bannerbannerbanner
Побег куманики

Лена Элтанг
Побег куманики

Не уверен, что господам госпитальерам обязательно об этом докладывать. Библиотека для них – всего лишь собрание аукционных лотов, никто даже не удосужился полистать красивый справочник хотя бы из любопытства – а ведь Иоаннова бумага выпала бы им прямо в руки!

Во всяком случае сначала я сам прочитаю письмо целиком. Придется освежить латынь и греческий, ничего не поделаешь. Yo-ho-ho and a bottle of rum!

Морас

октябрь, 29

лукас пишет, что на мальте пьют вишневое вино, домашнее, он покупает его на рынке в марсашлокке, сколько чудесных ш в этих словах

сегодня шел по рамбла де санта моника, а потом по рамбле капуцинов, рамбла по-арабски это высохшее русло, выходит, все реки здесь бывшие

приятно думать, что идешь по чистому, сухому дну

испанская профессор джоан фелис меня полюбила, имя у нее трехслойное, как юбка танцовщицы, а веки – скорбные скорлупки

вчера она поила меня чаем и крутила пластинку своего мертвого мужа, пластинка квохтала, а я рассуждал о стравинском, с трудом припомнив название кантаты свадебка, и держал мохеровые нитки на вытянутых руках

про брата я рассказывать не стал: плохо рассказанные воспоминания изменяют прошлое, а плохо придуманные – будущее

odi et amo

я еще в больнице заметил, что врачи относятся к тебе с нежностью, когда знают, что ты выздоровеешь, какая-то безжалостная пружина в них ослабевает, что ли, ты уже не просто estado desesperado, стружка реальности, пригодная разве на растопку, ты еще не равен им, но ты уже нечто другое

из случайного и слабого ты восстаешь в напряженное и постоянное, и вот уже валькирии ткут материю победы, продевая в твою основу ловкий уток из красных стрел, и врачи смотрят на тебя как сытые боги, и танцуют радостно в камышовых коронах, а раньше смотрели как на село скудельниче – это я хорошо помню, хотя многое начисто забыл

ноябрь, 1

о чем я думаю? о мальте

думать о мальте – это как стоять за спиной у человека, еще не знающего, что ты вернулся домой, смотреть, как он переставляет книги или моет тарелки, – ты стараешься не дышать и ждешь, когда он обернется, но он уже почувствовал тебя и нарочно не оборачивается, время становится точь-в-точь как плавающий нейлоновый снег в стеклянной игрушке

у стекла такая приятная тяжесть, шар холодит ладонь, и внутри у него марципановый домик

ноябрь, 2

ПРОПИСНЫЕ!!!

Лукас спрашивает, почему я зову себя Морас.

Это долгая история, впрочем, можно и покороче. Moras – это испанская куманика. Точнее, ежевика, но разница только в сизом налете на иссиня-черных ягодах. Ежевика любит залитые солнцем берега, а куманика – острую осоку и влажный мох.

Несомненно, я – куманика. С тех пор как я в Испании, я zarzamoras, но многие зовут меня Морас. Латунная латынь позвякивает в памяти: мора – это промежуток времени. Самая малая единица времени в античном стихе. Четыре моры – это стопа дактиля. Три моры – стопа хорея. Восемь мор – плоскостопие и белый билет.

Будь здесь Ежи, мой виленский дружок, он сказал бы, что Мора – существо с двумя душами, порождение славянского душного сна. У Моры прозрачное тело, длинные ноги и руки, она приносит зло помимо своей воли, но уберечься от нее легко – не нужно даже втыкать иголку в подол – стоит только сказать: приходи утром, дам тебе хлеба и соли.

Будь здесь Ежи, мой виленский дружок, он бы так и сказал. Но его здесь нет.

внегда изчезати от мене духу моему

некоторые вещи нащупываешь с досадой, будто выключатель в незнакомой комнате, но – вот он! вспыхивает свет, и ты выбрасываешь это из головы – теперь руки сами вспомнят, что кнопка справа от двери

со словами происходит обратное, стоит увидеть их устройство, нащупать кнопку, как смысл расплывается!

