В прошлой жизни Брам с Рахель беззаботно бродили по переулкам Яффы. Малыш был надежно упакован в специальный рюкзачок, висевший у Брама на груди. Арабов в ту пору почти невозможно было отличить от израильтян, их женщины носили юбки и не закрывали лиц. Именно тогда приводили в порядок старые дома, повсюду появлялись кафе с террасками, пассажи и рестораны, туристы фотографировали белые камни, с которых только что смыли пыль веков; древняя крепость казалась юной – не старше ребенка, спавшего у него на груди.
Теперь дамы Яффы носят паранджу, а мужчины отрастили бороды и нарядились в долгополые джеллабы и шлепанцы.
Старый город Яффы невелик, однако они потратили на поиски нужного адреса целых двадцать минут. Наконец, свернув в узкую улочку, застроенную высокими домами с покосившимися балкончиками и облезлыми оконными рамами, Икки остановил автомобиль перед дверями кафе.
Они вошли.
Зеленоватый свет падал на деревянные столы и куфии десятка арабов. Пол был выложен грязно-желтой плиткой; вентилятор, подвешенный к потолку, взбалтывал тремя широкими лопастями тяжелый, провонявший табаком, дымный воздух. Никто даже не взглянул на них, словно появление евреев здесь – дело обычное. Один из арабов сидел в одиночестве перед чашкой чаю, облокотясь на стол и зажав в пальцах сигарету. Как и остальные, он не сводил глаз с экрана, висевшего над дверью. На экране шел матч чемпионата США по баскетболу. Черные гиганты, пританцовывая, перебрасывались мячом. Икки обернулся к Браму, словно тот мог ему помочь. Но чем мог помочь Брам, если встречу назначал Икки? Икки, подумав, подошел к одинокому арабу и нахально уселся за его стол. Араб принял это как должное, кивнул, окинул Брама быстрым, подозрительным взглядом и снова уставился на экран.
Икки говорил Браму, что они специально условились о встрече на людях: араб не мог поверить, что они явятся безоружными. Полный бред, если кто-то просит о встрече на людях, значит, ему комфортнее быть среди своих. В кафе любой мог прийти на помощь арабу. Брам взял стоявший поблизости стул и сел рядом с Икки.
Араб ткнул сигарету в переполненную пепельницу. Голову его покрывала куфия, как у всех, но лицо было чисто выбрито. И никаких следов пота на щеках. На правой руке красовался «ролекс», без сомнения – поддельный. Прикидывается, что баскетбол интересует его больше, чем деньги Брама. Сплошная показуха. Ничего, кроме денег, ему не надо.
– Джонни – это ты? – спросил Икки.
Араб покосился на него и кивнул. Ум и ирония светились в его глазах.
– Джонни, да. А тебя зовут Шон?
– Шон, – согласился Икки.
– Чудесное ирландское католическое имя, – вздохнул Джонни.
– Меня назвали в честь американского актера, – пояснил Икки. – Шон Пенн.
– Знаю такого, у него отец был еврей.
– Прекрасный актер, – заметил Икки, пораженный широтой познаний собеседника. Мрачное выражение наконец исчезло с его лица.
– Но глуп, как пробка, – оживился Джонни. – Нечего было ему лезть в Сенат.
Икки посмотрел на него весело и спросил:
– А тебя в честь кого назвали?
– В честь Тарзана. Джонни Вайсмюллера.
Икки радостно хихикнул. Абсурдность Джонни ему нравилась.
– Вайсмюллер был прекрасным пловцом. Но плохим актером, хотя и безумно популярным. Родители его – эмигранты из Венгрии.
Продолжая следить за игрой, Джонни заметил:
– Говорят, его мать была еврейкой. И я считаю его хорошим актером.
– Этого я не знал, – удивленно промолвил Икки и покосился на Брама. Он явно находил разговор забавным: чего угодно можно было ожидать, но встретить поклонника Тарзана в Яффе…
Джонни кивнул, удовлетворенный ответом. Не отрывая глаз от экрана, он сказал:
– Ты многого не знаешь из того, что знаю я. В тысяча девятьсот двадцать четвертом году, сто лет назад, Вайсмюллер выиграл золотую медаль во время Олимпиады в Париже, на дистанции сто метров вольным стилем. Ровно пятьдесят девять секунд. Сейчас рекорд сорок одна и восемнадцать сотых. Но в его время это был сенсационный результат. Фантастическая жизнь. А умер совсем один, в Мексике. В Акапулько. Дом сохранился, они называют его Casa de Tarzan, принадлежит какому-то отелю, его можно снять. Круглый дом, розовый, я видел фотографии. Был женат пять раз, это его и доконало. Все деньги на этих сук спустил. Но фильмы о Тарзане перестали снимать, а в другие его почти никогда не приглашали. Одно время он, чтобы заработать, нанимался в казино в Лас-Вегасе – встречал в дверях гостей. Представляешь? Великий Вайсмюллер в вестибюле казино! Я так никогда и не узнал, какое казино это было: «Фламинго» или «Дворец Цезаря». Умер в бедности, и все-таки его не забыли. Похоронен в Акапулько. На его могиле можно послушать знаменитый «зов джунглей». Смотри-ка, хороший бросок.
Брам повернулся к экрану и увидел замедленный повтор броска. Игрок взлетел к кольцу и обеими руками опустил в него мяч. Мужчины в кафе зааплодировали.
Джонни пояснил:
– Измаил Хамдар. Его родители уехали из Хеврона в двухтысячном году. Родился в Хьюстоне. Два метра пять. Я поставил на него три сотни.
Он подозвал человека, разливавшего у соседнего стола черный, как деготь, кофе, высоко поднимая серебристую джезву и элегантно наклоняя ее над чашечками, и спросил по-арабски еще два стакана чаю.
– Если Хамдар заработает тридцать очков, я получу вдвое больше.
– Тридцать – это много, – заметил Икки.
– В последних десяти играх он набирал в среднем по тридцать шесть очков, – парировал Джонни.
– Сколько тебе еще осталось?
– Двадцать два.
– Много.
– Хамдар сейчас в наилучшей форме. Ему надо только чуть-чуть разогреться.
Джонни вытянул из мятой пачки сплющенную сигарету, прикурил от древнего «ронсона» и сказал:
– Когда-нибудь я посмотрю его игру вживую.
– В Хьюстоне?
– В «Хьюстонских ракетах»[4]. В зале «Тойота».
– Тогда и я с тобой поеду, – сказал Икки.
Джонни повернулся к Браму:
– А ты?
– Что – я?
– Ты с нами поедешь?
– Конечно, поеду.
– Втроем, значит, – с удовольствием заключил Джонни.
Брам подумал, что пора заканчивать ритуальные пляски:
– А чем-нибудь другим мы не можем втроем заняться?
– Мы можем посмотреть на лос-анджелесских «Клип-перов», – кивнул Джонни, освобождая место на столе для прибывшего тем временем чая. – И конечно, на Casa de Tarzan.
Икки обхватил ладонями стакан, словно хотел согреть руки; на самом деле ему стало неловко из-за вмешательства Брама. В кафе было не меньше тридцати градусов. А вентилятор лишь равномерно разгонял дым по всему помещению.
– Брам имел в виду девочку, – проговорил Икки.
Джонни поднял глаза:
– Брам – это ты?
– Да. Брам. Авраам. Ибрагим.
Икки смотрел на него выжидательно, хотел, чтобы как можно скорее стало ясно: он – подчиненный Брама.
– Я хочу перейти к делу, – сказал Брам.
Джонни скрылся за дымовой завесой.
– Конечно, перейдем к делу, хоть сейчас.
– Мы должны сперва разобраться, что каждый из нас имеет в виду.
– Вне всякого сомнения, – равнодушно ответил Джонни.
– Я пока не видел подтверждений.
– У меня они есть.
– Можно посмотреть?
Джонни пошарил под столом и достал кожаную папку. Он открыл замочек, вытащил конверт и протянул Браму:
– Только здесь не открывайте. После посмотрите.
– Но я должен получить подтверждение сейчас.
– Не теперь. Я не хочу, чтобы другие видели.
Икки шепнул:
– Самир сказал, что ты все знаешь.
– Самир ведет себя, как глупая баба. Он ничего не знает.
– Мы перейдем наконец к делу или нет? – спросил Брам. Он понимал, что давить на араба неразумно, но не мог справиться с накатившей злобой. В конце концов, они не подержанную машину приехали покупать.
– Мне не нравится вести дела, – холодно отрезал Джонни, – если мы заранее не договорились, в чем они состоят.
– Девочка, – сказал Брам, – Сара Лапински. Пропала три года назад.
Брам вытащил из кармашка рубахи сложенный листок бумаги и положил на стол. Это была копия цветной фотографии. Брам вспотел, и бумага стала чуть влажной. Джонни даже не притронулся к ней.
Брам сказал:
– Посмотрите. Это компьютерная обработка старой фотографии: так Сара должна выглядеть теперь, ей через три месяца исполняется восемь лет. Три года назад она исчезла с пляжа. Ее искали, прощупали морское дно в окрестностях, сделали объявление по телевидению. Ее видели в Герцлии, в Рамалле, даже в Норвегии, в Осло. Какие-то психи задерживались на работе, чтобы послать мэйл, что видели ее во сне и абсолютно уверены, что ее продали в гарем, в Эр-Рияд или Исламабад. Или что она пасет овец на ферме в Новой Зеландии. Пришло время вернуть ее домой. Мы привезли деньги. Так что мы готовы перейти к делу, если ты поможешь нам ее найти. Мы больше не будем задавать вопросов. Мы хотим одного: вернуть ее домой.
Мужчины позади Брама зааплодировали. Джонни поглядел на экран:
– Осталось двадцать очков.
– Слушай, Джонни, речь идет о девочке. – Голос Брама звенел от злости. – Ты можешь понять, что есть люди, которые ее очень любят? Или у тебя мозги усохли и в голове осталась только ненависть к жидам и восторг перед великими талантами арабских торговцев? Так мы как раз и приехали кое-что купить.
– Думаешь, ты чего-то добьешься, если будешь меня оскорблять? Одно неверное движение, и мы с удовольствием отрежем тебе голову. Фильтруй базар.
– Ты блефуешь, – отозвался Брам, понимая, что отступать нельзя. – Тебе нечего нам дать. И ты ни хрена не знаешь о девочке.
– Я деловой человек, – ответил Джонни. – Я знаю, когда могу добыть просимое, а когда нет.
– Просимое – Сара.
– Вы меня не поняли. Сары больше нет.
Икки облизал губы и испуганно поглядел на Брама.
– Ты, значит, вызвал нас сюда, ничего не собираясь нам дать? – спросил Брам агрессивно.
Джонни равнодушно пожал плечами:
– Самир – он у нас мечтатель.
– Пошли отсюда. – Брам поднялся со стула, но Икки схватил его за руку.
– Я много лет знаю Самира. Он сказал, нам надо поговорить с тобой.
– Не понимаю, чего я тут с вами разговариваю, – отозвался Джонни. – Ну ладно, Самир собирался сообщить вам нечто особенное. Поэтому я вас и позвал.
– Что? – Брам сел.
– Что она умерла.
– Умерла? – повторил Икки, вцепляясь титановыми пальцами в руку Брама.
– Что девочка умерла полгода назад.
– А Самир знал об этом? – спросил Брам.
– Нет.
Икки лихорадочно подыскивал слова, но так ничего и не сказал.
– Умерла от чего? – спросил Брам.
Внимательно рассматривая тлеющий кончик своей сигареты, Джонни сказал:
– Насколько мне известно, она заболела семь или восемь месяцев назад. И через несколько недель скончалась. – Он снова поглядел на экран. – Я хочу сказать, нам не о чем говорить, раз она умерла. Этого не должно было случиться, но это случилось. И ее не бросили, как собаку, в яму. Ее похоронили, как положено.
– И кадиш прочли? – пробормотал Икки.
Джонни покачал головой:
– Ты на какой звезде живешь? Конечно, нет.
– Она была еврейкой, – произнес Икки непреклонно.
Джонни затушил сигарету и тут же достал новую. «Ронсон» в его руке выплюнул язычок пламени. Он старался вести себя, как крутой парень, но видно было, как тяжело ему сообщать такие новости.
Брам спросил:
– Ты можешь назвать имена?
Джонни поглядел на него с жалостью:
– Ты это серьезно?
– Где она похоронена? – спросил Икки.
– В освященной земле. Она теперь, должно быть, в раю, иншалла, – он снова поглядел на экран. – Осталось восемнадцать очков. Грандиозный парень. – И повернулся к Икки: – Мне очень жаль. Могу себе представить, что вы чувствуете. Такая, excusez le mot[5], херня вышла…
Икки молча выводил автомобиль из лабиринта ☺переулков. Брам тоже молчал. Икки не довел расследование до конца, окажись Джонни мошенником – им пришлось бы заплатить деньги за умершую девочку. Стояла жуткая жара, а кондиционер в «ровере» сломался. Брам открыл со своей стороны окно, и это беспокоило Икки. Дурные предчувствия не оставляли его. Презрительно сжав губы, он нервно вел автомобиль по улочкам арабского города.
Брам заглянул в конверт, полученный от Джонни. Там оказалась фотография Сары, она лежала на спине, сложив руки, словно спала; белое платье, розы и гиацинты на груди, глаза закрыты – снимок, сделанный на смертном одре. Брам убрал фотографию в конверт. Может, потом у него достанет сил снова посмотреть на нее.
Теперь можно закрывать дело.
В первые недели родители, обратившиеся к ним за помощью, звонят по десять раз на день, посылают эсэмэски, мэйлы, пытаются принимать участие в розысках, надеясь заглушить боль потери, и от этого неизбежно возникают личные связи. Делом Сары Лапински занимался Икки. Если бы им удалось выкупить девочку, Икки сам позвонил бы ее матери. Плохие новости сообщал Брам. Обязанность сообщать о катастрофах лежала на нем, как на старшем из партнеров. Двадцать восемь раз приходилось ему делать это. В армии служили офицеры, которым приходилось десятки раз посещать семьи погибших. Приказ командира – у них не было выбора. У Брама выбор был. В шести случаях им удавалось отправить на поиски могил полицию, но, хотя именно полицейский звонил в двери и сообщал родственникам грустную новость, Браму приходилось при этом присутствовать. Он никогда не видел Батьи Лапински, а теперь именно он должен сообщить ей о смерти дочери – если, конечно, Джонни не соврал. Убедительно ли выглядит фотография? В этом Брам не был уверен.
Он сидел на своем месте, глядя вперед. Икки упрямо молчал. И вдруг отчаянно заорал:
– Да, я знаю, я совершил ошибку! Ну, извини!
– Твой приятель Самир надул тебя.
– С этим asshole[6] я еще разберусь. Мы не можем вернуться другой дорогой?
– Нет.
– К блокпосту ведет только одна дорога?
– Да.
– Shi-i-it[7], – протяжно выдохнул Икки.
– Предчувствия?
– Опять твой сраный сарказм.
Они миновали рынок неподалеку от блокпоста. Женщины, закутанные в паранджу. Мужчины в нелепо-просторных женских платьях.
– Ее мать, – сказал Икки, – придется рассказать ей.
– Я знаю.
– Я сам расскажу, – пробормотал Икки. – Я виноват.
– В чем?
– Я дал ей надежду.
– Ты что-то рассказал ей?
– Почти ничего.
– Почти ничего – это слишком много.
– Ты уверен, что нет другой дороги? – спросил Икки, снижая скорость.
– Господи, Икки, заткнись, псих несчастный, – не выдержал Брам. – Езжай куда едешь!
Икки осуждающе покачал головой, но прибавил газу.
Старый город остался позади, они подъезжали блокпосту. Стена, электросенсоры, камеры и переходной шлюз – выходит, евреи фактически смирились с тем, что Яффа больше им не принадлежит. В городе они не встретили ни одного еврейского солдата. Армия следила за порядком с воздуха, а стены, крыши, дороги были нашпигованы электроникой; иногда аппаратуру скрывали даже под многослойными одеждами женщин. Слишком опасно было посылать туда патрули.
Время – час дня. Скоро улицы Яффы опустеют: жители разойдутся по домам в поисках прохлады.
Икки выпрямился и вцепился в руль, словно это могло его успокоить.
– У блокпоста никого нет, – сказал Брам. – Никого, кто мог бы нанести нам вред. Что там может случиться?
– Маскарад, – ответил Икки, – маскарад, несущий страдания.
– Ты именно это чувствуешь?
– Да.
– А с Самиром у тебя предчувствий не было?
– Все время ныл.
– Это благодаря Самиру ты сейчас наложил в штаны от страха. Если б не его ложь, тебе не пришлось бы сюда ехать.
– Может, он и сам не знал.
– Кажется, ты только что собирался с ним разобраться?
– Какая Самиру выгода от того, что он послал нас к Джонни?
– А пачечка банкнот, которую мы захватили с собой? Самир и представить себе не мог, что Тарзан окажется таким честным. Только подумай, Икки, кого мы встретили: честного араба, которого звать Тарзаном. Помешанного на баскетболе.
– Самир посмеялся бы вместе с нами.
– Кстати, о баскетболе. Сколько времени сейчас в Хьюстоне?
Икки пожал плечами:
– Семь часов разницы?
– Восемь. Там сейчас раннее утро. Или передача идет в записи.
– Ну и что?
– Он сказал, что поставил деньги. Но это старая запись. Он наврал нам.
– Ну и что? – повторил Икки.
– Зачем это ему? Зачем ему надо было показать нам, что он игрок?
– Я знаю одно: ты – самый большой параноик из всех, с кем я знаком. Когда ты собираешься поговорить с матерью Сары?
– Прямо сейчас… нет, сейчас мне надо на работу. Завтра. Я схожу к ней завтра.
– Раньше ты так не говорил, раньше ты говорил, что родители должны сразу…
– Так то раньше. А теперь будет по-другому. Я пойду завтра, о’кей?
Икки ударил по тормозам, и машина резко встала. Это, без сомнения, должно было привлечь внимание солдат. Три сотни противотанковых ракет взяли их на прицел.
– Я так не могу, – сказал Икки.
Брам, потеряв терпение, заорал:
– Черт побери, провидец хренов! Хватит выдрючиваться! Вылезай, я поведу!
Икки кивнул. Они вылезли и обменялись местами. Мобильник Брама бибикнул. Он торопливо выхватил трубку из кармана, взглянул на экран: «номер не определен». Брам нажал кнопку «громкой связи».
– Профессор?
– Хаим?
– Профессор, что с вашим автомобилем?
– Все в порядке, просто мне захотелось попробовать… Никогда не водил машин с правым рулем.
– Не самое лучшее место вы выбрали, профессор.
– Больше никогда не будем так делать, Хаим.
– Я проведу вас через шлюз побыстрее.
– Спасибо. Откуда у тебя мой номер?
– Чему ж тут удивляться, если в моем компе записано, в котором часу сегодня утром пописал ваш пес. В каком, собственно, времени вы живете, профессор?
С некоторых пор Брам плохо ориентировался во времени. Который сейчас год? И как далеко продвинулись наука, техника, нравственные нормы? Одно он знал точно: время твердой веры в завтрашний день, который станет чудесным продолжением сегодняшнего, продолжением успехов, честолюбивых надежд, сознательной ответственности и любви – давно прошло и не вернется.
– В давно прошедшем, Хаим, – ответил он.
Тель-Авив
Двадцатью годами раньше
Апрель, 2004
Большинство историков мира попадали бы в обморок от счастья, получи они предложение, которое Брам не решался принять. Пока еще никто из их круга (кроме, конечно, Рахели), не знал о нем. И если Брам примет его, то станет в глазах друзей дерьмом и ничтожеством. Отъезд из Израиля всегда считался не вполне приличным деянием; уехавший надолго, укрывшийся в одной из западных стран не вызывал к себе иного чувства, кроме общенационального презрения. Впрочем, в презрении присутствовала изрядная доля зависти. Кому не хотелось убраться подальше от этого сумасшедшего дома? Кому свободно дышалось в вонючей атмосфере скандалов, сотрясавших страну? С одной стороны, всякому хотелось уехать, с другой – никто не желал ни отказываться от участия в невероятном эксперименте, затеянном Израилем, ни способствовать его провалу.
Это была его страна, его песок и камни; наверное, существовали на земле и другие города, где можно бродить среди ночи у моря, под старыми пальмами, наслаждаясь теплым ветром, но Брам врос в эту землю: здесь он нашел жену, здесь родился их сын, здесь написана работа, сделавшая ему имя в научных кругах, здесь он стал профессором.
Сперва Брам пытался поймать такси у перекрестка улиц, застроенных близко поставленными невысокими домами. Сразу видно, что находишься в сердце старого Тель-Авива: фонарей совсем мало. Можно, конечно, вызвать машину по мобильнику, но разве плохо прогуляться теплым вечером? И он пошел пешком к более оживленному месту – улице Бограшова[8]. Набросив пиджак на плечо, Брам придерживал его, сунув в петельку вешалки указательный палец; на другом плече висел объемистый коричневый портфель.
Сегодняшнее собрание затянулось. Два часа назад мобильник требовательно пискнул, на экране высветился американский номер, и ему пришлось, извинившись, выйти из аудитории, где они торчали с восьми вечера. В пустом коридоре, под холодным светом люминесцентных ламп, Брам нажал на кнопку и услышал в трубке голос Фредерика Йохансона, шефа департамента истории Принстонского университета.
Они знали друг друга по конгрессам и специальным журналам. Йохансон – потомок шведских пиратов, похожий на неандертальца гигант с грубыми руками и крупным лицом (всегда кирпично-красным: то ли от алкоголя, то ли от повышенного давления, то ли по причинам генетическим), роскошной копной светлых волос и белесыми, как у альбиноса, ресницами уже звонил днем, но Брам как раз читал лекцию и отключил телефон. Потом он пытался перезвонить, но Йохансона не оказалось на месте. Теперь, в одиннадцать вечера они, наконец, соединились. Семь часов разницы с Америкой, где вечер еще и не начинался.
Три недели назад Йохансон уже звонил ему. Один из историков его департамента собрался на пенсию. И если Брам прямо сейчас пришлет документы, Йохансон гарантирует ему получение профессорской должности. Брам попросил дать ему время подумать.
Лекции кончились в шесть с четвертью, и Брам в своем университетском кабинете занялся подготовкой к завтрашнему дню и к вечернему собранию «мирной инициативы». Во время ланча в студенческой столовой – вокруг разворачивалось высококлассное дефиле-шоу, которое давали прелестные студентки, демонстрируя сверкающие плечи, ниспадающие водопадом локоны и коротенькие, спущенные на бедра юбчонки, обнажающие животики и изумительные ноги, – он обсудил идею Йохансона с женой. Рахель сказала, что не может решать за него, это его работа, ему и решать – ехать или оставаться. Она будет довольна в любом случае. Но Брама продолжали мучить неясные сомнения. И тогда она сказала:
– Тебе ведь на самом деле хочется поехать. Соглашайся. Это большая честь. Такой шанс нельзя упускать. И Бену там будет хорошо.
– А тебе? – спросил он, заранее зная ответ.
– Мне хорошо там, где хорошо тебе.
Итак, Йохансон позвонил сразу после одиннадцати. Писк мобильника прервал монолог Ицхака Балина, который, проведя несколько часов в жаркой, душной комнате, нисколько не вспотел и даже не ослабил узел своего – как всегда экстравагантного – галстука. Поверх стильных узеньких очков он возмущенно воззрился на Брама, извлекающего из кармана телефон. Балин был невысоким человечком лет пятидесяти, беспрерывно, со страдальческим выражением лица долдонившим о честности и преданности. Пацифизм был истинной его профессией, и Балин занимался им с упоением.
Брам двинулся к выходу и, пробормотав «извините», прикрыл за собой дверь. Будущее Ближнего Востока он оставил на попечение семи мужчин и двух дам: все, кроме Балина, в рубашках и блузках с закатанными рукавами; на их восторженных лицах не было места ни отчаянию, ни унынию. Битых три часа они пытались, поглощая тепловатую воду и горький кофе, избавиться от мерзкого привкуса печенья, изготовленного матушкой Балина, Сарой Липман. Печенье обязаны были есть все – из солидарности. Солидарность в их кругу ценилась весьма высоко.
Из обшитого дубовыми панелями кабинета в далеком Принстоне, где зима демонстративно не желала отступать, Йохансон спросил:
– Ну, ты решил?
И Брам, стоя посреди пустого коридора, ответил:
– Да.
– Я не слишком поздно позвонил? Может быть, перезвонить завтра?
– Нет-нет, мы вполне можем говорить, – уверил его Брам и покосился на дверь, боясь, что его услышат.
– Ты принял какое-то решение?
– Принял.
Йохансон замолк, и Брам мысленно взмолился, чтобы Йохансон понял его правильно. Понял, что значит для него солидарность с Ицхаком, с Сарой и Ури, и со всеми остальными, даже, может быть, со всей страной, которую он предаст, если согласится сейчас на это заманчивое предложение. Уехать хотелось страшно. Восемнадцати лет он перебрался в Израиль из Голландии, потому что решил поступить в Тель-Авивский университет, чтобы жить поблизости от отца, – и остался. Принял израильское гражданство, служил в армии и участвовал в боях, а в Наблусе, вместе со своими солдатами, даже убил террориста. Прошло пятнадцать лет, и ему захотелось уехать. Но отъезд означал предательство. Правда, Брам собирался каждый год возвращаться, чтобы пройти сборы резервистов, но здесь речь шла о товарищах по оружию. Людях, готовых отдать за него жизнь, людях, ради спасения которых он пожертвовал бы собой. Они ни в коем случае не являлись причиной его отъезда. Как устал он от высоких слов и серьезных вопросов, как хотелось ему никогда больше не думать: «Они отдали за меня свою жизнь». Он мечтал стать скучным профессором в скучном городишке, чтобы слова «право на существование» потеряли зловещую реальность и вновь стали исторической абстракцией. В свои тридцать три года он вдруг почувствовал, что устал. Не из-за Бена, который все еще просил есть по ночам, – Рахель кормила его грудью, – но из-за заседаний, на которых, вот уже три года, ему приходилось присутствовать. Берлинские соглашения[9], принятые при активном участии Балина, ни к чему не привели. Но они продолжали планировать всенародное обсуждении Соглашений, хотя, кажется, сам Балин пытался устраниться и сохранить status quo.
Так же как некоторые другие члены группы, предложившей «Соглашения», Балин рекрутировал участников по всему миру и добился европейских субсидий. Подавляя гнев и ощущение безнадежности, он сражался с палестинцами за каждую запятую. «Речь идет о подготовке документов, которые должны продемонстрировать возможность исторических компромиссов», – неустанно повторял Балин своим собеседникам. Предполагалось, что они должны работать, словно получили согласие властей своей страны, словно документы, которые они составят, немедленно подпишет президент. Многие годы они, предвкушая внимание и изумление мировой прессы, тайно готовились предъявить миру результаты своих трудов.
Первого декабря прошлого года, то есть пять месяцев назад, в Берлине было устроено впечатляющее шоу, которое Брам наблюдал из дому, сидя у телевизора. Ричард Дрейфус (актер, снимавшийся в «Челюстях») выступил в роли модератора. В Берлин прилетели бывший американский президент Джимми Картер и только что сложивший свои полномочия поляк Лех Валенса, чтобы приветствовать «Соглашения» и придать им историческое значение, а Нельсон Мандела прислал видеообращение. Сотни журналистов освещали шоу во имя мира. Даже Брам не мог сдержать восторг, наблюдая этот успех.
Но израильтяне в большинстве своем только пожимали плечами – не враждебно, скорее с усталой снисходительностью: ах, снова этот бывший политик Балин: без партии, без поддержки, без чувства юмора и способности видеть вещи в контексте времени; даже без жены (она за три месяца до того ушла от него к мачо, с которым вела в течение двух лет успешное теле-шоу), – но при поддержке европейских отморозков, мечтающих о палестинском государстве, – этим приспичило помогать созданию диктатуры, управляемой террористами.
Палестинцы на «Соглашение» практически не отреагировали.
– Я могу и завтра позвонить, мне это совсем нетрудно, – сказал Йохансон.
– Нет-нет, сегодня тоже хорошо, – отвечал Брам, проходя в конец коридора – должно быть, там, внутри, слышны его шаги.
– В котором часу мне лучше позвонить? – спросил Йохансон.
– Нет-нет, я хочу сказать: мы можем поговорить прямо сейчас.
– Говори.
– О’кей, я говорю.
– О’кей означает, что ты согласен? – Голос Йохансона был полон надежды.
– Нет – это значит «нет». Я решил не ехать.
– Я правильно тебя понял? – удивленно переспросил Йохансон.
– Да, ты понял правильно.
Брам повернулся лицом к стене и прошептал – так, чтобы из-за двери в другом конце коридора его не могли услышать:
– Я не могу сейчас уезжать, у меня только что родился ребенок.
– Мне очень жаль, – ответил швед, – но, честно говоря, я ничего другого не ждал.
Досада, слышавшаяся в его голосе, выдавала шведа с головой: он не ожидал отказа.
– Но все же, – продолжал Йохансон, – может быть, мне удастся тебя уговорить?
И стал рассказывать, что обзвонил уже всех и получил поддержку кандидатуры Брама у большинства профессоров. Он мог бы вступить в должность в течение недели.
Брам разглядывал голые стены коридора, аккуратные плитки пола, люминесцентные лампы на потолке – все просто, удобно и недорого, без излишней роскоши. Это здание в сердце квартала Баухауз, с которого начинался Тель-Авив, никогда не украшалось. Явившись строить город своей мечты, немецкие евреи, выросшие под сенью югендштиля и барокко, захватили с собой один модернизм; эстетика ради эстетики казалась им ненужным балластом.
За дверью Балин, старушка Сара и остальные ждали, пока он закончит разговор. Объявлять об уходе из университета положено за шесть месяцев, в сентябре он смог бы уехать. Через восемь месяцев, в Принстоне, они с Беном будут лепить снежную бабу в саду. Дом будет деревянным, с верандой, двухместным гаражом и автомобилем на дорожке у входа, с красным или зеленым почтовым ящиком на столбике у дороги. Он видел, как пласты мерзлого снега соскальзывают с островерхой крыши и падают вниз, разбиваясь на мелкие кусочки, птичьи следы на нетронутом снегу и скорлупки орешков, которые Бен насыпал в кормушку для голодных птичек. Браму придется оставить своих студентов, коллег, отца, которому в этом году исполняется семьдесят четыре года. Надо немедленно возвращаться в аудиторию, чтобы принять участие в обсуждении будущего своей страны. Солидарность – вот что он делит с ними и с той колоссальной абстракцией, которую они называют страной. Он и хотел бы освободиться от этого, но не может.
– Мне очень жаль, – сказал Брам гиганту, сидевшему у книжного шкафа красного дерева в американском кожаном кресле и глядевшему сквозь высокое окно на холодный дождь, пробуждающий от зимнего сна деревья университетского парка; кабинет у него, пожалуй, шикарнее, чем у премьера Израиля. – Я бы очень хотел, но не сейчас, может быть, через несколько лет. Фредерик, я… это невероятно лестное предложение, мечта всей моей жизни. Но пока не получается. Извини.
– Очень жаль. Ты все-таки подумай до понедельника и позвони. Кто-то из моих коллег предлагает на это место другого израильтянина, но мне бы хотелось работать с тобой. Всего доброго, Эйб.
Другой израильтянин. Браму страшно хотелось узнать, кого он имеет в виду, но спросить он не решился; и конечно, Йохансон никогда не назовет имени.
– И тебе тоже – всего хорошего.
Только через два часа Брам наконец покинул здание. Перед дверью распрощался с остальными и двинулся вперед, надеясь поймать такси. Он шел по плохо освещенной улице, ведущей к бульвару Ротшильда, мимо спящих домов с неопрятными палисадниками, мимо окон магазинов, закрытых железными ставнями, мимо плотных рядов припаркованных у тротуара пыльных, помятых японских машин и, пока шел, все сильнее жалел о своем отказе. Он решил позвонить Фредерику прямо сейчас и сказать, что обдумал все еще раз и согласен. Профессорство в Принстоне! Только псих может сравнивать это с такими неосязаемыми понятиями, как «страна» или «народ». Он остановился, поставил портфель наземь и, уже шаря по карманам в поисках телефона, заметил краем глаза троих мальчишек, вынырнувших из проулка. Можно не обращать внимания. Ты не в Чикаго.