Ленька уже давно спал. И слезы подсыхали на его угрюмом скуластом лице.
Сквозь черную, засыпанную снегом решетку смотрела в камеру холодная петроградская луна. Было тихо. Только мыши скреблись да погукивал ветер в большой, давно не топленной железной печке.
Сколько раз приходилось Леньке вот так же, согнувшись калачиком и прикрывшись рваной солдатского сукна шубейкой, ночевать на деревянных узеньких лавках – в железнодорожных чека, в отделениях милиции, в пикетах, в комендатурах!..
Давно уже распрощался он и с мягкими перинами, и с коротенькими штанишками, и с матросскими блузками. Как далеко это все! Как не похож этот грязный, оборванный парень на чистенького первоклассника-реалиста[10], который читал еженедельный журнал «Задушевное слово», учил закон божий, ездил с мамашей в гости, шаркал ножкой и целовал ручки у тетушек…
Разве не целая вечность отделяет его от того памятного дня, когда пришла в гости нянька, уже не служившая в доме, уже не нянька, а «бывшая нянька», – пришла заплаканная, развязала ситцевый в крапинку узелок с орехами и зелеными недозрелыми сливами и, поклонившись, сказала:
– Вот, прими, Лешенька, гостинчика – на сиротскую долю.
Ленька не сразу понял, что это значит – «гостинчик на сиротскую долю».
Еще совсем недавно он писал под диктовку матери письмо отцу, который работал во Владимире, на лесных заготовках у лесопромышленника Громова.
«Дорогой папаша, – писал он. – Поздравляю Вас с днем Вашего Ангела и желаю Вам всего наилучшего. Я учусь хорошо, по русскому языку имею пятерку с плюсом. Мы все здоровы. Ждем Вас к себе в гости. Мамаша Вам кланяется и желает здоровья…»
И вот говорят, что отца уже нет, что он умер.
Он умер где-то далеко, на чужбине. Не было ни похорон, ни поминок, ни семейного траура. Он уехал и не вернулся. И Леньке долго думалось, что, может быть, это ошибка, что когда-нибудь звякнет в прихожей звонок, он выбежит на этот звонок и в облаке пара увидит знакомую, чуть сгорбленную фигуру – в серых высоких валенках, в заснеженном полушубке и в светло-коричневом мохнатом сибирском башлыке с серебряной кисточкой на макушке…
Осенью он перешел во второй класс приготовительного училища. Это был третий год войны. Война уже перестала быть интересной, и Леньке уже давно расхотелось бежать на фронт. В начале войны он пробовал это сделать: собрался, насушил сухарей, достал из «казачьего сундука» саблю и кожаный подсумок, даже написал домашним письмо. Но убежать ему удалось очень недалеко – поймали его на лестнице, на второй площадке.
Теперь даже играть в войну было скучно. Еще год тому назад Ленька писал стихи:
Бомба, как с неба упала,
Тут вот она и летит.
Бедный, о бедный солдатик –
Тот, в кого будут палить…
Теперь ему даже вспомнить было стыдно, что он занимался такими пустяками. Всю эту осень он писал приключенческие рассказы и большой авантюрный роман, в котором участвовали цыгане, разбойники, контрабандисты и сыщики и который назывался таинственно и страшно – «Кинжал спасения».
Но зима выдалась веселая.
Первую весть о надвигающихся переменах принес Леньке крестный брат его Сережа Крылов по прозванию Бутылочка. Мальчик этот принадлежал к числу тех «бедных», которые особенно щедро одаривались перед праздниками подержанными вещами из казачьего и других сундуков. Родная мать Бутылочки – пожилая поденщица Аннушка – с незапамятных времен ходила в дом мыть полы и убирать квартиру. Ленькиным же братом Сережа считался потому, что Александра Сергеевна когда-то крестила его, была его восприемницей[11]. Бутылочка был года на полтора старше Леньки и выше его на голову, однако умудрялся каким-то образом очень долго донашивать Ленькины штаны и матросские куртки. Застиранные, выцветшие, с потеками синьки в самых неподобающих местах, эти старые вещи плотно облегали сухопарую фигурку мальчика, который и сам казался Леньке каким-то застиранным и выцветшим. Даже на лице его, очень бледном и некрасивом, то тут, то там проступали синие пятна. Это не мешало Леньке любить Сережу и радоваться, когда тот нежданно-негаданно, раза два-три в год, появлялся – откуда-то издалека, из-за Обводного канала, с таинственной Везенбергской улицы…
Когда-то давно, когда ребята были еще совсем маленькие, Аннушка привела Сережу поздравить крёстную мать с днем ангела. Мальчики весь день просидели на подоконнике в детской, с увлечением играя в неизвестно кем выдуманную игру: натаскали откуда-то склянок и пузырьков и изображали аптеку. До вечера они по очереди продавали друг другу пластыри, горчичники и касторку, а вечером на парадной заверещал звонок и через минуту послышался ликующий вопль маленького Васи:
– Гости приехали!..
В прихожей уже слышался смех и голоса Ленькиных двоюродных братьев и сестер. Пора было кончать игру. Сережа, который до этого был весел и оживлен, замолчал, заскучал, глаза его наполнились слезами, и, склонив по-старушечьи голову, он жалобно и как-то нараспев протянул:
– Гости придут – все бутылочки побьют…
С тех пор и осталось за ним это прозвище – Бутылочка. Теперь Бутылочка учился уже во втором классе городского четырехклассного училища, ходил в фуражке, говорил хрипловатым голосом, и, когда, здороваясь, целовался с Ленькой, от него попахивало чем-то очень взрослым и очень знакомым; так пахло когда-то в кабинете отца и в дачных вагонах с надписью «для курящих».
На святках Бутылочка был у Леньки в гостях. Мальчики пошумели, поиграли, потом забрались с ногами на стулья и долго разглядывали картинки в журналах. В одном из журналов была напечатана фотография: Николай II на фронте награждает группу солдат Георгиевскими крестами. Сережа прочитал подпись под картинкой, помолчал, усмехнулся и сказал:
– Скоро ему полный каюк будет.
– Кому? – не понял Ленька.
– А вот этому, – ответил Бутылочка и не очень почтительно потыкал пальцем в самую физиономию царя.
– Почему каюк? – опешил Ленька.
– А вот потому…
Худенькое лицо Бутылочки стало серьезным и даже зловещим.
– Побожись, что никому не скажешь.
– Ну?
– Что «ну»? Ты не нукай, а ты побожись.
– Божиться грех, – сказал, поколебавшись, Ленька.
– Ну ладно, можешь не божиться. Скажи тогда: «честное слово».
– Честное слово.
– «Никому не скажу»…
– Никому не скажу.
– И крёстненькой не скажешь?
– И крёстненькой…
Тогда Бутылочка оглянулся, вытаращил глаза и зашипел:
– Царица у нас шпионка. Не веришь? Какая? А вот такая – Александра. Она через Распутина все военные тайны своим немцам передавала…
– А цагь? – прошептал Ленька, бледнея от одного сознания, какую страшную тайну он на себя берет.
– И царь тоже хорош. Вот увидишь, скоро они все полетят кверх кармашками… Только ты, Леша, смотри никому не говори.
– Я не скажу, – пробормотал Ленька.
Однако беречь Сережину тайну Леньке пришлось очень недолго. В феврале застучали в городе пулеметы, замелькали красные флаги, банты. Новое слово – «революция» – ворвалось в Ленькину жизнь.
Свергнутого царя ему не было жаль. В первый же день, отправляясь в училище, он нацепил на фуражку красную ленточку.
Царя не стало, появилось правительство, которое называлось Временным, но в Ленькиной жизни и в жизни его семьи мало что изменилось.
Мать бегала по урокам. Как и прежде, к ней приходили ученики – большей частью маленькие девочки с огромными черными папками «Мюзик». Девочки без конца разучивали гаммы и упражнения – мешали заниматься, читать, учить уроки. Зубы у матери по-прежнему болели. И по-прежнему в комнатах пахло чесноком и ландышем.
А в городе и в стране уже ни на минуту не утихал свежий ветер. Конечно, Ленька не понимал и не мог понять всего, что происходит в мире. Ему в то время не было еще девяти лет. Он видел, что начавшаяся в феврале веселая жизнь – со стрельбой, флагами, пением «Марсельезы» и «Варшавянки» – продолжается. А разобраться во всем этом – почему стреляют, почему поют, почему шумят и ходят под окнами с красными флагами – он не мог, хотя жадно прислушивался ко всем разговорам и давно уже с увлечением читал газеты, которые в тот год плодились как грибы после хорошего дождя. Газеты были с самыми удивительными названиями. Была газета «Копейка», которая и стоила всего одну копейку. Была газета «Черное знамя». Выходила даже газета, которая называлась «Кузькина мать».
В газетах и в разговорах взрослых то и дело мелькали новые, не знакомые Леньке слова: «манифестация», «милиция», «пролетариат», «оратор»…
Летом Ленька впервые услышал слово «большевик».
В городе готовились к выборам в Учредительное собрание. Стены домов, заборы, фонарные столбы, афишные тумбы, ворота – все, на чем можно было наклеить клочок бумаги, было сверху донизу залеплено предвыборными плакатами разных партий. Партий этих было так много, что не только Ленька, но и не каждый взрослый мог без усилий разобраться в их направлениях и программах. И все-таки нашлась одна партия, которая сразу же, уже одним названием своим завоевала Ленькино сердце. Эта скромная партия, шедшая в предвыборных списках под номером 19, именовалась «партией казаков». Весьма вероятно, что где-нибудь на Дону или Кубани, в казачьих станицах, у этой партии были и вожди, и последователи, но можно поручиться, что в столичном городе Петрограде не было у нее более ярого приверженца и более страстного пропагандиста, чем этот вихрастый и низкорослый ученик второго приготовительного класса. Может быть, Ленька вспомнил, что отец его был хорунжим сибирского казачьего полка; может быть, сыграло тут роль очарование «казачьего сундука», может быть, самое слово «казак», знакомое по «Тарасу Бульбе», по мальчишеской игре в «казаки-разбойники», покорило и вдохновило его… Как бы то ни было, но этот мальчик, в жилах которого не было ни одной капли казачьей крови, вдруг самочинно объявил себя казаком и членом казачьей партии. Сам он голосовать еще не мог, зато делал все, чтобы увеличить число голосующих за «свою» партию. Он приставал ко всем взрослым с просьбой отдавать голоса за список № 19. Он написал от руки несколько десятков плакатиков: «Голосуйте за партию казаков № 19» – и мужественно, побеждая стыд и застенчивость, развесил эти воззвания с помощью кнопок и гуммиарабика[12] на стенах и заборах соседних домов. Обнаружив, что у казачьей партии нет своего печатного органа, он задумал издание газеты, которая называлась «Казачья быль» и под заглавием которой стояло: «Орган партии казаков № 19». Он даже вывесил на Фонтанке, у Английского пешеходного мостика, объявление, в котором сообщалось, что принимается подписка на «Казачью быль», орган партии казаков № 19… Два дня после этого Ленька с трепетом прислушивался к звонкам, ожидая наплыва подписчиков… На его счастье, подписчиков почему-то не оказалось.
…Однажды он зашел в «темненькую», в комнату, где жила Стеша, уже второй год служившая у Александры Сергеевны «за горничную и кухарку».
Стеша сидела на кровати и штопала чулок.
– Стеша, скажите, пожалуйста, – сказал Ленька, – вы в Учгедительное собгание голосовать будете?
– А что ж… Почему? И буду, – засмеялась Стеша. – Все будут, и я буду.
– А вы за кого будете голосовать?
– А это, Лешенька, мое дело. Об этом не спрашивают. Это называется – тайна избирателя.
– Хотите, я скажу, за кого вам голосовать? – сказал Ленька. И, оглянувшись, шепотом договорил: – Вы за девятнадцатый номер, за пагтию казаков голосуйте.
– Вот еще! – усмехнулась Стеша. И, так же оглянувшись, таким же таинственным шепотом сказала: – А если я, представьте, за четвертый хочу?
– Какой это четвертый?
– Не знаете? Это партия большевиков называется.
– Как?.. Большевиков? Каких большевиков?
– А вот таких. Не слыхали? Это наша партия. Рабочая. И, выдвинув из-под кровати свой маленький деревенский сундучок, где хранилось все ее небогатое имущество – ситцевые платья, платки, башмаки, банки с помадой, пустые коробки из-под конфет, пастилы и мармелада, – Стеша порылась в нем и достала сложенный вчетверо плакат, на котором был изображен усатый широкоплечий человек в черной кепке, державший в поднятой мускулистой руке белый конверт с надписью «№ 4».
«Эх, жалко я не нарисовал ничего на своих плакатах», – подумал Ленька. Он представил, какого замечательного усатого и чубатого казака с пикой наперевес можно было бы изобразить на плакате. Но теперь было поздно этим заниматься.
Укладывая на место вещи, Стеша уронила на пол какую-то фотографию. Ленька поднял ее. На толстой, пожелтевшей, с обломанными углами карточке довольно большого, «кабинетного» размера был изображен высокий усатый человек в черной, похожей на круглый пирог барашковой шапке и в длинном, наглухо застегнутом зимнем пальто с таким же барашковым воротником.
– Кто это? – спросил Ленька.
– Да это ж мой брат, Лешенька, – с улыбкой ответила Стеша.
– У вас разве есть бгат? – удивился Ленька.
– Есть, детка.
– А где же он?
Стеша вздохнула.
– Далеко, Лешенька. Он до войны шесть лет в Сормове жил, на паровозном заводе работал. А сейчас – на войне, на фронте.
Человек на фотографии был чем-то похож на рабочего с плаката: такие же усы, такие же сильные широкие плечи.
– Он тоже большевик? – спросил Ленька.
Стеша не ответила.
Ленька еще раз посмотрел на карточку, посмотрел на Стешу.
– Вы не похожи, – сказал он.
– Ну вот, – обиделась девушка, отнимая у Леньки фотографию. – Очень даже похожи. Только что разве усов у меня нету…
…Предвыборная борьба, в которую так неожиданно включился Ленька, отвлекла его от занятий, более подобающих его возрасту и положению. Осенью он должен был держать вступительные экзамены в реальное училище. Готовился он кое-как, наспех, в середине лета захворал коклюшем и месяц с лишним провалялся в постели. Неудивительно, что, когда пришла пора идти на Восьмую роту в мрачное казенное здание 2-го Петроградского реального училища, Ленька чувствовал себя не очень уверенно. Русский язык и закон божий он знал лучше, волновался главным образом за арифметику. Но именно здесь, на этом нелюбимом предмете ожидал его триумф, к которому он никак не был подготовлен.
Маленький, похожий на чижика человек (впоследствии оказалось, что фамилия его Чижов, а прозвище Чиж) подергал козлиную бородку, ехидно посмотрел на мальчика из-под золотых очков и сказал:
– А нуте-с, молодой человек. Подойдите ближе. Руки из карманов выньте. Так. Скажите: что будет тяжелее – пуд сена или пуд железа?
На Ленькино счастье, он слыхал когда-то эту шуточную задачу. Но как она решается, он забыл.
«Железо, конечно, тяжелее, – подумал он. – Но тут какой-то подвох, тут что-то наоборот…»
И, собираясь перехитрить экзаменатора, он уже хотел сказать: «Конечно, пуд сена тяжелее». Но взглянул на Чижика, который смотрел на него, посмеиваясь и накручивая жидкую бороденку на блестящую пуговицу вицмундира, вовремя спохватился и хриплым голосом, громко, по-солдатски ответил:
– Пуд пудом и будет.
– Молодец. Соображаешь, – осклабился Чиж, показывая прокуренные зубы. – Можешь идти. Выдержал.
На следующее утро, явившись с матерью к подъезду реального училища, Ленька увидел свою фамилию второй в списке выдержавших приемные испытания в первый класс. Впоследствии он узнал, что эту задачу про сено и железо Чиж задает на экзаменах почти всем поступающим. И даже самые способные и сообразительные редко отвечали правильно. Где же тут, в самом деле, сообразить, что сено и железо весят одинаково, если в эту минуту у тебя все поджилки трясутся, если перед носом твоим страшно блестят очки экзаменатора, сверкают пуговицы и ордена на его парадном мундире, если ты чувствуешь себя таким маленьким и потерянным в этой огромной зале с высокими казенными окнами и с пустой золоченой рамой на стене, в которой еще совсем недавно стоял во весь свой невысокий рост самодержец всероссийский, государь император Николай II.
Первого сентября, облачившись в новенькую черную шинель и в черную, с оранжевыми кантами фуражку, затянувшись кожаным поясом, на мельхиоровой пряжке которого были вытиснены буквы «2 ПРУ», Ленька отправился на молебен и на первый урок в училище.
Он плохо запомнил, как и чему учили его в реальном училище. Запомнился ему небольшой полутемный класс, высокая желтая учительская кафедра, сосед его по парте – сын книготорговца Тузова, которого учителя почему-то называли Тузов-второй; моложавый красивый священник-законоучитель, на каждом шагу говоривший «конечно» и «так сказать»; учитель словесности Бодров, которого почтительно именовали писателем, потому что у Бодрова была своя книга – собрание пословиц и поговорок; инспектор Чиж и директор Дуб… Но вспомнить себя сидящим в классе, отвечающим урок или стоящим у доски или у карты Ленька не может. Гораздо лучше помнятся ему перемены. Перемен было даже как будто больше, чем уроков. Запомнились ему длинные училищные коридоры, по которым с криками «ура» носятся ученики младших классов; запомнилась большая уборная, где в клубах табачного дыма с утра до окончания уроков шумят реалисты-старшеклассники.
Спорят, ругаются, чуть не дерутся. Только и слышно:
– Большевики… Меньшевики… Эсеры… Мир без аннексий и контрибуций… Предатели… Оборонцы… Вешать вас надо!..
Ленька ничего не понимает, но стоит, слушает, хотя от папиросного дыма его давно тошнит и голова кружится.
Распахивается дверь, и в туалетную врывается еще одна партия реалистов. Большеголовый, стриженный под машинку пятиклассник Дембо, любимец малышей, вскакивает на самое возвышенное место и, размахивая, как митинговый оратор, руками, кричит, перекрывая своим басовитым голосом остальные голоса:
– Товарищи, внимание! На нас идет Германия! Устроимте по этому случаю собрание…
Его с хохотом стаскивают с «трибуны», начинается потасовка.
Давно уже прозвенел звонок, но на уроки никто не спешит. Леньке кажется, что старшеклассники вообще не занимаются. Как ни войдешь в туалетную – они всегда тут, всегда шумят и спорят.
Эти споры и потасовки продолжаются и на улице. Здесь самое интересное – драки с гимназистами, воспитанниками казенной мужской гимназии, помещавшейся рядом, в одной из соседних рот. Гимназисты – старые, вековечные враги реалистов – «аристократы», «серошинельники», «мышиные хвостики», как зовут их презрительно реалисты.
Побоища происходят на широком Троицком проспекте перед казармами Измайловского полка, где по утрам маршируют солдаты-призывники и обучаются езде на мотоциклетах молодые подпрапорщики из автороты…
…Домой Ленька возвращается поздно. Идет он мимо разбитого и сожженного здания полицейского участка, мимо немецкой булочной Венцеля, у дверей которой с утра до вечера стоят теперь длинные очереди женщин, мимо кинематографа «София», мимо аптекарского магазина Васильевой, зеркальная витрина которого еще в феврале пробита шальными винтовочными пулями…
А дома все то же. Из комнаты матери доносятся жиденькие звуки рояля. Очередная девочка с косичками разучивает гаммы и экзерсисы. Мать лениво отбивает такт и скучным, усталым голосом отсчитывает:
– И раз, и два, и три… И раз, и два, и три…
В детской комнате Вася и Ляля играют в цыган. Устроили из табуреток и стульев фургон, завесились старым маминым шерстяным платком, притаились в этом таинственном полумраке и, покрикивая «гэй, гэй», едут, кочуют по степным просторам…
«Тоже! Нашли развлечение», – с презрительной усмешкой думает Ленька. Он проходит к своему столу, бросает ранец. Надо бы отдохнуть и садиться за уроки, но на свете есть вещи и поинтереснее уроков. Книги!..
До вечера он сидит, согнувшись над толстым томом и заложив пальцами уши, жадно пожирает страницу за страницей, половины не понимая или понимая по-своему, замирая от ужаса и восторга, глотая слезы, всем существом своим растворяясь в этом созданном чужой фантазией мире.
А Вася и Ляля давно уже кончили играть, давно стоят за Ленькиной спиной и, переглядываясь, прижимая к губам пальчики, набираются храбрости, готовятся к излюбленной своей шалости.
Им и страшно и весело, и хочется и боязно. И вот наконец кто-нибудь из них – или оба вместе – осторожно, кончиками указательных пальцев дотрагиваются до Ленькиного затылка. Ленька вскакивает, словно в него электрический ток пустили. На лице его – ярость. Вася и Ляля уже кинулись наутек. Они уже и сами не рады, что позволили себе эту невинную шутку. Через минуту из детской доносится пронзительный рев. Мать и Стеша вбегают в комнату и видят, как вся троица кубарем катается по полу. Визжит Ляля, басом ревет толстощекий Вася и хрипит, задыхается позеленевший от бешенства Ленька.
…Ленькины товарищи по классу, как и большинство ребят того времени, увлекались так называемой приключенческой, «сыщицкой» литературой. Читали и зачитывали до дыр аляповато-пестрые выпуски «Ната Пинкертона», «Ника Картера», «Шерлока Холмса»… После Февральской революции этих книжек развелось еще больше. Ленька никогда не был поклонником этой копеечной уличной литературы, хотя, поддавшись моде, пробовал и сам писать приключенческие рассказы. Его тянуло к более серьезным книгам. На этой почве он подружился в училище с реалистом Волковым.
Это был худенький, бледнолицый и черноглазый мальчик, серьезный, неразговорчивый, даже высокомерный. Единственный в классе, он носил под суконным воротником казенной тужурки белый полотняный. В первый же день занятий Волков подошел к Леньке и спросил:
– Ты любишь учиться?
– Нет… не очень, – честно ответил Ленька.
– Но ведь ты выдержал экзамен вторым?
– Ну и что ж, – сказал Ленька.
– Значит, ты способный.
– Ну почему… Пгосто повезло, – скромно ответил Ленька и рассказал про историю с сеном и железом.
Волков помолчал, сдвинул к переносице тонкие брови и сказал:
– Я выдержал одиннадцатым. И то я счастлив. А если бы я был первым или вторым, я бы витал, вероятно, на седьмом небе.
Леньке почему-то понравилось это «седьмое небо». Все чаще и чаще он стал заговаривать с Волковым. Оказалось, что и тот «терпеть не может» уличной литературы. Он читал Плутарха и сказки Топелиуса.
– Кто твой отец? – спросил однажды Волков.
– У меня нет отца, – ответил Ленька.
– А кем он был?
Ленька почему-то постеснялся сказать, что отец его умер приказчиком.
– Он был офицером, – сказал он и покраснел, хотя сказал правду. – А твой отец кто? – спросил он из вежливости. Он был уверен почему-то, что Волков ответит: князь или барон. Но Волков сказал, что отец его инженер, владелец технической конторы «Дизель».
– Знаешь что? – сказал он через несколько дней. – Приезжай ко мне в воскресенье в гости. Я уже говорил с мамой. Она позволила.
– Ладно, пгиеду, – сказал Ленька.
– Не «ладно», а «хорошо», – поправил его Волков.
Ленька и сам знал, что говорить «ладно» некрасиво. Так его учили когда-то мама и гувернантки. Но в реальном все говорили «ладно», это было и ловчее, и как-то больше по-мальчишески. Кроме того, в слове «ладно» не было буквы «р», употреблять которую Ленька всячески избегал.
– Хогошо, пгиеду, – мрачно повторил он.
– Я заеду за тобой.
– Ладно… хорошо, – сбился Ленька.
Волков ему нравился, но вместе с тем было в этом серьезном, никогда не улыбающемся мальчике что-то такое, что пугало и отталкивало Леньку. В присутствии Волкова он немножко стеснялся и робел.
И уже совсем оробел он, когда в ближайшее воскресенье, после обеда, раздался звонок и почти тотчас в детскую вкатился румянощекий Вася и, задыхаясь от смеха, прокричал:
– Леша… Леша… тебя какой-то господинчик спрашивает!
– Какой господинчик? – удивился Ленька.
Вася не мог говорить от хохота.
– Там… в передней… стоит…
Ленька захлопнул книгу и побежал в прихожую.
У парадной двери в прихожей стоял Волков.
Но что это был за Волков! Он был не в шинели, а в сером демисезонном пальто-реглан. В руках он держал шляпу и тросточку. Пальто его было распахнуто, и оттуда выглядывали крахмальный воротничок, галстук и перламутровые пуговицы жилета.
Это был джентльмен, денди, рисунок из модного журнала, а не девятилетний мальчик.
Ленька смотрел на него с открытым ртом.
– Ты готов? – спросил у него Волков.
Ленька молча кивнул. За спиной его жались и давились от смеха Вася и Ляля.
– Это что за мелюзга? – спросил Волков.
Ленька, случалось, и сам называл Васю и Лялю мелюзгой, но тут он почему-то обиделся.
– Это мои бгат и сестга, – ответил он, нахмурясь.
Александра Сергеевна, сдерживая улыбку, смотрела на маленького господина.
– Вы где живете, голубчик? – спросила она Волкова.
– На Екатерингофском, сударыня, – ответил он.
– Ну, это недалеко. На каком же номере вы с Лешей поедете?
– На трамвае? – удивился Волков. – Я на трамвае никогда не ездил. Меня ждет экипаж.
– У вас свой выезд?!
– Да, мадам, – ответил по-французски Волков и шаркнул ножкой.
Никогда еще Ленька не чувствовал такой связанности и скованности, как в этот раз. Почему-то ему вдруг стало стыдно смотреть в глаза матери, брату и сестре. Ему вдруг неудобно стало называть Волкова на ты.
Застегивая на ходу шинель, он спускался вслед за Волковым по узенькой темной лестнице, мрачно и односложно отвечал на вопросы товарища, а сам думал: стоит ли ехать? не вернуться ли?
На улице, у ворот, дожидался Волкова шикарный экипаж. Английский рысак, начищенный до зеркального блеска, высокий, статный, с забинтованными для пущего шика ногами, нетерпеливо бил копытом. Толстый кучер в цилиндре, натягивая синие вожжи, не шелохнувшись сидел на козлах.
– Прошу, – сказал Волков, открывая лакированную дверцу.
Леньке приходилось ездить на конках, в трамваях, на извозчиках. Один раз, в раннем детстве, он ездил – на крестины двоюродного брата – в наемной карете. Но ехать в «собственном» экипаже, на запятках которого не было никакой жестянки с номером, – об этом он никогда и мечтать не мог. И вот теперь, когда представился случай, он не почувствовал никакой радости. Усевшись на мягкое кожаное сиденье, он мрачно уставился в широченную спину кучера и всю дорогу молчал или отделывался короткими ответами, удивляясь, как это Волков может говорить о заданных на завтра уроках, о неверном ответе в задачнике Евтушевского, о погоде и о прочих будничных делах. Ему все казалось, что вот-вот Волков откинет полу своего модного реглана, достанет серебряный портсигар и закурит сигару.
Но все-таки ехать в коляске было очень приятно. Дутые резиновые шины мягко, пружинисто подкидывали. Широкозадый кучер властным командирским голосом покрикивал на прохожих:
– Пади!..
И прохожие испуганно шарахались, оглядывались, отряхивали забрызганные грязью пальто. Наемные извозчики и ломовики придерживали своих кляч и безропотно пропускали «собственного».
На Садовой у Крюкова канала на мостовой перед лабазом стояла толпа женщин.
– Пади! – крикнул кучер.
Но женщины не успели разбежаться. Лакированное крыло коляски задело кого-то. В толпе послышались гневные голоса:
– Эй вы, барчуки! Осторожнее!
– Буржуазия проклятая!
– А ну, поддай им, бабы!
– Поездили! Хватит! Вышло ихнее времечко…
Кучер даже плечом не повел. Коляска, не убыстряя хода, мягко вкатывалась на деревянный настил моста.
Что-то ударило в стенку экипажа. Ленька привстал и оглянулся.
Женщина в сером платке, кинувшая камень, стояла с поднятой рукой и кричала:
– Да, да! Это я! Мало? Еще получите… Живоглоты!
– Гони! – крикнул кучеру Волков. И, стиснув Ленькину руку, сквозь зубы прохрипел: – Хамы!..
«Сами же мы виноваты. Не извинились даже», – подумал Ленька, но вслух ничего не сказал.
…Чувство неловкости, скованности и немоты не оставляло его и позже, когда экипаж въехал на асфальтированную площадку маленького двора, в центре которого жиденькой струйкой бил крохотный игрушечный фонтанчик; когда поднимался он вслед за Волковым по широкой мраморной лестнице, устланной мягким ковром с жарко начищенными медными прутьями; когда высокую парадную дверь распахнул перед ними настоящий лакей, с бакенбардами, в чулках, похожий на какую-то иллюстрацию к английской детской книжке…
– Пройдем ко мне, – сказал Волков, когда нарядная, как артистка, горничная помогла им снять пальто. – У папы деловое совещание. После я тебя представлю ему.
Эти слова еще больше смутили Леньку. Никогда раньше его не «представляли» чужим родителям. Ему казалось, что он пришел на экзамен или к директору училища, а не к товарищу в гости. И комната, куда его привел Волков, действительно больше походила на директорский или даже министерский кабинет, чем на детскую девятилетнего мальчика. Письменный стол с бронзовым чернильным прибором. Огромные книжные шкафы, от пола до потолка заставленные книгами. Пушистый ковер. Камин, перед которым распласталась леопардовая шкура.
– Это твоя комната? – спросил Ленька, не зная, что сказать.
– Моя, – просто, без всякого хвастовства ответил Волков. – Ну, чем же мы займемся? Хочешь, я покажу тебе свои игрушки?..
И, усадив Леньку на ковер, он стал доставать и показывать товарищу богатства, каких Ленька не видел даже в витринах игрушечного магазина Дойникова в Гостином дворе.
Настоящая паровая машина. Электрический поезд, который бегал по рельсам через всю комнату. Кинематографический аппарат Патэ. Ружье «монтекристо». Заводной солдат-шотландец в клетчатой юбочке, который не катался на колесиках, а ходил, переставляя одну за другой длинные голенастые ноги и делая еще при этом артикул ружьем…
Ленька с тупым удивлением смотрел на эти хитроумные дорогие игрушки и не мог почему-то ни радоваться, ни удивляться. Даже зависти к Волкову у него не было.
…Часа два он просидел на ковре – и чем дольше сидел, тем сильнее чувствовал под ложечкой томление, какое испытываешь на затянувшемся неинтересном уроке. Он уже набрался храбрости и хотел заявить, что ему пора домой, когда открылась дверь и в комнату, шурша шелковым платьем, не вошла, а вплыла молодая красивая женщина, очень похожая на Волкова – с такими же хрупкими чертами лица и с такими же тонкими черными бровями.
– Моя мама, – с гордостью объявил Волков.
Ленька вскочил, шаркнул ногой, споткнулся о паровую машину и, увидев возле своего носа тонкую, бледную руку с розовыми миндалинами ногтей, ткнулся губами в эту хрупкую, крепко надушенную руку и назвал себя по фамилии.
– Очень приятно, – проворковала мадам Волкова. – Вовик мне о вас говорил. Чувствуйте себя, пожалуйста, у нас как дома.
«Да! Ничего себе – как дома», – со вздохом подумал Ленька.
– А сейчас, пожалуйста, обедать. Вас ждут.
– Я не хочу, – забормотал Ленька. – Благодагю вас. Мне пога ехать. Я еще угоков не выучил.
– Не спешите. Успеете. Вовик вас отвезет… А уроки можете вместе учить.
Ленька понял, что погиб, и покорно поплелся вслед за Волковым – сначала в туалетную, мыть руки, потом – в столовую, где за большим обеденным столом уже сидело человек десять мужчин и среди них – высокий чернобородый господин с засунутой за воротник салфеткой, в котором Ленька почему-то сразу признал Волкова-отца. Так оно и оказалось. Волков подвел Леньку к чернобородому и сказал: