„Равенство существует лишь в рамках противоположности к неравенству,
справедливость – лишь в рамках противоположности к несправедливости“
Фридрих Энгельс
Комната, в которую никогда с утра не проникал солнечный свет, дремала тихим сном. Дети мирно сопели возле остывшей голландки, закутавшаяся в лоскутное одеяло жинка темной горою возвышалась над ними, словно князь Владимир над Днепром. Каким-то непередаваемым спокойствием веяло от этой картины, чем-то болезненно родным. Величайшая радость наполняла душу Филиппа в такие моменты. Хотелось елико возможно дольше сохранить эту идиллию, это чувство семейного очага и семейной сплоченности.
Тишина и безмолвие повисли в воздухе.
Половина пятого утра. К этому времени Филипп всегда просыпался и выключал заведенный загодя будильник. Делал он это для того, чтобы не потревожить сон любимых домочадцев, которым в такую рань еще спать да спать. Ему же нужно было собираться, чтобы к шести часам успеть на заводскую проходную.
Осторожно поднявшись с расшатанной и просевшей кровати, Филипп наощупь добрался до старого венского стула, на котором лежала приготовленная одежда. Холщовая рубаха, серая фуфайка, ладные справные помочи, крепко удерживавшие полинялые штаны, летом – кубовая жилетка и бостоновый пиджак – вот и весь скарб. Вот и весь гардероб токаря Бабенки.
Оросив лицо из рукомойника, мужчина потер шею, потянулся. В позвоночнике что-то хрустнуло – годы брали свое. К сорока годам уже не чувствовалось той легкости и того задора, который сопровождал его лет пять тому. Работа на заводе кого хочешь пополам согнет. Ладно еще инвалидом не остался, как Сидоренко, которому намедни ампутировали руку, захваченную вращающейся заготовкой вместе с рукавом халата. Вот где беда! Никакие выплаты по увечьям в нашем «заботливом» государстве не предусмотрены, живи далее как знаешь. А что у Сидоренки пятеро детей – никому дела нет. Сам-де болван, не проверил патрон и крепление зажимного приспособления к шпинделю.
Что интересно сейчас едят евоныя детки? Ох…
Нацепив смазные сапоги, юркнув в суконную куртку и нахлобучив помятый картуз, Филипп отворил дверь в мрачный коридор, взглянув напоследок на икону в углу. Грустно вздохнув, он подумал о том, что бога, вероятно, не существует, ибо за что он заставляет его каждое утро ни свет ни заря тащиться на осточертевший завод? Пока спускался по скрипучим ступенькам лестницы, думал о несправедливом устройстве жизни, где кто-то до гробовой доски вкалывает как проклятый, а кто-то всю жизнь ездит в белом ландо и кушает конфекты. Тьфу!..
Во дворе Филипп поежился от внезапно атаковавшего мороза. Октябрь – месяц капризный, переломный. С октября начинаются первые заморозки и первые стужи. Земля всё дальше отдаляется от солнца, наступает самое депрессивное и меланхоличное время.
На балконе второго этажа сушилось еврейское белье. Еврейское, потому как подавляющее большинство квартирантов дома, в котором жили Бабенки, иудеи. Здесь нашли свой приют ремесленники, приказчики, студенты, рыночные торговцы и прочие сомнительные личности, из-за которых с регулярной периодичностью, раз в две недели, полиция устраивала облавы. Многие в России не знают: несмотря на то, что Киев расположен в черте оседлости, постоянное жительство евреев в этом славном русском граде воспрещается. Жить здесь могут лишь те евреи, которые могут жить и везде, как то: вышеуказанные ремесленники, купцы и их приказчики, студенты, солдаты и некоторые иные группы лиц. Однако даже эти ограничения не могут повлиять на быстрый рост иудейского населения. Вот и приходится встревоженным властям осуществлять изматывающие и зачастую бесполезные облавы, о которых евреи, как правило, знают заранее.
Ничего плохого в евреях Филипп не видел. Его семья как-то сразу сдружилась со всеми обитателями лишенного излишеств трехэтажного дома в «кирпичном» стиле (это когда архитектурные украшения выполняются за счет фигурной кирпичной кладки). В сущности это были милые отзывчивые люди, несколько более зажатые и скрытные, в силу своей правовой ограниченности и законодательно установленной ущербности. Черту оседлости Бабенко считал бесчеловечным варварством, и всякий раз в разговорах с соседом Шлёмой указывал на эту гнусную несправедливость к вящему удовольствию последнего.
Сегодня иудеи будут спать долго – работать в субботу им запрещает религия, как нам, православным, она запрещает стоять у станка по воскресеньям. Хотя на государственном уровне табельные воскресенья узаконили лишь восемь лет назад. До того в нашем славном Отечестве о таких мелочах не заботились.
Выход из мрачной арки как всегда был заперт решеткой – пришлось будить дворника. И ведь сколько раз Филипп просил его отпирать поутру ворота. Как об стену горох. Потому, видать, и дворник.
На пустынной улице темно, как в аду. Ни одного фонаря. Заря подымется еще не скоро – примерно в половине седьмого, когда Филипп уже будет в цеху. Однако глаза быстро привыкают к темноте и вскоре начинают различать предметы, благо на зрение Бабенко никогда не жаловался, в отличие от своей жинки, которая в сумерках «ни зги не бачит».
Посреди плохо мощеной мостовой тянутся чернеющие рельсы. Скоро всех, а особливо тех квартирантов, окна которых выходят на самую Бульварно-Кудрявскую, разбудят железные чудовища – трамваи. Соседи с того крыла бают, что «колы така дура несется, ажно кровати ходуном ходют, да дитки пужливо вскакивают». Уж лучше б, ей-богу, на конях ездили…
Трамваев Филипп не любил. И не потому, что пяти копеек в одну сторону жалко, а потому, что пока есть здоровые ноги, надо их использовать по назначению, то бишь ходить. Вот когда невмоготу будет три с половиной версты до завода пешем пройти, тогда, пожалуй, и он запишется в пассажиры. А покамест пусть старики да лентяи катаются.
На другой стороне улицы расположился прекрасный четырехэтажный доходный дом с лепниной, пилястрами и маскаронами на фасаде. Классический образец богатства и зажиточности. Не чета их кирпичному «сараю». В тех хоромах едва ли кто-то из рабочих квартирует. Не иначе как чиновники или офицеры. Впрочем, этого Филипп наверное не знал, так как возвращался всегда поздно. И снова сделалось ему обидно за свое дрянное существование.
Хотя, сказать по правде, жаловался на судьбу Бабенко зря. Он и сам это в глубине души понимал, но неизменно желал себе лучшей доли, глядя, как не считают денег мастеровые-чехи, получавшие по сто тридцать рублей в месяц. Но и его, Филиппа, зарплата в тридцать целковых считалась по городу немаленькой. Иной чинуша столько не выслуживал. Денег сих вполне хватало, чтобы заплатить за маленькую комнатку с самоваром и дровами, чтобы прокормить жинку с двумя детками, чтобы починить прохудившуюся одежку или даже справить новую. Как правило, что-то еще сберегалось. Не больше «синенькой», кончено, но и то неплохо. В целом жить можно, от голода не помрешь, в обносках не останешься. Да и на черный день всегда скарбик припасен.
Вот уже и Галицкая площадь с ее торговыми рядами. По случаю субботы весь Евбаз отдыхает. Лишь самые отчаянные выйдут нынче за торговлей, чтобы сколотить копеечку. И всё-таки подобных богохульников набирается крайне мало. Здесь же высится своей неуклюжей пирамидальной колокольней Железная церковь – странная святыня из железа и чугуна, не пользующаяся авторитетом у паломников. Уже мало кто помнит ее правильное название: церковь Иоанна Златоуста. Тем не менее к этой завалящей церквушке было приписано ни много ни мало почти семь тысяч верующих и неверующих душ – самый большой приход по всему Киеву. Бывал в ней Филипп редко, только если с детками и жинкой. Правда, последний раз на Покров доводилось. Благоверная его всегда ревностно чтила бога и раз в неделю непременно ходила поставить свечку и замолить грехи, раз в месяц – на литургию причаститься.
На Бибиковском бульваре показались первые люди – рабочие заводских окраин. Вжавши голову в шею, они спешили на работу, с опаской озираясь по сторонам. Бабенко пытался узнать кого-либо со своего завода, чтобы завязать беседу и чтобы дорога не казалась такой скучной, но так никого знакомого и не отыскал.
От Триумфальной площади шла частная трамвайная линия до Святошина. Рабочие любили ею пользоваться, ибо не каждый желал шагать по холоду вдоль Брест-Литовского шоссе две с половиною версты. Именно столько оставалось Филиппу до завода Гретера и Криванека.
Киевский машиностроительный и котельный завод Гретера, Криванека и Ко был основан в 1882 году швейцарским предпринимателем и по совместительству бельгийским консулом Яковом Яковлевичем Гретером. В предместье Шулявке вырос крупнейший в городе завод по производству оборудования для сахарных заводов: паровых котлов, насосов, чугунной арматуры, рельс и подвесных мостов, а также кроватей, болтов, гаек и прочего. В основных цехах завода (чугунолитейном, токарном, монтажном, котельном, кузнечном и рафинадных форм) трудилось порядка тысячи человек. Под грамотным руководством чешского директора Иосифа Криванека завод получал выгодные заказы от Киевской, Воронежской, Николаевской железных дорог. Нехватка квалифицированных инженеров вынудила руководителей привезти из Австро-Венгрии чешских мастеровых, а инвесторов – способствовать открытию в Киеве Политехнического института. Амбициозный проект превзошел все самые скромные ожидания. К началу двадцатого века завод стал флагманом киевской промышленности и его гордостью. За весь неспокойный 1905 год (до самого октября) на заводе не было ни единой забастовки.
Между тем многие рабочие были ужасно недовольны своим положением, но опасаясь потерять престижное место, задвигали свои требования куда подальше. Росло всеобщее недовольство, которое рано или поздно обещало вылиться в грандиозную стачку.
Без четверти шесть Филипп уже подходил к проходной. За опоздание администрация могла наложить штраф, который ему был ни к чему. Каждый раз, когда Бабенко попадал на территорию завода, он думал о беднягах машинистах и смазчиках паровых машин, которые обязаны были приходить на час раньше и уходить на ½ часа позже остальных. Получается, эти несчастные вынуждены работать «по-старому» – почти по 14 часов в сутки, – тогда как нынче закон предусматривает лишь 11 ½ часов. Однако заказов у завода было много, поэтому на норму выработки здесь имели обыкновение закрывать глаза, как, впрочем, и на иных русских предприятиях.
Последние полгода в своем токарном цеху Филипп занимался тем, что снимал горизонтальный облой с чугунных рафинадных форм. К работе этой он приноровился не сразу, а потому сперва часто получал замечания и штрафы за брак от строгих чешских мастеровых. Злость на самого себя и на мастеровых привела к тому, что снимать облой Бабенко научился едва ли не лучше всех в цеху. Товарищи завидовали его умению и признавали его бесспорное лидерство. При этом многие из них получали на три-пять рублей больше, тогда как Филиппу повышать зарплату никто не спешил. Это его, конечно, расстраивало, но не угнетало.
Встретив в цеху товарищей, Бабенко повеселел и с охотой взялся за работу. Что ни говори, а работу свою Филипп исполнял добросовестно и качественно и даже успел ее полюбить.
За обедом ему в руки попала любопытная листовка, взывавшая к социалистической справедливости. Филипп готов был подписаться под каждым ее предложением, под каждым словом. Такие запрещенные прокламации с этого года особенно часто проносили в цеха. После питерского «кровавого воскресенья» революционное подполье активизировалось в разы, сторонников социал-демократической партии резко прибавилось. Симпатизировал им и Бабенко.
Товарищи по цеху это замечали и постепенно, планомерно начали подготавливать почву, завлекать правдолюбивого токаря в свой «кружок». В ту вторую октябрьскую субботу рокового 1905 года к Филиппу впервые вышли с предложением вступить в Партию. «Мы бачимо, Пилип, що ты вжэ созрив встать з нами в один ряд в боротьби супротив цей гидры» – сказали они ему.
Бабенко сперва растерялся, сконфузился, как барышня на первом свидании, наконец, поборов смущение, просиял, улыбнулся во весь рот, бодро кивнул и энергично пожал протянутую ему грубую и шершавую рабочую руку. Эс-дэки по-дружески похлопали его по плечу и поздравили с верным выбором, но при этом сообщили, что его кандидатура должна будет пройти утверждение всеми членами. На резонное замечание Бабенки, почему его позвали в Партию без одобрения всех членов, ему ответили, что действительные члены должны сперва на него поглядеть и поговорить с ним. Филиппа попросили подготовить к завтрашнему дню небольшую речь, в которой он коротко поведает о себе, своей семье и своем быту, а также расскажет собравшимся, почему он решил влиться в Партию. Токарь согласился, хотя и понимал, что оратор из него никудышный и что приготовить речь ему будет крайне тяжело. Затем ему велели завтра к четырем часам пополудни явиться без опозданий к воротам Старообрядческого кладбища в Лукьяновке. С собою никого не брать, дома о своем визите никому не болтать. «Жинка меня не пустит, не дознавшись куда иду», – заметил встревоженный Бабенко. Врать жене он не хотел, да и не умел. Он убежденно полагал, что горькая правда всегда лучше сладкой лжи. Товарищи сочувственно вздохнули и посоветовали поставить жену в известность, но только чтобы была нема как рыба. Иначе, не ровен час, разнюхают «фараоны». На том и сошлись.
Под вечер Филиппа стали одолевать сомнения. «А нащо воно ему трэба?» – как сказал бы его покойный батька, царствие ему небесное (Бабенко машинально перекрестился). На кой ляд ему в единственный свободный от праци день тащиться к черту на куличики, да еще и на кладбище? Да и что это еще за глупость: устраивать собрания на кладбище? Очень это всё показалось Филиппу подозрительным. В сознании поселилось и окрепло позорное малодушие, которое никак не желало вытравливаться. А что, если его арестуют шпики? Он ведь тогда всю свою семью под монастырь подведет…
Товарищи Филиппа по цеху (те самые эс-дэки) заметили его озабоченность и сочли необходимым еще раз с ним переговорить. На сей раз они в довольно наглой и жесткой форме заявили Бабенке, что коли он боится полиции или в чем-то не уверен, то ему не следует к ним присоединяться. Быть членом Партии достойны лишь самые честные и бесстрашные. Те, для кого знамя Свободы дороже теплой комнаты и сытного ужина. Те, кто ради лучшей доли крестьян и рабочих готовы на лишения и невзгоды. Те, для кого борьба с упитанными царскими упырями священна и неоспорима. Те, для кого Правда не пустое слово. Смелые, сильные и дерзкие – вот те, кто нужен Партии, а не сомневающиеся и сочувствующие.
Филипп отчаянно запунцовел и возненавидел себя за бабью нерешительность. Его, к слову, так и прозвали на заводе «Баба». Ему всегда хотелось думать, что это двоякое прозвище образовалось от фамилии, а не от его поведения. «Решай, Баба, – сказали ему. – Другого шанса мы тебе не дадим». «Двум смертям не бывать, одной не миновать», – подумал Филипп и уверенно подтвердил свое желание быть частью Партии. Ведь только Партия печатала в своих воззваниях к народу правду. Великую Правду того тяжелого времени, в котором ему, заводскому токарю, велено судьбой жить.
В шесть часов вечера Филипп закончил работу. В шесть с четвертью он уже шел по Брест-Литовскому шоссе по направлению к дому. И снова, как и утром, город пребывал во мраке – от зашедшего час назад солнца, которого Филипп за весь день так и не увидел, не осталось и следа. Всё погрузилось во тьму, которую отчаянно и безуспешно пытались разорвать крохотные островки тусклого света, источаемого редкими электрическими фонарями. В проезжавших мимо переполненных трамваях хмуро теснились недовольные и озлобленные рабочие.
В воскресный день уставший за седмицу Филипп продрых до восьми часов. Не могли его разбудить ни копошившиеся в коридоре и во дворе соседи, ни проснувшиеся дети, ни тяжелый топот жинки. Благоверная раз двадцать хлопнула дверью, бегая в общую кухню, где у нее приготовлялся борщ из купленных на Евбазе косточек и буряков. Дети охотно и с веселым смехом бегали за своей мамкой, путались у нее под ногами, дергали за подол, хватали без спросу столовую утварь, чем приводили женщину в большое негодование. Получив нагоняй с крепким словцом, маленькие сорванцы бежали за защитой к своему тате. Тато же продолжал невозмутимо спать, слыша сквозь сон громкие детские возгласы.
Так повторялось каждое воскресенье. К этому Бабенко уже давно привык, закрывая глаза в прямом и переносном смысле на всю суматоху, царившую в эти благословенные утренние часы свободы.
Подкрепившись превосходным борщом, в котором даже обнаружились невеликие кусочки мяса, уписав полбуханки свежего с пылу с жару хлеба и опростав две кружки чаю с малиновым вареньем, Филипп довольно крякнул и снова завалился на свою железную скрипучую кровать отдыхать. Тотчас же к нему под бок забрались умаявшиеся пустувать дети. Обняв тату, сытые и счастливые, они обычно проваливались в полуденный сон. Жинка, усевшись на стуле у окна, занималась вязанием, ловко перебирая блестящими спицами. Раз в минуту она поглядывала, чтобы уснувший муж не скинул малых крох на пол.
Спать на единственной в комнате кровати дозволялось только Филиппу. Жена и дети единодушно уступили ему такое право ввиду того, что глава семейства с утра до ночи работал на заводе, а потому порядочно уставал. Ему требовался полноценный отдых, чтобы на следующий день не свалиться в обморок перед станком. Восстановить силы кормильца была их главная задача.
Вот уже несколько месяцев Бабенки копили деньги на новую кровать, чтобы к зиме не приходилось спать на холодном полу. Дети из-за этого всю прошлую зиму проболели. В особенно тяжелые дни Филипп уступал им свое место, а сам ложился на пол. Это неминуемо сказалось на его самочувствии. Вслед за детьми заболел и тато. Из-за высокого жару пришлось даже несколько дней провести дома. Пропущенные дни у него, разумеется, вычли, что стало большим разочарованием, когда вместо положенных тридцати целковых ему выдали только двадцать семь. Жинка после этого решила здоровьем мужа не рисковать, а потому настаивала, чтобы впредь батько спал на кровати.
Той же зимой, набравшись смелости, Бабенко подошел к начальнику цеха и попросил дозволения забрать себе домой списанную за браком скособоченную кровать (надо напомнить, что на заводе Гретера и Криванека производили в том числе и железные кровати). Чех весьма удивился такой неординарной просьбе, но уважить своего токаря не взялся. Сослался на персональную материальную ответственность за все вещи, находящиеся в цеху, включая бракованные. К тому же, по его мнению, подобная благотворительность приведет к тому, что рабочие станут намеренно портить детали, чтобы затем иметь возможность забирать их в свое личное пользование. Такой прецедент повлечет за собой череду подобных просьб. Справедливости ради надо отметить, что начальник цеха все-таки посочувствовал Бабенке и выписал тому премию в размере одного рубля. А на следующий день чех, вероятно, поговорив с руководством, предложил Филиппу купить бракованную кровать за 2/3 ее отпускной цены.
Сказать, что Бабенко обиделся, значит, ничего не сказать. Ему, токарю с более чем двадцатилетним стажем честной работы на собственном заводе не могут пойти навстречу и отдать никудышную, бракованную кровать, но предлагают купить по сниженной на треть цене, тогда как ее и за четверть цены никто не купит! Спишут в расход и выбросят на свалку. Даже переплавлять не станут.
Так вот по крупицам, по зернышкам накапливалось в душе Филиппа непонимание и раздражение, помноженное на отвращение к белоручкам-инженерам и администраторам, к толстобрюхим директорам, готовым удавиться за всякую копейку.
В три с половиною часа пополудни Бабенко вышел из дома и, вопреки обычному, отправился не к Бибиковскому бульвару, а в сторону астрономической обсерватории. Путь до Старообрядческого кладбища был неблизким: более полутора верст на север. Ежели не две.
Местность, в которую направлялся воодушевленный токарь, звалась Лукьяновкой. Изрытая оврагами и пересеченная косогорами, она представляла собою живописный уголок Киева, его западную окраину. Здесь с давних пор селились вечно подтопляемые подольцы и некоторые инородцы, приезжавшие для торговли и для обслуживания купцов с Контрактовой площади. Оттого и названия улиц там: Половецкая, Татарская, Печенегская.
Огромные просторы в центральной части Лукьновки занимал Покровский женский общежительный монастырь, часто именуемый в народе «Княгинин монастырь». Княгинин – потому что основала его великая княгиня, принявшая затем монашеский постриг. В ее планы входило создать на территории монастыря общедоступные благотворительные учреждения, и ей это удалось весьма. Покровский монастырь со временем стал городом в городе. Здесь помещались больница, амбулатория, аптека, странноприимница, школа, мастерские, приюты. Каждый год монастырь посещали тысячи паломников со всей России.
Ну и конечно, выделялся он своими храмами в псевдорусском стиле: старой Покровской церковью и новым (достроенным лишь вчерне) Никольским собором. Заложенный еще самим Государем Императором Николаем Александровичем в 1896 году, этот самый большой в Киеве собор возводился чрезвычайно медленно. А сколько еще времени понадобится на его роспись?
Через Обсерваторный проезд Филипп вышел на Львовскую, пересек трамвайные рельсы и через уютный Кудрявский и крутой Косогорный проезды стал спускаться вниз к Глубочицкому оврагу, вдоль которого пролегало одноименное шоссе. Здесь он снова пересек трамвайные пути и по крутому, освещенному заходящим солнцем склону Щекавицы, взобрался на Лукьяновскую. Сразу перед ним на противоположной стороне тихой улочки возникла кладбищенская ограда Старообрядческого некрополя, а внизу за ним – закрытого пару лет назад Щекавицкого кладбища. Место, мягко говоря, мрачное и как будто зловещее. Где-то поблизости залаяла собака. Бабенко собрался было подойти к кирпичной браме (назначенному месту встречи), но тут же остановился в нерешительности: в сторожке у ворот сидел пышноусый сторож и внимательно следил за незнакомцем.
«Что же это я как болван буду у брамы тереться?» – подумал токарь. Холодный ветер, заходящее солнце, старые кладбища… Филиппу неудержимо захотелось бежать от всего этого прочь, пока еще не поздно. А сторож всё с интересом таращился на замешкавшегося рабочего.
«А может, это они меня испытывают?» – сообразил вдруг Бабенко. Ведь они говорили, что Партии нужны только смелые и бесстрашные. Но как же всё-таки трудно побороть собственный ляк. Недаром его «Бабой» прозвали…
Назвался груздем, полезай в кузов. Деваться некуда. Хочешь вступить в Партию, изволь принять лишения, с оными связанные. Филипп подошел к самым воротам. Усач-сторож всё также пристально сверлил его взглядом. Бабенке захотелось сквозь землю провалиться. Почувствовал, что начинает краснеть – этого еще не хватало! Надо что-то предпринять. Если бы он курил, не раздумывая задымил бы цигаркой, да не имел такой дурной, пагубной для здоровья привычки. Сейчас сторож спросит, каким лешим его сюда занесло, а он и не будет знать, что ответить. Не дай бог, городового окликнет. А далее арест, увольнение с работы, нищета. Но отчего же он молчит? Может, самому заговорить первым? Но о чем?..
Так прошло две или три минуты. Поблизости завыла собака. Да так протяжно и жахливо, что у Бабенки кровь в жилах застыла. Вспомнил он, что где-то здесь располагался Волчий яр. Кажется, чуть выше по Лукьяновской. Неужели волки?..
Не успел Филипп как следует испугаться, как из будки ему навстречу вышел сторож. У Бабенки задрожали коленки, его всего затрясло мелкой дрожью, а ноги сделались ватными. От усача пахло ядреным табаком.
– Так что ты тот самый рабочий с Южнорусского завода? – небрежно спросил сторож, сощурившись. В его манере держаться угадывалось унтер-офицерское прошлое.
– Какой такой самый? – преглупо захлопал округлившимися глазами Бабенко, но быстро взял себя в руки. – Да, я рабочий, токарь. Тут всё верно. Но не с Южнорусского я, а с завода Гретера и Криванека.
– Гретера и Криванека, говоришь? – усач задумался и вдруг просиял лицом. – Тогда всё в порядке.
Токарь понял, что это было что-то вроде проверки, пароля и что он эту самую проверку успешно прошел. Сторож громко закашлял. Тотчас из ворот кладбища появились трое эс-дэков – товарищей Филиппа по цеху. Токари приветливо с ним поздоровались, по привычке назвав «Бабой», и увлекли за собой вверх по Лукьяновской в Волчий яр.
Путь их лежал к бревенчатому деревянном домику с резными наличниками и аккуратным балкончиком на мезонине. В доме горел свет, доносились чьи-то веселые, беспечные голоса. Перед тем как войти никто из эс-дэков даже не оглянулся по сторонам. А вдруг засада?
Постучали в дверь. Через десяток секунд изнутри раздались легкие торопливые шаги, и вскоре на пороге возник высокий худощавый господин с длинным, загнутым крючком носом и элегантной мефистофельской бородкой. Одет он был в ладно подогнанную черную пиджачную пару с простеньким галстуком-регатом. Темно-карие глаза мгновенно скользнули по лицам токарей и, словно что-то считав, засверкали теплыми искорками.
– Вечер добрый, друзья мои! – брюнет сделал великодушный жест, приглашавший гостей войти.
– Здравствуй-здравствуй, дядя! – радостно отозвались токари.
Как только дверь за ними затворилась, лица всех вмиг посерьезнели, сделались угрюмыми. «Мефистофель» быстро подхватил Филиппа под локоть.
– Рады вас видеть, товарищ Бабенко. Меня зовут товарищ Розенберг. Будем знакомы, – скороговоркой прошептал он, пожав мозолистую ладонь токаря. – Это мой дом. Да вы не смотрите, что я на барчука похож, я всего лишь присяжный поверенный.
«Присяжный поверенный – это хорошо», – внутренне успокоился Филипп.
Оставив в стороне лестницу в мезонин, процессия вошла в просторную комнату-гостиную. За круглым столом под красным абажуром сидели трое: два темноволосых студента, один из которых с большой долей вероятности был евреем, а второй дворянином и весьма миловидная девушка с заплетенной в колосок светло-русой косой. На боковой консоли заливался популярным цыганским романсом блестящий медный граммофон. Довольно грубый женский голос, похожий временами на мужской, пел:
«…Я помню вечер – в доме спали,
Лишь мы с тобою, мой милый друг,
В аллее трепетно дрожали
За каждый шорох, каждый звук…»
Бабенко скромно поклонился. Ни студент, ни девушка не поднялись его поприветствовать. Вероятно, ждали, что скажет товарищ Розенберг. Но вместо Розенберга представлять Филиппа собравшимся взялся один из рабочих. Своего коллегу-токаря он аттестовал как трудолюбивого добряка с исключительно социалистическими убеждениями. Филипп снова поклонился.
– У нас не принято кланяться, товарищ Бабенко, – осторожно заметил Розенберг. – Мы люди простые, будьте естественны.
«Так уж и простые», – усмехнулся про себя Филипп. – «Особливо тот холеный универсант в новеньком с иголочки сюртуке».
Заметив на себе недоверчивый взгляд, элегантный напомаженный студент с белоснежным воротничком взял инициативу в свои руки. Подойдя к Бабенке, он с почтением пожал тому руку, сверкая начищенными до антрацитового блеска модными ботинками.
– Позвольте представиться, товарищ Воронцов, – приветливо улыбнулся юный франт. – Для своих просто Феликс.
В граммофоне тем временем брутальная певичка выводила совсем уж трагическое:
«…Я помню вечер, тускло в зале,
Мерцали свечи впереди,
А на столе она лежала,
Скрестивши руки на груди…»
Бабенко невольно сглотнул. Во всем этом ему мерещился какой-то страшный намек, что-то неминуемое и ужасное. Будто самое Проведение подсказывало ему, что он сбился с пути, ступил не на ту тропку. Всё его естество отчаянно сопротивлялось этому новому кругу людей, которые, показались ему на первый взгляд очень опасными. От всех и каждого исходила угроза, выражавшаяся в стальных характерах и в какой-то вседозволенной наглости. От собравшихся можно было ожидать чего угодно.
Следом за Воронцовым к Бабенке подошел второй студент. Под засаленным форменным сюртуком простая косоворотка. Волосы до безобразия грязны, неловко прилизаны. Росту чуть ниже среднего, субтильный, движения нескладны, но порывисты, нос с горбинкой, глаза навыкате, взгляд цепок. Руку пожал крепко, хотя, конечно, физически развит недостаточно.
– Енох Юдкевич, – прогнусавил студент.
Вне всяких сомнений еврей. Причем чрезвычайно умный, раз при мизерной квоте на иудеев сумел поступить в Императорский университет.
Подошла, наконец, и девица. Настоящая русская красавица, разве что бледновата и чуть худощава. Впрочем, нынче вся молодежь такая. За исключением буржуйских отпрысков.
– Товарищ Марфа, – сказала она как отрезала, протягивая свою фарфоровую ручку с тонкими пальчиками, истыканными иголками.
«Швея», – догадался Филипп. Одета просто, но со вкусом. Белая ситцевая блузка с баской, темно-синяя прямая юбка. Осиная талия наводит на мысль о корсете, но его у такой эмансипированной девушки быть не может априори. Глаза голубые, васильковые. Очень добрые, чувственные, но в то же время внимательные и полные решимости. За такими очами стоит стальной характер.
«Дивчина со стержнем», – определил Бабенко, сконфуженно прикоснувшись к ее ледяной долоне. Непривычно ему как-то с девицами ручкаться.
– Прошу к столу, товарищи! – распорядился хозяин дома.
Восемь человек расселись за круглым столом с трудом, впритирку друг к другу. При этом в углу у окна сиротливо стояли еще три стула. Стало быть, собрания тут случаются большие.
На столе скромно стояли две бутылки дешевого вина, расставлены лафитники, нарезаны холодные закуски. Филипп облизнулся, глядя на сырокопченую колбасу, но понял, что это всё сугубо для виду, а не для еды.
– Коли голодны, угощайтесь! – предложил Розенберг, ехидно улыбнувшись.
Бабенко покраснел и на колбасу больше не глядел. Осмотрел комнату. Светелка, что ни говори, просторная, мещанская. Только вот иконы нигде нет. Странно. Хотя, оно и к лучшему. У Партии своя религия. Не подумал как-то Филипп, что хозяин дома иудей.
Два невысоких книжных шкафа, плотно уставленных книгами, будто часовые, расположились по обе стороны от двери в сени. Рыжая портьера прикрывала проход в небольшую комнатку-кабинет. По той же стене побеленная голландка. Напротив – диван, обитый полосатым штофом. Те же рыжие портьеры на окнах. Ну и, кончено, граммофон, из которого вновь неслось пророческое: