В 1960 году в жаркий летний день, кажется, в июле, пришел я вновь на знаменитый «пятачок». Ветер с Невы колыхал выцветшие ленты, дребезжал жестяною листвой венков, стоявших у подножия строгого гранитного обелиска. Петляя меж затянутых густою травой воронок, траншей и обрушившихся землянок, вилась тропинка в сторону невского берега. По ней прошел я на обыкновенную деревенскую улицу. Под окнами играли ребятишки, бродили куры, женщины развешивали на веревках белье…
Целый день я провел здесь, побывал во многих домах, познакомился со многими, ставшими для меня дорогими людьми. И то, что я узнал, наполняло мое сердце гордостью за этих простых русских людей, оказавшихся достойными героического прошлого «пятачка». А вернуть эту землю к жизни было совсем не просто – для этого нужен был (я не боюсь такого слова применительно к мирным дням) подвиг.
Первые послевоенные годы на «пятачке» даже трава не росла, – так напичкана она была ржавым рваным железом. Да разве только осколками?! Целые артиллерийские склады были найдены и обезврежены на территории «пятачка», не говоря уж об отдельных минах, снарядах, патронах.
Люди вернулись на свои родные пепелища и с превеликим трудом, лишь по какой-нибудь гирьке от ходиков отыскивали место, где раньше стоял их дом. Но несмотря ни на что они обжили эту мертвую землю. Это для меня стало просто чудом – сидеть со старым солдатом, прошедшим всю войну и вернувшимся сюда, на «пятачок», возле его нового дома за самоваром в настоящем фруктовом саду, выращенным им! Для того, чтобы вырастить этот сад с десятком плодоносящих яблонь, этому человеку пришлось руками перебирать всю землю на глубину не менее двух метров! «Раньше-то я садоводом не был, – рассказывал мне старый солдат. – Я вырастил этот сад из принципа». Вот это я понимаю – принципиальность!
А потом я с десятком добровольных проводников отправился на невский берег, на широкие песчаные отмели. В лицо пахнуло запахами большой реки: водорослями, песком, смолой. Горел костер – это смолили лежащую вверх дном лодку. По Неве плыли тяжелогруженные баржи. Река жила своей жизнью – она работала.
Но каждую ночь она выбрасывала на берега, на отмели разные предметы. Почти все они – немые свидетели грозных дней «пятачка». Вот далеко не полный перечень предметов, которые мы тогда отыскали на берегу в районе знаменитой переправы: проржавевшие гильзы, куски солдатских ремней, противогазы, саперные лопатки, остатки сапог, затворы и другие части винтовок и автоматов, каски, автоматные диски, солдатские котелки, осколки…
Двое мальчуганов, умело работая веслами, как это делают ребята, живущие с малолетства на большой реке, перевезли меня через Неву, и я оказался в Невской Дубровке. Когда мы осенью 1942 года пришли сюда, чтобы занять исходные рубежи для наступления, здесь ничего не было – перед нами простиралось изрытое траншеями и воронками пустое поле. Лишь груды битого кирпича говорили о том, что раньше здесь был поселок…
И вот я увидел новую Невскую Дубровку. Я ходил по ее асфальтированным, обсаженным молодыми деревцами улицам. Застроены они в большинстве своем каменными многоквартирными домами. На том месте, где до войны был Бумкомбинат, высятся теперь корпуса деревообделочного комбината, одного из крупнейших в стране. Над Невой белеет колоннами здание Дворца культуры. Словом, Невская Дубровка – родная сестра тысячам маленьких городков, которые за минувшие после войны годы возникли в нашей стране повсюду.
Я помню, как мы, сидя в землянке, мечтали: «Вот кончится война, и мы всё сделаем, чтобы было так же, как было до войны». Как мы были наивны!.. Этого же очень мало – сделать так, как было. Надо делать так, как не бывало еще никогда: Разве та же Невская Дубровка такая же, как была до войны? Нет. Я спрашивал старожилов о ее довоенном прошлом, рассматривал старые фотографии. Во всем поселке стояло два-три каменных дома, а об асфальте и речь не шла.
В сегодняшней Невской Дубровке лишь немногое напоминает о войне: стоящая на территории комбината, монументальная, как памятник, насквозь пробитая снарядами, искромсанная осколками кирпичная стена да братская могила в леске за поселком, над которой в бессменном карауле застыл отлитый из бетона автоматчик.
Еще несколько лет назад на берегу Невы стояли скорбными памятниками войне черные, словно обугленные, деревья. Называлось это место «железная роща». Дело в том, что когда попытались эти деревья спилить, сделать это оказалось невозможным: стволы деревьев были так нашпигованы железом, что никакая пила, никакой топор не могли их взять. Так и стала называться эта роща железной. Лишь недавно ее убрали – выкорчевывали тракторами, а образовавшиеся ямы заровняли бульдозерами. А мне, по правде говоря, даже немного жалко этих деревьев-богатырей, встретивших огненный шквал войны грудью и все-таки выстоявших.
…Потом я снова побывал в Невской Дубровке, приехав туда с группой ветеранов 330 полка на встречу с работниками комбината и жителями поселка. Сначала состоялась торжественная пионерская линейка, на которой наша группа ветеранов была принята в почетные пионеры. А потом в большом зрительном зале Дворца культуры начался вечер. Ветераны делились воспоминаниями о героических днях «пятачка», а работники комбината рассказывали нам о своих трудовых достижениях. И надо было видеть, с каким волнением говорили и те, кто отстаивал эту землю, и те, кто живет и работает на этой завоеванной кровью земле!..
Удивительные все-таки встречи бывают в жизни! Когда после окончания вечера мы сидели в кабинете директора Дворца культуры, туда вошла невысокая пожилая женщина и сказала, что в те годы на этой земле погибла ее сестра. Не успела она договорить, как Екатерина Николаевна Константинова, или по-фронтовому – медсестра Катюша, которая вынесла из огня десятки раненых, бросилась к ней и сразу перешла на «ты»: «Ты спрашиваешь про Чижика?». Случилось, казалось бы, невероятное: через двадцать лет Катюша узнала в этой пожилой женщине родную сестру своей боевой подруги, которую и дома и на фронте называли Чижиком: Екатерина Николаевна помнила, по рассказам Чижика, что сестры с детства были очень похожими…
На этом вечере встречи и возникла идея создать в Невской Дубровке при Дворце культуры «Комнату боевой и трудовой славы». И о вечере этом, и о замысле создать музей я рассказал по Ленинградскому радио, и вот посыпались во Дворец культуры письма, десятки писем. Участники боев, их родственники и боевые товарищи очень близко к сердцу приняли идею создания музея. Они присылали воспоминания, фотографии военных лет и другие реликвии. Сейчас эти письма лежат передо мной…
Я читаю и перечитываю эти письма, и кажутся мне они клеммами незримых проводов, стоящих под напряжением проводов, протянувшихся сквозь десятилетие к нам с дымных и грохочущих невских берегов.
Вот как определяет «пятачок» Александр Сергеевич Костромин, бывший комиссар батальона:
«Был я на самом “пятачке”. Так мы его назвали потому, что монета в пять копеек закрывала на топографической карте ту местность, которую мы отбили у фашистов в 1941 году».
Боец А. Балков ищет фронтового друга:
«Я с “пятачка” наблюдал, как переправляется смельчак днем через Неву. Ну, думаю – верная смерть!.. Но нет, смотрю – переправился!
Это Миша Батов, оказывается, был. Видит он у меня винтовку и говорит: “Идем снимать вражескую кукушку. Я с Невы заметил, откуда она бьет”. “Что ж, пойдем”, – отвечаю. Прошли мы так шагов десять. Вдруг Батов упал вверх лицом. Он был от меня в трех шагах, не дальше. Я подполз к нему, вижу – ранен Миша осколком в лопатку. Стал оттаскивать его к берегу. На его и мое счастье прямо попал к землянке медиков, где и оказали ему первую помощь. В четыре часа утра положили мы шесть человек сильно раненых, и я со своим связным благополучно их переправили. Может быть, Миша Батов жив?.. Миша, откликнись!»
Федор Иванович Волгин, бывший морской пехотинец, в дальнейшем командир взвода, а теперь шофер, вспоминает:
«Как мы форсировали реку Неву осенью на лодках, а потом зимой по льду, на бумаге и не опишешь! Все траншеи были завалены убитыми… Вспоминать даже страшно, прямо сказать. Приветствую вас, дорогие друзья и товарищи, жители героической Невской Дубровки, и желаю вам успехов в жизни и труде».
Художник-оформитель, бывший боец Б. И. Красотин пишет так:
«Восемь раз я был в боях на “пятачке” в составе роты, которая обороняла “пятачок” в сентябре 1942 года. В 1943 году там же мы шли на прорыв блокады. Но 14 января я был тяжело ранен. У меня нет обеих ног и всех пальцев на руках. Но письмо это я пишу сам! По профессии я художник-оформитель. Есть у меня небольшая картина о прорыве блокады и наступлении через Неву…»
Бывший боец, а ныне пенсионер М. М. Соминский рассказывает о снабжении “пятачка”:
«Я был выделен командиром полка в «коробейники» для обслуживания бойцов переднего края по линии Военторга. Впервые побывал на “пятачке” зимой 1942 года. С вечера прибыл на переправу с салазками, нагруженными махоркой, писчей бумагой и другими мелочами. Переправа была только ночью. Получив маскхалат, я со своими салазками шел позади саней с продуктами, а сани эти тащили бойцы. Дошли до середины. Вдруг фашисты осветили ракетами переправу и начался обстрел. Мы прижались ко льду. Были жертвы. Бойцы-“пятачковцы”, встречая меня, шутили: “Наш «старик» никогда не подведет!”. Горжусь, что медалью “За боевые заслуги” я был награжден именно за эти рейды на “пятачок”».
А это письмо от Л. Чернявской, вдовы:
«С большим волнением услышала я эту радиопередачу о Невской Дубровке, о музее. Мой муж, Красиков Алексей Васильевич, был комиссаром 330 стрелкового полка. Он, член партии с 1925 года, был замечательным человеком. У меня сохранились его письма с войны, фронтовые фотографии. Всё это наши семейные реликвии. Я, оставшись вдовой, вырастила и выучила нашего сына. Было очень, очень трудно. Я защитила после войны диссертацию, проделала этот свой труд в знак памяти о нем, о Леше… Он так хотел, чтобы я продолжала образование».
Бывший артиллерист А. А. Марков из Ленинграда. Ему слово:
«Помню, как сейчас, неравный артиллерийский бой нашего орудия на прямой наводке. Это было 20 ноября 1941 года. Наша пехота лежала по одну сторону железнодорожного полотна, а на другой стороне были фашисты. Потом я насчитал девяносто воронок вокруг нашего орудия. Я исполнял обязанности всех номеров, работал, как во сне, скинув с себя шинель. После объявления нам благодарности от комбата мы узнали, что отбили тогда одиннадцать фашистских атак!
Особенно запомнился мне героизм одной незнакомой мне девушки-санитарки. Шел ожесточенный бой. Вдруг стрельба утихла. Смотрим – наша отважная девушка несет на себе раненого пожилого солдата на спине… Пот градом лил с ее лица, она по-фронтовому отчаянно ругала солдат своего санбата, но продолжала идти…»
А вот что пишет Мария Осиповна Машинина:
«Слышала я по радио о музее в Невской Дубровке. Моя дочь погибла там в 1943 году. Я ездила туда, была на братской могиле и ходила по всем тем местам, по которым ее ножки ступали. У меня хранится целых восемьдесят писем от нее: часто писала мне дочка, хорошая она у меня была. А звали ее Шура, Шурочка…»
Написала мне и мать поэта Ивана Федорова Анна Михайловна. Я Ивана Федорова хорошо знал – мы вместе были в так называемом «Молодом объединении». Иван перед войной активно печатался. Из него мог вырасти интересный поэт. Но он погиб осенью 1942 года под Невской Дубровкой. Анна Михайловна передала мне несколько бережно хранимых ею писем сына, и я с трудом сумел прочитать карандашные полу-стершиеся строчки:
«Мама, что бы со мной ни случилось, верь, что я всегда любил тебя и детей…»
Были и другие письма. Я выбрал те из них, которые говорят не только о том времени, но и голосами того времени.
Однажды летом я отправился на речном пароходике на прогулку по Неве. Плыли мы тихо, погода была отличная, ясная – далеко видны оба невских берега на всем протяжении нашего маршрута вплоть до самой Ладоги. Вот мы миновали наш город, и пошли поселки, огороды, рощи и поля…
Знакомлюсь с попутчиками. Почти все они молодые, им легко и интересно, а я охвачен волнующими воспоминаниями, которые хлынули на меня с обоих берегов.
…Вот Ивановская и Усть-Тосно. Здесь, в устье реки Тосны и выше по течению, наша дивизия в сентябре труднейшего 1941 года вела большие оборонительные бои, отражая атаки врага, рвущегося к Ленинграду…
– Это там знаменитый Невский “пятачок”? – неожиданно спрашивает один из моих молодых попутчиков.
– Нет, он дальше, и мы скоро его увидим, – отвечаю ему.
– А правда, что все, кто воевал на нем, погибли?
– Нет, неправда! Вот я, например, стоящий перед вами, был ранен, но остался, как видите, жив.
Между тем наш пароходик проплывал мимо маленькой деревни на левом берегу. Мы ее навсегда запомнили как Московскую Дубровку. Отсюда уже виден Невский “пятачок”.
– Скажите, а у вас сохранился в памяти какой-нибудь яркий боевой эпизод, связанный с историей Невского “пятачка”?..
Я оборачиваюсь и вижу, что окружен на палубе молодежью со всех сторон. Разговор становится общим. Обрадовался, не скрою, что этих парней и девушек, для которых поездка на пароходе была обыкновенной развлекательной прогулкой, всерьез заинтересовала история прорыва блокады… Нет, кажется, не просто заинтересовала, а по-настоящему взволновала! А это не одно и то же. О чем же им рассказать? Главное – не повторять общеизвестное. Может быть, почитать стихи?.. И все-таки лучше повести простой бесхитростный разговор – не для стихов у них сейчас настрой, а именно для такого неторопливого, как движение нашего парохода, устного рассказа. Немного подумав, я и начинаю этот рассказ:
– Вот вы просите привести в пример какой-нибудь боевой эпизод… Почему-то от ветеранов войны в рассказах ждут непременно ярких событийных боевых эпизодов, словно в приключенческом кинофильме! Но ведь война не увлекательный кинофильм, а долгая, чаще всего будничная повесть. Такие эпизоды, как вы хотите, конечно, случались, в том числе и здесь, на этих берегах, но эпизоды запоминались чаще всего военными журналистами или же в силу особенностей их восприятия профессиональными военными. А я, недавний выпускник педвуза и краткосрочных стрелково-пулеметных курсов, не был ни тем, ни другим. Мне приходилось осваивать прямо в бою азбуку военного дела, и все мои лучше воспоминания – о людях, с которыми пришлось сражаться бок о бок. Поэтому лучше всего расскажу я о человеке редкой и в то же время необходимой военной специальности. Впрочем, строго говоря, это и не специальность…
В сражении за Невский “пятачок” принимали участие десятки тысяч людей, и многие из них там и погибли. Много было совершено героического, можно было бы привести самые различные факты, говорящие о воинской смелости, о солдатской взаимовыручке. Героев были сотни. Об одном из них я и хочу сейчас рассказать. Речь пойдет о человеке самой опасной, самой трудной военной профессии тех дней, о профессии, появившейся во время боев за “пятачок” – о переправщике. Когда наши части в сентябре 1941 года заняли “пятачок”, появилась насущная необходимость снабжать “пятачок” боеприпасами и продовольствием. Сделать это можно было только по воде на лодках. Так и родилась эта на первый взгляд мирная профессия. Эти люди воевали с врагом веслами, пустив в ход оружие мужества и отчаянной смелости. Переправщиками назначали самых бесстрашных, самых смелых и сильных солдат и офицеров. Что же говорить о людях, для которых переправа становилась каждодневной работой! Переправщиками были подлинные герои. Особенно выделялся среди них своей везучестью (а на войне везет чаще всего самым смелым и умелым) почти двухметровый детина, бывший ленинградский рабочий по фамилии Барановский. Имени его я, к сожалению, не знал. Так вот, этот полковой перевозчик форсировал Неву никак не менее сотни раз! Десятки лодок, на которых он вместе со своими солдатами, гребцами и помощниками переправлялся, вышли из строя, а он невозмутимо продолжал свое дело в течение нескольких недель.
Преодолев семьсот метров Невы – это значило столько же опасностей – переправа находилась под постоянным артиллерийским, минометным и пулеметным огнем противника. Немногословный, очень добродушный лейтенант Барановский был общим любимцем – солдаты верили ему, они знали, что он сделает для боевых товарищей всё, что сможет. А мог он с его могучей силой очень многое.
Однажды в самом начале ноября 1941 года немецкая артиллерия особенно неистовствовала. На берегу “пятачка” было несколько раненых переправщиков. Нужно было во что бы то ни стало выручить их. Решился на это лейтенант Барановский. Лодок не было. Пришлось воспользоваться превратившимся в решето полупонтоном, сделав его плавучим при помощи обыкновенных медицинских бинтов! Переправляться пришлось уже утром под сильным огнем, и уже на воде пришлось затыкать дыры от новых пробоин – и снова окровавленными бинтами.
От мощных ударов весел Барановского лодка быстро продвигалась вперед и вскоре достигла берега. Взяв на руки самого тяжелого раненого, Барановский первым направился к землянке медиков. Так вот и на этот раз герой-переправщик с честью вышел из трудного положения.
Он и погиб на своем посту. В лодку, тяжело нагруженную боеприпасами, попала вражеская мина. Произошел взрыв. На место героя встали другие, но память о нем осталась у всех нас, сражавшихся на берегах родной Невы.
…Пока я вел этот рассказ, наш пароход оставил Невский “пятачок” за кормой, и мы вместе с моими слушателями проводили его долгим взглядом. Впереди были Петрокрепость, Ладога… Короткая стоянка мне тогда не запомнилась – я был весь во власти пережитого и, как это ни странно, совсем не думал о своих стихах – и уже написанных о боях на невских берегах, и о тех, которые могли и должны были родиться еще… Я с горечью вспомнил о своих фронтовых дневниках и записных книжках. Сколько раз давал себе слово разобрать их и разобраться в них, да всё не хватало времени… Только ли времени? А, может быть, – мужества и душевных сил? Скупые полустершиеся строки обжигали сильнее, чем пламя стихов. Почему? Потому, что они были подлинными документами и свидетелями войны, а не произведением искусства, переплавленным в непостижимо сложном горниле творчества. Весь свой обратный путь я был поглощен мыслями об этих скромных и правдивых письменах войны и, вернувшись домой, первым делом принялся их искать. И они отозвались на зов.
На пароходе, какой-то допотопной посудине, везли не менее двухсот раненых и человек пятнадцать команды. Все помещения были тесно набиты людьми. Носилки с тяжелыми стояли прямо в проходах, и, чтобы выйти на палубу, приходилось через них перешагивать.
Мы шли через Ладогу ночью. Это была ночь с одиннадцатого на двенадцатое ноября 1942 года. Сильно морозило… Час, а может быть, и больше пароход шел, ломая лед, широкой полосой схвативший озеро возле берегов. Лед, наверное, был еще тонкий и никакой опасности для парохода не представлял, но лежать в трюме, набитом людьми, и слушать скрежетание льда о борта было, по правде говоря, страшновато.
Я лежал рядом с лейтенантом Костей Лебедевым – моим земляком, вятичем. Я познакомился с ним тремя днями раньше в полевом госпитале возле Ладоги. У Кости была с собой гитара, и он время от времени пел. Пел разное – и старые довоенные песни, и те, что родились недавно, прямо на фронте. У него был звонкий высокий голос. Пел он умело, и мне думалось, что это его страсть и надежда на будущее. Мы хорошо понимали друг друга, может быть, потому, что в наших судьбах так много общего.
…Потом наш пароход вышел из ледяной зоны, скрежет прекратился. В трюме стало тихо, и я услышал вдруг, что мои соседи тоже разговаривают, даже смеются. А где-то над нами бились о борт волны. Нами постепенно овладевало какое-то новое для нас, фронтовиков, блокадников, чувство, предчувствие… Этим новым, неизвестным была Большая земля.
С парохода нас выгружали, клали в крытые грузовики, автобусы и везли к санитарному поезду, стоявшему неподалеку от берега. Машины почти вплотную подходили к дверям вагонов. Так, не сходя на землю, многие оказались сразу в вагонах. Наш вагон был самым обыкновенным пассажирским. Это тоже меня радовало, позволяло хоть немного забыть, что я раненый, что поезд – санитарная летучка, что едем мы до ближайшего стационарного госпиталя.
Утром нас накормили завтраком, напоили горячим чаем. Сестра и врач ели вместе с нами. Потом я лежал на своей полке и смотрел в окно, вслед всему мелькавшему за окном. День был серый, скучный. И местность – тоже. Снег еще не выпал, земля лежала мертвая, пустая, промерзшая и какая-то неприбранная. И всё-таки это была Большая земля, дума о которой грела каждого ленинградца. Здесь, на Большой земле, по вечерам бывают освещены улицы, здесь не слышно воя снарядов и грохота авиабомб. Здесь днем и ночью дымят заводы, где люди, не покладая рук, делают пушки и танки, самолеты и автомашины. Всё – для фронта, всё – для Победы! Отсюда каждый день идут в Ленинград, плывут через Ладогу эшелоны жизни.
…На какой-то небольшой станции я выбрался в тамбур. Но сойти вниз не смог. Поэтому с завистью смотрел на других, кто мог сам пройтись по платформе.
Вдруг я заметил две маленькие фигурки, бегущие по платформе вдоль состава. Когда они приблизились, я разглядел, что это мальчик и девочка. Девочка была постарше. Лет ей, наверное, десять. Оба в валенках, на девочке деревенский овчинный полушубок, на мальчике большой, не по росту, ватник, подпоясанный широким солдатским ремнем. Поравнявшись со мной, ребята остановились.
– Дяденька, дай хлеба! – жалобно попросила девочка.
Я вздрогнул. Не потому, что меня в первый раз в жизни назвали дяденькой и не потому, что я в свои двадцать два года стал дяденькой выглядеть, а потому, что эти слова вернули меня в блокадный Ленинград…
– Вы кушать хотите, ребята? – преодолевая свое смущение, спросил я.
– Ага, – ответил мне мальчик и хорошо улыбнулся.
Я достал из кармана оставшийся от завтрака кусок хлеба и еще небольшой кусочек сахара:
– Придется вам самим залезать сюда. Спуститься не могу. Видите, я какой?..
– Я сейчас, – ответил мальчонка и проворно залез ко мне в тамбур. Он взял хлеб и засунул его за пазуху. А сахар решил попробовать сразу же и чуточку надкусил.
– Спасибо вам! – сказала девочка, смотря на меня огромными серыми глазами.
– А нам военные всегда дают, – грызя сахар, продолжал мальчик. – Мы тут и живем – на станции. Им для нас не жалко. Правда, ведь, дяденька? Не жалко?
– Чего уж тут жалеть! Конечно, не жалко, – еле выговорил я, чувствуя, что мне чем-то сдавило горло.
Я видел по глазам мальчика, что ему что-то хочется спросить или вообще поговорить со мной, но поезд тронулся, и он спрыгнул на платформу. Мальчик сорвал со своей головы ушанку и долго махал вслед уходящему поезду. Я махнул ребятишкам в ответ. Дойдя до своего места, улегся на полку и не мог уснуть до самого Тихвина.
…Я уже стал привыкать к своему вагону, к своей полке, к неожиданным остановкам и даже к поездной скуке. Мы не знали, куда нас везут, долго ли еще мы проедем. В поезде было тепло, кормили нас хорошо, небывало хорошо!.. После ужина мы собирались группками, играли в домино, слушали длинные рассказы видавших виды бойцов. Но мне не хватало Кости Лебедева, который попал в другой вагон. Я довольствовался тем, что передавал ему приветы с сестрами. Иногда в вагон заходил начальник поезда, грузный высокий человек с очень сильной проседью. Ему было лет за шестьдесят, но ни возраст, ни груз забот не мешали его живости и даже веселости. Говорил он со слегка украинским акцентом и больше всего любил в разговорах переходить на воспоминания об Украине, с удовольствием слушал и сам пел украинские песни. Вместе с ним запевали и сестры, которые, как бабочки на огонь, слетались на наше веселье. Пели вместе со всеми даже лежачие больные.
Любил рассказывать наш доктор о своей молодости, о Полтавщине. Начинал он по-гоголевски:
– Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете. А я – знаю. Да разве это ночь? Не подходит к ней это слово. Украинская ночь – земное чудо. Небо синее-синее и в звездах. Да не в простых звездах, а ярких крупных, сочных. Вот кончится война, сразу же на Украину поеду. Давно я там не был. Учился в Москве, работал в Сибири… Жена моя и сейчас там. Она учительница. Осел, выходит, я на сибирской земле.
Когда он говорил, в вагоне становилось очень тихо, как только может быть тихо вообще в идущем поезде.
– …И ты поезжай на Украину, – говорил доктор начинавшему поправляться пареньку. – Там у нас таких, как ты, любят, особенно девчата. И петь, я вижу, ты можешь – без этого у нас там трудно… Да и на войне без песен нелегко!
…С каждым днем мы всё больше углублялись в Россию. Давно проехали Вологду. Скоро мы должны были проехать станцию Шабалино. В двадцати километрах отсюда прошло мое детство. Отсюда наша семья окончательно переехала в Ленинград. Двенадцать лет прошло с тех пор. Я встал у окна и прижался к стеклу лицом. Иначе ничего бы не увидел – становилось совсем темно. За окном густо падал снег, может быть, первый в этом году. Где-то там совсем близко от меня в родном с детства вятском селе живут отец, мать, младшие братья. Что они делают там сейчас? Спать, наверное, легли, и никто не знает из них, что я сейчас так близко и… так далеко!
У меня в кармане гимнастерки было несколько почтовых открыток, взятых еще из Ленинграда. Вытащив одну из них, я написал несколько слов и выбрался в тамбур: скоро станция, моя станция\ Пустая платформа, вся в снегу, а снег все идет и идет на нее. Поезд медленно проходит через Шабалино и вновь набирает ход. Что делать! Только отправляться опять в свой вагон. Может, завтра в Кирове опущу. Вот бы нас в Кирове в госпиталь определили! В Кирове живет моя тетка, сестра матери, и Люся, моя двоюродная сестра. Как-то они теперь? Мне еще летом на фронт писала мать, что Коля, брат Люси, погиб на Ладоге еще в ноябре 1941 года. Он был мой ровесник. Люся моложе меня года на два. Сейчас ей лет двадцать, наверное. Давно мы не видались! Даже не представляю себе, какая она сейчас. Но мне приятно сознавать, что в Кирове, где, может быть, нас определят в госпиталь, живет моя сестренка, которая придет меня навестить, а когда поправлюсь, то и сам смогу дойти до ее дома возле самого большого в городе сада. А потом, возможно, получу отпуск и тогда съезжу в Шабалино к родным. А уж потом – только в Ленинград! Здесь, на Большой земле, меня вновь потянула туда огромная непреодолимая сила, которая отпустит меня только тогда, когда я ступлю на перрон Московского вокзала.
В Кирове мы простояли несколько часов. Рядом с нами на путях стоял воинский эшелон, шедший из Сибири на фронт. Ребята были необстрелянные. Они с почтением и интересом поглядывали на нас, бывалых фронтовиков, а один паренек, попросивший у меня закурить, вдруг спросил:
– Товарищ младший лейтенант, а я вот не пойму, почему у вас в эшелоне все раненые либо в руки, либо в ноги и никуда больше! Неужели не бывает иначе?
– Чудак ты, парень, – ответил ему я. – Возьми-ка лучше табаку про запас. Я много не курю, остается. А насчет раненых ты подметил точно. Я бы тебе так сказал – если попадет пуля, скажем, в голову, то уже не надо будет в поезде возить. Потому и нужны и умение, и маскировка, да и везение на фронте дело не последнее.
Расставались мы как старые друзья, и вновь пошли наши поезда – один на восток, второй – на запад.
В городах и поселках, которые мы проезжали, не было затемнений. Наш поезд шел уже с незамаскированными окнами. А за окнами гуляла вовсю настоящая русская зима. Прежде я никогда не бывал на Урале. Всё чаще за окнами проносились холмы, заросшие лесом, и все они были в белом, казавшемся даже на вид тяжелом снегу.
Разгрузку объявили для нас неожиданно. Пришла сестра и прочитала список. Нам стало ясно, кто остается в ближайшем городе – Невьянске. Остальные поедут дальше – в Нижний Тагил. Было одиннадцать часов, когда я с помощью сестры спустился на перрон. Под моими костылями поскрипывал снег. В электрическом свете он мелькнул перед глазами. В зале ожидания мы устроили перевалочный лагерь – пока еще вернется за нами автобус, который увез в госпиталь наших товарищей, самых тяжелых раненых из нас!.. А потом – дорога в госпиталь по тихим, ночным уже улицам городка, где мне предстоит провести немало томительных дней, пока я не услышу весть о прорыве блокады Ленинграда, пока не увижу первых лучей, посланных солнцем нашей Победы.
Сентябрь 1943 – 5–7 июля 1946–1980