сегодня услышал много новых слов, потому что ходил к другому доктору, а в конце групповой терапии не смог упасть: все падали друг на друга, а я не смог, шатался, расставлял руки, но не смог

доктор говорит, что дело в образе матери – мол, я должен быть уверен, что если я стану падать, то кто-то невидимый поддержит меня сзади

надо зажмуриться и падать, будто в воду, рявкнул он, расправляя мне плечи своей ручищей, падайте! мать вас удержит!

но сзади стояла худенькая пия с третьего этажа, а не мать никакая, пия разговаривает со своей вязаной шапкой, куда уж ей удержать такое

Записки Оскара Тео Форжа

Лондон, третье ноября

Теперь, когда ко мне в руки попало письмо Иоанна Мальтийского, я почувствовал, как забытое уже любопытство щекочет мне горло. Текст этот, со всей для меня очевидностью, представляет собой практическое руководство. Можно сколько угодно врать самому себе, тянуть время, но рано или поздно наступает момент, когда нужно что-то сделать.

Наше внимание обслуживает причинно-следственные механизмы, оно привычно ищет и обнаруживает причины, перескакивая к следствиям; все объяснимо, привычно и не удивляет. Внимание натаскано на поиски причин, а сам сюжет Великого Делания заставляет переключить его на поиски подобия. Это совсем иная жизнь, в которой в другом ищут свое отражение, а в себе – след Другого.

Реальность в таком случае могла бы открыться гипотетическому наблюдателю как раскинувшаяся сеть подобий, сеть Индры, состоящая из драгоценных камней, в каждом из которых отражаются все остальные. Таким образом, мы переходим в режим поиска отражений и соответствий. Полагаю, что письмо Иоанна, небрежно заложенное в фармацевтический справочник, дожидалось именно меня. Пожалуй, только я и способен по достоинству его оценить. Я не вор, хотя и взял то, что мне не принадлежало.

И вот еще что. Алхимия – это террор. Но только не такой террор, когда летят бомбы и свистят пули, а террор глубинный, когда человек вопреки всякому здравому смыслу и безо всякой надежды на результат занимается практической деконструкцией действительности. Своей собственной, в том числе.

Поэтому, как писал Кунрат, изучай, медитируй, трудись, работай, вари, и очистительный поток омоет тебя.

И мне не нужно предъявлять герметический сосуд и саламандру, полную луну и восходящее солнце – достаточно уже того, что я сам в здравом уме и полном рассудке понимаю: свободная мысль, а значит, и жизнь возможны только вопреки, все остальное лишь химические процессы.

Лондон, четвертое ноября

Ай да Тео! Нынче ночью перевел вторую страницу. Скоро заделаюсь заправским латинистом, хотя старика Соллерса мне все равно не переплюнуть.

«…Сообщается, что предметы сии есть разделенная на части первоматерия (prima materia). И хотя деление противно самой природе prima materia, но, будучи насильственным образом искусно разделенной, она принимает образы предметов, изготовленных рукой человека.

Природа и характер вещей таковы, что человек знающий соединит их без особого труда. Известная сложность заключается лишь в том, что каждому из предметов должны сопутствовать свободное намерение и воля. Поэтому каждый из предметов должен найти своего владельца и соединиться с сокровенным желанием, каковое у каждого человека бывает своим.

Но это только начало Великого Делания, потому что разделенная на части первоматерия должна обрести свою целостность. Части ее, наполненные жизненной силой своих владельцев, должны быть соединены правильным образом. Полученная prima materia – это чистая возможность, а magisterium образуется, если приложить к ней волю.

Да будет тебе известно, дорогой брат, что prima materia есть истинный мед бытия, но, к сожалению, для теперешнего погрязшего в грехах и безверии поколения мед этот может обернуться смертельным ядом. Ибо лишь истинная вера совместима с тем могуществом, что обретает тот, кто получает в свое распоряжение первоматерию.

Помнишь ли ты, что, прибыв на Мальту, я первым же делом попросил тебя найти мне подходящий тайник для реликвий, которые я будто бы привез с собой? Ты не задавал мне никаких вопросов, но понятно было, что ты решил, будто я похитил нечто ценное, а теперь хочу это спрятать.

Я тебя не виню. На твоем месте я, наверное, думал бы так же. Кто же в здравом уме оставит теплую должность подле Святого Отца?

Ты, должно быть, решил, что меня поймали на воровстве и, чтобы не поднимать лишнего шума, отправили в монастырь. Все это я читал в твоем взгляде, но уста мои были запечатаны обещанием, которое я дал всем братьям нашим, и поэтому только сейчас я могу открыть тебе правду: я действительно спрятал в тайнике некоторые вещи, и теперь ты знаешь, что они собой представляют.

Отправляясь на Мальту, я не имел ни малейшего представления о том, где мне предстоит оборудовать тайник, но один верный человек, имени которого я тебе называть не буду, рассказал мне о тебе и о том, что именно тебе известны тайны мальтийских подземелий. Я отправился один в пещеру Гипогеума и спрятал то, что мне поручили сохранить. Место это ты найдешь без труда, изучив прилагаемый к письму рисунок.

Брат мой, твоя скромность и смирение выше всяких похвал. Ты усомнился во мне, но непоколебимой осталась твоя вера в идеалы нашего братства, а поэтому лучшего хранителя, чем ты, и быть не может. Знай также, что Совет братства уже извещен мною и твоя кандидатура одобрена».

Морас

I shut my eyes and all the world drops dead

если бы вы заикались, говорит доктор дора, то знали бы первейшее средство от этого – не углубляться, не стараться, а скользить по поверхности, вне звука, вне движения воздуха

попробуйте вести себя как все, просто плывя по течению, не старраясь! говорит она, так раскатывая свое непостижимое р, что слово растягивается в долгий радостный крик кукабарры, это такая птичка, вроде зимородка, австралийские переселенцы называли ее хохочущий ганс

да у меня полвека ушло на то, чтобы научиться быть как все, говорю я, поднимаясь с кушетки, и где я теперь? и где эти все?

 

вы сопрротивляетесь! доктор дора теребит свою брошку с выпуклым агатом, похожим на глаз переcмешника, брошка водит диковатым птичьим зрачком, а я смотрю в потолок, где качаются ветви бутылочного дерева, и думаю о саванне, это слово происходит от французского как дела? а дела у нас так себе – с начала августа мы не продвинулись ни на шаг, хмуро говорит пересмешник, придется мне передать вас доктору лоренцо

стоит зазеваться, говорю я, и человеческая природа тебя одолеет, это даже септимус знал, на что был дурачок

без даты

о чем я вообще думаю? проторчал половину ночи в этом баре боадас, наслушался дэвида бисбала, надышался коноплей и сбежал через служебный вход (прошел через стену, как святой фома)

фелипе говорит, раз уж я влюбился в парня, то должен знать, как это делается, вот я и пошел в боадас, выкурив для храбрости две ракеты, оливковый дэниэл (на самом деле хосе) привел меня в комнату за баром: кушетка и два стула с венским изгибом

tranquilo, hombre, сказал он, медленно расстегивая рубашку, он расстегивался, как кормилица, я подумал, что сейчас он вытащит молочную грудь из корсажа и поднесет к моему рту, а потом примется присыпать мне между ног аптекарским тальком

видишь, сказал он, стягивая джинсы с голых бедер, какие они у меня круглые! как королевские буллы, не хватает только красных шнурков, ну давай, садись вот сюда и потрогай

ma non troppo! почему я заговорил с ним по-итальянски? почему засмеялся и ушел? иногда я вспоминаю все языки сразу, иногда говорю не своим голосом, трескучим, как запись довоенного тенора

ты милый, милый, muy simpático, твердил дэниэлилихосе, давай увидимся завтра на твоей квартире? знал бы он, что это за квартира, думает, что я переодетый англичанин с деньгами, сан-жозепский зевака в поисках гниющего дна барселонеты

это все мой русский акцент – никто не слышит в нем воспаленного нёба, онемелой увулы, припухших связок, с такими связками можно петь cante andaluz, говорит моя каталонская профессор джоан жорди

ваша мембррана звучит суххестивно, говорит доктор дора

ноябрь, 4

ПРОПИСНЫЕ!!!

Когда я лежал во второй больнице, там была девочка Пия. У нее был целый ворох жестких золотистых кудрей, они стояли вокруг стертого лица, будто оправа у старинной броши с выпавшим камушком.

Пия хотела умереть. Поэтому у нее в палате все было пластмассовое. Даже зеркальце. От Пии пахло ванилью, как от свежей плюшки, она ходила со мной по коридору в халате с вышитым на кармане кроликом. В первой больнице нам не разрешали носить свою одежду и ходить по коридору с девушками. Девушек там и не было, только стриженые тетки, совсем старые.

Доктор сказал мне, что Пия скоро поедет домой, и я решил подарить ей что-нибудь на память. Нарисовал ее портрет в профиль и приклеил прядь волос к рисунку. Своих, потому что до Пииных было никак не добраться. А на место глаза приклеил синий кусочек стекла от разбитого термометра, я его еще раньше нашел в процедурной комнате. А ртути там уже не было.

Рисунок я подложил Пие под дверь. Это было поздно вечером, уже разносили сонные таблетки. Наутро она не вышла к завтраку, и я понес ей поднос с какао и печеньем, это у нас разрешали. Я дошел до ее двери, не расплескав ни капли, хотя пол был скользкий. Дверь в палату не открылась. На ужин Пия не вышла, мы вообще ее больше не видели.

Потом я забыл про нее. Может, ее и не было совсем.

ноябрь, 5

в вонючий бар боадас я больше не пойду, придется лукасу смириться с моей необстрелянностью, желторотостью и никудышностью

стоит мне увидеть чужое тело, как мое собственное сворачивается в клубок, как будто ему показали трехглавого пса у ворот аида, доктор дора тут бесполезна, а вот фелипе сразу все понял: тебе просто всех жалко, сказал он, поэтому голое тело внушает тебе одно желание – укрыть его от холода

напейся уже вусмерть и убей свою жалость, сказал он потом

у валлийцев в мабиногионе было три воинственных персонажа божественного происхождения, их жен звали: och – увы, garim – плач и diaspad – крик, а слуг звали так: плохой, худший и самый худший

вот я и думаю: чтобы стать по-настоящему воинственным, достаточно окружить себя подобными людьми

и божественное происхождение тебе не поможет!

Записки Оскара Тео Форжа

Лондон, шестое ноября

Ночью читал у Бликсен о палачах-паломниках, которые бродили по средневековой Европе, а за собой таскали палаческий скарб: тиски, щипцы, колеса и дыбы. Эти люди могли заплакать, когда вздумается, такая у них была особенность, вернее, особое умение. Задумался о том, какое у меня умение.

Я тоже таскаю за собой карандаши и блокноты, даже в подземке иногда пишу, не говоря уже о пабах или кафе. А вот умения особого не нажил, даже с людьми разговаривать не научился. Не будь у меня на кафедре столько врагов, не сидел бы сейчас в этом подвале, заваленном коробками. Хотя, может, оно и к лучшему: такой случай не выпадет, если не забраться глубоко под землю. Вряд ли кто-то из моих коллег держал в руках такое сокровище, а если бы и подержали, то прочитали бы через пень-колоду.

Письмо Иоанна Мальтийского («Мальтийский» – это я хорошо придумал, ему бы и самому понравилось) производит довольно приятное впечатление. Совершенно очевидно, что автор знаком с трудами Филона.

Мир, жизнь, существование остаются – если верить Иоанну – лишенными смысла до тех пор, пока события не завершат свое Тransmutatio, результатом которого станет выплавленный из этой лишенной смысла действительности магистериум. Сознательное соприкосновение с бессознательным, говорится в письме, даст о себе знать вспышкой яркого белого света, но ты продолжай: прокаливай, сублимируй, дистиллируй, но делай это не в колбе, а на открытой поляне, окруженный людьми.

Поляна меня несколько удивила. Еще меня настораживает упоминание жертв, victimarum, но продолжение этого куска осталось на шестой странице, которая потеряна, впрочем, речь, скорее всего, идет о каком-нибудь символе наподобие Пеликана, кормящего птенцов собственной кровью.

Впрочем, как рассуждает автор, философский камень может появиться в мире и без помощи алхимиков. Чаще всего так и бывает, поскольку адепты своими намерениями и волей только нарушают естественный ход вещей.

Засылая троянского коня, набитого их условными знаниями, к стенам действительности, они забывают, что в брюхе у него сидит еще один – набитый другими возможностями. А в том – еще один. И так без конца.

Итак, смысл, согласно подозрительно хорошо образованному келарю Иоанну, появляется в мире вследствие случайного и непреднамеренного сочетания стихий, веществ и духов, такое может произойти раз в тысячу лет, а все остальное время весь этот никчемный балаганчик, massa confusa, заводит свою жестяную музыку безо всякого смысла. И безо всякой надежды.

Между прочим, очень похоже на правду, черт меня побери.

Морас

_moses

Я завел себе дневник в сети. Фелипе спрашивает, почему я взял такой ник. Я мог бы сказать ему, что мой старший брат вспыльчив и редко бывает доволен, точь-в-точь как старший брат библейского Мозеса, что в детстве я заикался и он один мог разобрать вибрирующие горошины, сыпавшиеся из моего рта; что до золотых телят, так они давно пасутся у него вокруг дома, расчесанные на пробор и смазанные благовониями, куда ни глянь, мой брат – вылитый Аарон Левитянин!

До сих пор помню тот день, когда он сказал, что мне пора за границу ехать – учиться, он другое хотел сказать, ерзая в отцовском кресле у камина, постукивая чайной ложкой по чашке, будто царевич по мосту тросточкой, только в той сказке кувшинчик выскочил и стал перед царевичем плясать, а я даже пошевелиться не мог – так и сидел, уставившись в огонь, не в силах выплеснуть кислое и холодное, стоявшее в горле, да чего там – и в лобных синусах, и во всех соустьях.

Я ведь для тебя стараюсь, сказал брат, оставив наконец ложку в покое, знаешь сколько это стоит в год? Это же Барселона, там теплое море, там Гауди. Да ты сам не захочешь возвращаться! И потом – как нам жить вместе после того, что случилось?

Ясное дело, думал я, разглядывая каминную полку, надо ехать, хоть на теплое море, хоть на море Лаптевых, я для него фигурка, полученная в наследство, как вот этот фарфоровый морж с подробно вылепленными складками и улыбкой в заиндевелых усах. Нет, я для него кусок бесплодной земли в лопухах и молочае, да еще с погорелым театром, который хорошо бы снести.

ноябрь, 7

безденежье воет в каминной трубе, будто красноглазая баньши, из-под двери дует, я не высыпаюсь и подурнел изрядно

взять бы да написать роман-свиток – папирус разворачивается медленно, постепенно обугливаясь, и наконец рассыпается совершенно, на глазах у читателя, или нет – медный свиток со списком сокровищ, со словами четыре и золото, нацарапанными кумранской иглой, читателю придется распиливать его на куски, проклиная тот день, когда он принес эту дрянь к себе домой

или вот, написать роман-зиппер, по ходу действия мягко расцепляющий крючочки смысла, оставляя читателя в недоумении, с расстегнутой парадигмой

или вообще не писать, а пойти и напиться с фелипе?

в зеркале не лицо, а вялотекущий ноябрь с кленовой сыпью, бледный, как курсив переводчика

ноябрь, 11

Вот Фелипе говорит, что брат меня не любит, потому что не звонит и не пишет. Мол, избавился от меня и живет в свое удовольствие. Но если бы он не любил меня, мой брат, разве открыл бы он мне свой главный секрет?

Однажды, когда мы жили на даче, под Аникщяй, брат позвал меня на пляж рано утром, разбудил условным свистом под открытым окном. Все в доме еще спали, только няня возилась на веранде с кофейником, мне очень хотелось кофе, но пойти с братом – все равно куда – было такой редкой, немыслимой удачей, что я быстро оделся и вылез в окно.

– Умеешь ли ты хранить секреты? – спросил он важно, когда мы шли на озеро, похрустывая соседскими дичками, яблок в то лето было такое множество, что ветки свешивались через забор до самой земли.

– Ну ты спросил! – возмутился я, остановившись посреди дороги. – Да у меня полный сад секретов! И под дубом, и под обоими кленами!

Мы пошли дальше, брат молчал и грыз яблоки, а я весь дрожал от знакомого предвкушения, с ним всегда было весело, хотя я знал, что меня ему навязывают, отец не любил, когда я один оставался дома.

– Видишь? – На пляже он сел у самой воды и показал на отпечаток тела в мокром песке, сначала я подумал, что это витрувианский человек, а потом различил крылья, они были похожи на журавлиные, я такие видел на гравюре Дюрера, где кудрявый ангел играет на лютне.

– Здесь был ангел, – сказал он хмуро. – Только никому не говори.

Я тоже сел и стал вглядываться. Крылья отпечатались почти незаметно, несколько белых перышек втиснулись в песок, я взял одно, чтобы показать отцу, но брат велел положить на место.

– А он еще прилетит?

– Разумеется, – кивнул брат. – Иногда они спускаются сюда, чтобы посмотреть с земли на небо. Не все же им смотреть с неба на землю. Будем последние дураки, если пропустим такое. К тому же ангелам этого не разрешают, так что он вроде как в самоволке. Придется сторожить. Я – ночью, ты – днем. Идет?

Я закивал головой, испугавшись, что он передумает. Передумывать он умел быстро и беспощадно.

– Смотри, не проболтайся, люди шум поднимут, затопчут тут всё! – Он отряхнул брюки и пошел матросской походкой в сторону поселка.

А я остался сторожить. Прошло часов пять, или семь, или сто, я прикончил яблоки и очень хотел пить, но ангел все не прилетал. Пляж опустел, только в дальнем его конце какой-то дядька делал приседания, сверкая терракотовыми гладкими плечами. Спустились сумерки, я замерз и ходил по берегу туда и сюда, высматривая ангела с запада и брата с востока. Когда совсем стемнело, брат пришел с другой стороны – с юга, точнее, прибежал запыхавшись.

– Быстро домой! – Он взял меня за руку и потащил в лес, чтобы вернуться коротким путем. – Отец по поселку ходит, ищет тебя.

– А если он прилетит? – Я выдергивал руку и упирался как мог.

– Не прилетит! – Брат мотал головой. – На закате они обычно заняты. Письма разносят. На закате у почтовых ангелов самая работа. У нас есть час на пересменку. А через час я сюда вернусь, честное слово!

И он вернулся. Я точно знаю, я ночью заходил в его комнату, там никого не было, только одеяло свернутое – мой брат уважал традиции и все делал правильно, даже из дому сбегал, как в книжке. Оставляя чучелко.

Дома мне здорово попало, и с тех пор я старался приходить до заката, хотя не был уверен – и это меня мучило, – что ангел не прилетит во время смены караула. Отпечаток на песке давно стерся, но я помнил это место и время от времени подрисовывал палочкой круглый, размашистый контур. А потом лето кончилось, мы уехали в город, а потом папа умер.

 

Спустя десять лет я вернулся на озеро – до Аникщяй на пыльном автобусе и потом минут сорок пешком, – но на пляже, на том самом месте, сидели тетки в сарафанах и смеялись над лысым загорелым спутником, который стоял на камне на одной ноге, изображая цаплю или еще какую-то птицу, у теток блестели красные лица, и рты были красные, и в них дрожали красные языки. На газете перед тетками стояла бутылка толстого стекла и лежала полумертвая рыба. Рыба тоже дрожала – зазубренным хвостом, почти незаметно. Нечего было и думать, что ангел решится заглянуть сюда в ближайшие сто тысяч лет. Я бы на его месте не заглянул.

Джоан Фелис Жорди

To: info@seb.lt, for NN (account XXXXXXXXXXXX)

From: joannejordi@gmail.com

Здравствуйте, мой дорогой NN,

сегодня обнаружила, что неделю вам не писала, была ужасно занята и изрядно нервничала. На нашей кафедре происходили метаморфозы в духе Апулея, только колдуньино питье плеснули сразу пятерым, и ослы получились едва позолоченными, похоже, зелье было разбавлено.

Надеюсь, вы получили мое прошлое письмо и молчите оттого, что заняты своим вечным углем или антрацитом, – так я каждый раз объясняю себе ваше молчание. Доктор Лоренцо говорит, что М. следует закончить курс, но у меня есть стойкое ощущение, что он не уверен в диагнозе и все строго распланированные таблетки, которыми пичкают вашего брата, – это набор разноцветных плацебо.

Желатиновые пустышки и долгие беседы ни о чем за полторы сотни евро в день. Не подумайте, что я считаю ваши деньги, просто не вижу смысла в этом лечении, за которое вы так аккуратно платите. Не думаю, что тот случай в университете убедил вас, что у М. начался рецидив. Иногда мне кажется, что вам просто спокойнее, когда он в клинике.

Я много говорила с врачами, но поверьте мне – рассуждения о первичном инфантильном нарциссизме и компенсаторных фантазиях не стоят одного дня, проведенного с вашим братом, и я стараюсь проводить с ним время как можно чаще. Если врачи его со мной отпускают, разумеется.

Врачи здесь – это особый разговор. Двое терапевтов, наблюдающих его – слово наблюдающих здесь наиболее уместно, поскольку М. никто не лечит, – это фрейдист и юнгианец в одной упряжке. Я поняла это, когда – после долгих уговоров! – получила на руки запись бесед с доктором Лоренцо и вторым, этим волосатым, невыносимым Гутьересом.

Ваш брат говорит, что из-за дождя не пойдет сегодня в парк, и Лоренцо потирает руки: классическая тревожная истерия! М. рассказывает, что в детстве хотел настоящий боевой веер, чтобы подавать сигналы самураям, стоя на вершине холма, а Гутьерес хватает перо и пишет о грезоподобном чувственном бреде. Послушайте, всему есть предел, даже шарлатанству, но вас, судя по всему, этот предел не слишком интересует.

Интересно, что бы вы делали, если бы я не приехала тогда в клинику, то есть – если бы в тот день вызвали другого преподавателя или, скажем, декана? Или какого-нибудь усталого чиновника из Extranjería?

Когда врачи позвонили в администрацию и потребовали привезти документы госпитализированного студента, секретарь в панике позвонила мне – потому лишь, что я говорю по-русски, хотя это умение мне не пригодилось: М. говорит на достойном испанском, если вообще говорит.

Позднее я нашла ваш адрес в бумагах университетской канцелярии, правда, это был не домашний адрес, а банковский, но раз с него поступали деньги за обучение, я решила, что банк перешлет вам письма, если я укажу номер счета. До сих пор не знаю, так ли это, впрочем, все равно.

Обнаружив вашего брата в палате, накачанного сонными растворами, красноглазого, бледно улыбающегося, я с трудом узнала своего лучшего студента, написавшего курсовую по «Искусству стихосложения» де Вильена, и при этом – единственного человека в группе, пожелавшего, чтобы преподавание шло на каталанском, а не на кастельянос, а это редкость!

Когда я зашла в палату, он сказал, что разбил витраж потому, что солнце в нем казалось больным, и медленно мне подмигнул. Мне вдруг стало ясно, что я всегда не любила этот витраж возле столовой, синие стекла в свинцовых перепонках, и я кивнула. Мне было жаль вашего брата, но дни шли за днями, и жалость постепенно заменилась удивлением, на этом удивлении и держится наша дружба, совершенно необъяснимая. И наша с вами переписка, между прочим.

Не думаете же вы, что я навещаю М. и – вероятно, не слишком умело – стараюсь скрасить его пребывание в клинике лишь для того, чтобы получать от вас чеки, которые вы педантично пристегиваете к оплате за лечение, а доктор с понимающей улыбкой вручает мне раз в месяц?

Эти деньги я не трачу, разумеется. Они лежат у меня дома в коробке из-под датских бисквитов. В день, когда мальчика выпишут, они ему понадобятся, я полагаю. А в том, что его выпишут, я ничуть не сомневаюсь.

Фелис

To: Mr. Chanchal Prahlad Roy,

Sigmund-Haffner-Gasse 6 A-5020 Salzburg

From: Dr. Jonatan Silzer York,

Golden Tulip Rossini,

Dragonara Road, St Julians STJ 06, Malta

(рекламная открытка, написанная в мебельном магазине)

Чанчал!

Свершилось. Я купил себе лампу с развесистым абажуром. В этом отеле совершенно нет условий для работы – стол узкий, будто подоконник, испанский пыточный стул с прямой спинкой; о лампе и говорить нечего – неоновый глаз, небрежно выдранный и висящий на пластиковой нитке, у меня от него неизменно сохнет роговица.

Помнишь бархатный «duchesse brisée» в моей зальцбургской квартире? Ты называл его безобразной герцогиней, хотя он стоил мне состояние и совершенен в своей простоте, только пуфик местами потерся. И тот шезлонг, что я купил в антикварном для тебя, когда ты сказал, что не любишь сидеть на мягком? Ты еще называл его chaise tounge, оттого что, устроившись на нем, ты всегда принимался болтать, будто на кушетке психоаналитика.

Я все помню. Denk an mich!

ЙЙ
Морас

ноябрь, 12

Мой брат всегда старался, чтобы вместе нас не видели. Однажды он взял меня в гости к своим друзьям, я очень просил. Это была среда. Наверное, июль. Там была девочка, она садилась ко всем на колени и пахла сыроежками, все ее щекотали, а я столкнул, не помню ее имени.

И что толку в имени? Мой пансион в Барселоне назвали «Приморский тополь», а нет ни тополей, ни моря, ни интернета.

Доктор Родригес велел мне писать дневник, и я пишу. Раньше я писал его на жестком диске, сидя на подоконнике, в час по чайной ложке. А теперь пишу прямо в сети – боюсь потерять компьютер. Я даже браслет больничный умудрился потерять, а он на запястье запаян. Где ты теперь, мой браслетик, какая сорока закопала тебя в соломе? Пластиковый закрыватель дверей и разрушитель всех собраний. Апельсинового цвета.

А у доктора браслет цвета verde vivo, перед таким разъезжаются стеклянные стены и отпираются гремучие засовы, вот бы украсть его и прогуляться на чердак, где гудят белоснежные совы и летучие хмурые мыши висят на жердочках.

Я бросаю слова на электрический ветер, там они умрут в безопасности. Нет, не только поэтому: еще мне нравится, что, куда бы я ни пошел, дневник мой радостно летит впереди меня, он в каждом компьютере этого города, даже в том, огромном, черном, мерцающем в ночи, что показывает расписание на вокзале.

la glace sans tain

у фелипе есть дружок, студент из помпеу фабра, у него мерзлые лисьи зрачки, он дуется, всматривается в меня с сомнением, будто в хрустальный шар, то и дело звонит домой, пытаясь переорать саксофон, но с ним легко, и мне нравится его смех, похоже, я все-таки чертов maricón

пришли ко мне нынче после клуба, пара томительных бездельников, оставил их ночевать на кухне, постелил хозяйкино покрывало в азалиях

надеюсь за завтраком поговорить с ними о лукасе, совершенно не с кем поговорить о лукасе, я уже стал сомневаться – не получится ли с лукасом, как с африканскими водопадами, которые я сначала очень хотел увидеть, но так долго держал их в голове – быстрые, чистые, совершенные картинки, – что привык и перестал хотеть

моцарт в плеере колется стеклянным плавником, чищу зубы в наушниках, склонившись над биде, потому что раковина опять засорилась, студент пританцовывает под душем, мыльная вода течет мне под ноги, почему ты идешь спать один? спрашивает он, стаскивая с меня наушники мокрой рукой, ты же красавчик, гальего!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru