Но главное чудо было такое:
В десяти государевых шагах от столицы в деревне жил крестьянин Лахут Медный Коготь. Медным Когтем его известно за что прозвали. Еще в молодости, когда у него не было этого прозвища, и был он голь перекатная, сделал он себе в лесу расчистку. Община расчистку отобрала и разделила по справедливости. С годами Лахут забрал большую власть, пол-деревни пошло ему, как говорится, в приемные отцы. А приемный отец – это вот что такое: продать землю нельзя, а отдать приемному сыну – можно. Есть, впрочем, и другие способы.
Лахут потребовал расчистку обратно. Началась склока. Расчистка как-то заросла в пастбище, и Лахут послал туда работника пасти телят. Год работник Лахута пас там телят, а потом как-то утоп. Лахут на это ничего не сказал, а послал другого работника, очень дюжего. Этот работник тоже год пас телят, а потом его нашли с расколотой головой. Третьим вызвался пасти племянник Лахута, и Лахут добыл ему меч и рогатое копье. Прошел год: что ты будешь делать, заколдованное место, опять сгиб человек! В деревне все сходились на том, что тот, первый работник, был человеком жадным до богатства и поэтому, утонув, обратился в злого духа и стал губить прочих. Это с корыстолюбцами обыкновенная история.
Лахут, будучи другого мнения, повздыхал и поехал в столицу. В столице ему не понравилось: навоз течет бесполезно в реку, шум, гам, перекупщики торгуют на рынке втрое дороже, чем покупают у Лахута. Лахут долго ходил, везде подносил на «кисть и тушечницу». Наконец его свели с одним чиновником, и Лахут изложил свое дело:
– Убили племянника, а до этого – двоих работников. И я знаю, кто, потому что на убийцу в это время бросилась собака и вырвала клок из штанов. Он заколол собаку, но клок из штанов остался в ее пасти. А он так до сих пор и ходит, оторванный, потому что других штанов у него нет, а пришить – лень.
Чиновник велел прийти через день. Лахут пришел через день. Чиновник выпучил глаза и заорал:
– Ах ты бесчувственная тварь, стяжатель! Да как ты смел зариться на общинную расчистку! Здесь тебе не деревня, где ты помыкаешь людьми, как хочешь, а столица! Вот я тебя упеку! У племянника твоего был меч в личном пользовании – за такие вещи наказывают всю семью преступника, не считая детей во чреве матери! Притом про клок из штанины ты мне все наврал, и я так думаю, что, в случае чего, вся деревня покажет, что ты этому оборванцу сам подарил дырявые штаны, стало быть, и племянника сам убил… не поделили, чай, чего…
У Лахута глаза стали треугольные от ужаса. А чиновник распинался целый час и так напугал деревенского богача, что Лахут ему отдал все, что взял с собой и еще посулил каждый месяц присылать по головке сыра, лишь бы закрыли дело. Лахут вернулся на постоялый двор, стал пить чай на дорогу и плакать. Вдруг видит, – входят в харчевню трое.
– Что, – говорит самый старший, – и на тебя, хармаршарг, нашлась управа?
«Хармаршарг» значит «сын тысячи отцов». Раньше так называли государя, а теперь богатея. Лахут поглядел на старшего и говорит:
– Сколько у меня отцов, это не твое дело, разбойник, а ведь и у тебя их было немало: один обтесал ноги, другой руки, третий уши, – и все, видать, хозяйствовали в спешке.
А что этот человек – разбойник, Лахут сразу угадал по выговору, да еще прибавил:
– Ты, чай, клеймен, что повязку носишь!
– А ты, – заухал разбойник, – степенно ходишь, чтоб на подметках дырок не разглядели!
– Тут будут дырки на подметках, – разозлился Лахут, – тут чиновники и без штанов оставят, да еще спасибо велят сказать.
– А какая твоя беда? – спросил Лахута второй человек.
Лахут взглянул, и этот второй ему как-то необыкновенно понравился: молодой чиновник, платье потрепанное, но чистое. Лицо нежное, прозрачное, верхняя губка как-то припухла, глаза опаловые, большие, чуть испуганные, брови изогнуты наподобие ласточкина крыла. Лахут горько заплакал и все рассказал: и как убили племянника, и как в одной управе чиновник взял у него деньги, усадил на лавочку, велел ждать – и пропал с деньгами бесследно, и про того чиновника, которому обещал головку сыра. Вздохнул и посетовал, что корыстолюбивые чиновники обманывают государя и народ. А клейменый помигнул спутнику да и спрашивает:
– А сколько ты мне, хармаршарг, дашь, если я сведу тебя с государем?
Деревенский богач рассердился:
– Куда тебе, висельник, до государя!
– Не твое дело, – говорит клейменый, – я, может, ходы знаю.
Лахут дал ему десять желтеньких, разбойник нанял на рынке какую-то бочку и провез в бочке Лахута во дворец. Спутники клейменого куда-то пропали. Вот Лахут вылезает из своей бочки: дивный мир! Хрустальные фонари сияют, как тысячи солнц, колеблются невиданные цветы и травы, по лугам гуляют заводные павлины. Клейменый тащит Лахута по пестрой дорожке, а Лахут не знает, на том свете он или на этом. Вот они обогнули беседку, похожую на тысячелистый цветок, Лахут глядит – за беседкой огромный пруд, на берегу пруда гуляет черепаха из золота, над черепахой растет золотое дерево, а к дереву идет государь со свитой: одежды так и плывут по воздуху, на лице – рисовая маска.
«Распуститись», – говорит государь, и на золотом дереве распустились цветы. «Созрейте», – говорит государь, – цветы пропали, на ветвях повисли золотые яблоки.
Государь взял в руку яблочко.
– Какая твоя беда? – спрашивает Лахута.
Тут старик повалился ему в ноги и заплакал:
– Ах, государь, бес меня попутал! Я думал, мне голову морочат, а теперь вижу – настоящий государь! Как соврать? Сто полей – и все государевы! Я великий грешник! И расчистку я обманом отобрал, и племянника убил из-за дележа денег! Тот чиновник верно угадал: только штанов я не дарил, а выдрал клок загодя и повесил так, чтоб непременно стащили! А отчего все? Оттого, что рынок близко, растет бесовство, сводит покупателей с продавцами! Государь! Запрети рынок, – не вводи народ во искушение!
Тут уж многие среди придворных заплакали. С этой-то историей Лахут и вернулся в деревню. Государь простил ему преступление. Землю Лахут всю раздал, переродился совершенно, посветлел, сам в город не ездил и другим заказал. Из деревенского богача стал деревенским святым.
Мы с этим Лахутом еще встретимся.
Из-за указа о харайнском канале золотоволосый секретарь Нана, Шаваш, не знал передышки, и ему не то что до сводок о чудесах, – до девиц и вина, и до тех не было дела.
В третий день, покончив с указом и побывав у нужных людей, Шаваш выхлопотал себе пропуск и отправился в главный архив ойкумены, именуемый Небесной Книгой, и расположенный в северном округе дворца.
Площадь перед дворцом истекала потом и зноем, праздный народ расхватывал амулеты и пирожки, скоморохи на высоком помосте извещали, что сейчас будет представление «Дело о подмененном государе».
Дело о подмененном государе было вот какое: окружавшие прежнего молодого государя монахи-шакуники сгубили несчастного, вынули его душу и захоронили. Вместо государя приспособили полосатого барсука, облитого государевой кровью. Вышла кукла, точь-в-точь государь; эта-то кукла полтора года и правила. Затем шакуники принялись за государыню. Добыли лягушку, истолкли ее в пыль, пыль зашили в платье лунного цвета, поднесенное государыне. Изготовили восковую персону и стреляли в эту персону заговоренными стрелами. Каждый раз, когда стреляли, у государыни Касии колотилось сердце. Под окнами дворца зарыли человеческий скелет, обрядив его в одно из старых платьев государыни. Омерзительные планы.
Все это вышло наружу с надлежащими доказательствами, нашли и скелет, и куклу. Монахи сначала запирались, некоторые имели наглость хохотать и утверждать, что такие вещи вообще невозможны, но тут уж они поступили неумно, потому что все знали, что в храме Шакуника умеют творить чудеса, на этом храм и держался.
Шаваш протолкался сквозь толпу, собравшуюся смотреть на злодеяния монахов, и, взмахнув пропуском, прошел во дворец меж каменных драконов, взвившихся в воздух на широко распахнутых створках ворот, и неподвижных, с выпученными глазами, стражников. Его интересовали совсем другие монахи, кукольных представлений о которых никто не ставил. Шаваш хотел посмотреть все, что имеется в главном архиве ойкумены о желтых монастырях.
Шаваш был из числа тех, кто рассылает циркуляры, а не тех, кто читает книги, – в Небесной Книге он никогда не был, и вблизи огромный ее купол, вздымающийся из каменной площади, сплошь покрытой письменами, произвел на него известное впечатление. Место это было знаменитое, про него рассказывали массу историй. С правой стороны стоял храм, где хранилась Книга Судьбы, и однажды поймали там бесенка, который за взятку вздумал выскоблить в ней пару строчек; а с залой левого книгохранилища случилась еще более скверная история. Бесы пристали к тамошнему смотрителю с просьбой, чтобы он позволил справить им в зале свадьбу; тот, за мзду, согласился. Бесы справили свадьбу, а наутро все буквы в книгах левого книгохранилища перевернулись задом наперед.
Не желая привлекать чьего-либо внимания, Шаваш выхлопотал себе пропуск с красной полосой, позволявший лично ходить меж полок, и к полудню он умучился и заблудился, а, обнаружив, что в этом книжном месте и поесть-то прилично негде, и вовсе стал кусать губы от злости. Редкие книгочеи с испачанными чернилами пальцами с недоумением проходили мимо изящного золотоволосого чиновника, с наглым выражением лица и в бархатном плаще с аметистовой застежкой, – явно из того новейшего поколения, что охотится за деньгами, девицами и государственной казной, – который растерянно сидел на полу в окружении пыльных фолиантов, и выглядел неуместно, как роза на капустной грядке.
Наконец Шаваш уселся у окошка с видом на каменные плиты и злополучное левое книгохранилище, и принялся просматривать разные упоминания о желтых монастырях. Гм, желтые храмы, числом тринадцать штук, очень древние, старейший из существующих – в провинции Инисса, еще до ее присоединения к империи… Монахи возделывают свои поля, не потребляют мяса и орехов, живут в отдалении от властей и не пускают оных за стены, почитают бога по имени Ир, каковой бог изображений не имеет, но иногда рождается в том или ином монастыре, после чего вселяется в какого-нибудь монаха, отчего монах приобретает способность исцелять болезни и повышать урожай. Так! Значит, изобразить его нельзя, а родиться ему можно… Знаем мы, откуда такие боги, и как возрастает урожай… Чиновники в этот год завышают цифры из уважения к традиции, вот он и возрастает… Деревенский какой-то бог, обветшалый, пахнет от него шаманством, нарушением законов о несущестовании колдовства и временами, когда не было государства, немудрено, что монастыри почти опустели, в иных едва два-три монаха, – отчего же в Харайнском монастыре их двадцать?
«Был уже такой случай с храмом Шакуника», – плакал тогда Бахадн, – но случай как раз был совсем другой. Был гигантский банк шакуников, кожаные их деньги, миллионы акров земли, копи, заводы и мастерские, шакуники притязали на всемогущество и ошивались при дворе, лягушек, может, в платье государыне и не зашивали, а заговор – был. А эти что? Тринадцать монастырей, затерянных по болотам, да и из этих монастырей, только один, кажется, примечателен. Шакуники сами объявляли себя колдунами, а эти прячутся, как землеройка в траве, не случись того дурацкого убийства, и не заметишь…
Шаваш зажмурился. Перед глазами его предстали тысячелетние стены желтых монастырей, стены, за которыми кончалась юрисдикция государства и власть государя; государя, от взгляда которого расцветают золотые деревья, государя, повелевшего занести в Небесную Книгу каждую травинку на земле и каждую звезду на небе.
И тут же, без предупреждения, у Шаваша заболела голова.
Он закрыл глаза и даже вспискнул. Когда он открыл глаза, к нему, по пятицветной дорожке, важно шествовала фея. Белая запашная юбка так и колышется, концы широкого пояса трепещут за спиной, как крылья, рукава кофточки вышиты цветами и листьями, ресницы летят, как росчерк пера над указом дивных черных глаз, в черных волосах наколка – лак с серебром. Дешевенькая наколка.
Фея подошла и строгим голосом спросила, какие ему записать книги. Шаваш, опустив глаза, сказал, что ему нужна «Повесть о Ласточке и Щегле».
– Сударь, – серьезно возразила девушка, – за «Повестью о Ласточке и Щегле» нет нужды ходить в Небесную Книгу, ее можно купить у любого лоточника на рынке.
Тут она покраснела, ахнула и сказала:
– Как вам не стыдно, сударь! Я, конечно, понимаю, молодым девушкам подобает сидеть взаперти. Но дед мой болен и слеп, если я не буду ему помогать, его лишат должности. Он вот уже сорок лет смотрит за Небесной Книгой; а сюда, сударь, ходят серьезные юноши, и никто из них не просит у девушки «Повести о Ласточке и Щегле».
Повернулась и убежала. Резные рукава вспорхнули, легкие, как крылья бабочки. А ведь нынче немодно, чтобы рукава были легкие. Модно зашивать в рукав тяжелого «золотого государя», чтобы он просвечивал сквозь кружева на женской ручке.
Шаваш раскрыл рот, внизу живота словно заломило. «Это кто ж у тебя дед-то, – подумал он, – это что же у тебя дед за дурак, чтоб держать такую красоту без занавесей и циновок!» И тут же почему-то подумал, что уж свою жену никуда пускать не будет, сказано, береги добро от воров и чиновников, если хочешь, чтобы не украли.
Три дня государь бродил по рынку и Нижнему Городу вместе с Наном и Ханалаем, и никто пока об этих прогулках не знал: во всяком случае, никто из людей первого министра, господина Ишнайи.
Ишнайе было уже за шестьдесят. Звезда его взошла еще при государыне Касии. В начале царствования государыня сильно ополчилась на «твое» и «мое», отчасти потому, что другой претендент на престол, экзарх Харсома, совсем распродал свою провинцию, Нижний Варнарайн, стяжателям, а про чиновников говаривал: «Когда берут корзинкой или сундучком – это, друг мой, взятка, а когда берут баржами и амбарами – это уже торговля». После смерти преступника Харсомы в провинции началось непристойное замешательство. Собрались пятеро крупнейших казнокрадов, позвали сотню казнокрадов поменьше и объявились, совместно, регентами его сына.
Много гнусного могло из этого выйти, если бы не безграничная преданность чиновника по имени Арфарра – имя это еще не раз встретится в нашем повествовании. При этом-то Арфарре, подавившем мятеж железом и кровью и ставшем араваном провинции, и начинал господин Ишнайя, нынешний первый министр. Был он в ту пору совершенно неподкупен и прям, выдвинулся очень скоро. Араван Арфарра испытывал в чиновниках большой недостаток. Дошло до того, что многим резали уши, сажали в колодки и оставляли в управе – а то вести дела было некому. Сгубила Ишнайю страсть к алхимии и колдовству. Проведав о ней, главный монах-шакуник, некто Даттам, который даже Арфарре был не по зубам, велел зарыть в болоте сундучки с золотыми слитками, а колдуна научил, как себя вести с Ишнайей.
Колдун поколдовал-поколдовал да и сказал Ишнайе, где лежит «небесное золото». Ишнайя отрыл сундучки; пришли преданные Даттаму чиновники, учинили золоту опись; номера на слитках были казенные. Ишнайя покорился и быстро пошел в гору. Грехопадения своего, однако, не забыл, и лет через десять, когда государыня Касия расправлялась с сообщниками сына, имел удовольствие спросить у Даттама:
– Ну? Кто из нас лучше знает черную магию?
Даттам рассмеялся и ответил что он, Даттам, всего лишь тень бога Шакуника, бога знания и богатства, и что бог Шакуник, если захочет, превратит государей в тыквы, а землю покроет щебенкой и рудными отвалами. Едва успели накинуть колдуну на голову мешок: а все-таки он ухитирился моргнуть глазом через мешок, и там, куда он моргнул, земля стала как дохлый рудный отвал.
После этого Даттама забили палками на глазах Ишнайи, и все говорили, что Даттам вел себя очень достойно. Многие были недовольны Ишнайей за Даттама и особенно за храм Шакуника с его пропавшими знаниями. Ишнайя унаследовал остров близ столицы, где была усадьба Даттама, храм и фабрика, на которой, по преданию, из хлопка делали искусственный шелк. Но по приказу государыни Касии колдовскую ткань сожгли, а храм, говорят, разлетелся сам, как лопнувший бычий пузырь.
Ишнайя оставшееся добро вскоре стократ умножил, и даже быстрее, чем Даттам. Даттам ведь, хотя и звался монахом, наживал деньги ради денег, возбуждая безполезные желания в себе и опасную зависть в других, и вкладывал деньги, так сказать, в вещи. Что же до господина Ишнайи, тот дарил золото людям, видя в друзьях и надежных стражей имущества, и лучшее средство его умножения.
Итак, утром четвертого дня первый министр явился к государю Варназду, и государь стал хвалить сделанное Наном в провинции Харайн.
– Да, – сказал министр Ишнайя, – это был превосходный выбор, и господин Нан сделал все, как надо. Он убил наместника провинции и аравана провинции. Сектанту, еретику – даровал прощение, разбойникам – также. Потом взял двести золотых связок от некоего Айцара, главы харайнских богачей; уничтожил за это следы участия Айцара в заговоре с целью отпадения от империи, заговора, первой жертвой которого был убитый судья; приписал это убийство отравленному им аравану провинции, врагу Айцара. Под предлогом борьбы с кучкой варваров передал в руки богачу командование войсками и сделал разбойника – наместником. Вот увидите, государь, не пройдет и года, как Айцар и этот Ханалай поднимут мятеж!
– Это все? – заколебавшись, проговорил государь.
Господин Ишнайя почтительно потрогал новый указ и спросил:
– Почему господин Нан не сомневается, что маленькие люди отдадут двадцать миллионов за такое болотистое дело и преуспеют там, где не преуспел сам основатель династии?
– Так почему?
– Потому что один маленький человек, по имени господин Айцар, уже покупает бумажек на десять с четвертью миллионов. Нан уже получил свою долю. А наместник Ханалай получит ее после того, как обеспечит стройку рабочими. Добровольный найм! Как же!
Государь выхватил у Ишнайи бумаги. По одной выходило, – да, столичный инспектор брал, по другой – было за что брать. Еще было письмо арестованного наместника сыну, с жалкими словами и припиской: «Если тебе скажут, что я покончил с собой – не верь».
– Вы думаете, государь, этот Ханалай – такой весельчак? Его люди сырую человечину ели, а не сырых сусликов… Господин Нан его всю дорогу натаскивал: ешь побольше да шути погрубее – как раз угодишь государю.
Государь молча повернулся и вышел. Он ушел в сад – зал, имеющий вместо крыши – небо, и велел привести Нана. Потом отменил приказ, решив, что дождется вечера. Потом ему стало досадно.
Каков негодяй! Клялся, что акции принесут доход маленьким людям, и вдруг половина канала уже в руках богача!
Он бы разгневался на Нана, выплыви столь быстро тайна его прогулок – а теперь ужаснулся, как ловко этот чиновник умеет прятать концы в воду.
Потом он вдруг ясно понял, что не хочет видеться с этим человеком. Он мучительно ясно представил, что все эти дни Нан опекал его, как больного ребенка. Поняв же, император вызвал своего молочного брата, Ишима, и лично продиктовал ему приказ об аресте Нана. Пусть господин Нан по крайней мере отдаст себе отчет в том, кто чьей распоряжается судьбой.
Пришел еще чиновник, скребся. Государь затопал ногами: он хотел быть один. Потом он понял, что все равно не один: кругом дворец, и каменные звери, и статуя государя с крысиной мордой. Где можно быть одному? Что он, мальчик, что ли?
В четвертый день шестого месяца Шаваш с утра явился к городскому префекту на Серединную Площадь, чтобы получить от него список кандидатур для преставления к наградам. Префект пригласил секретаря господина Нана в сад, и они некоторое время погуливались по дорожкам, распространяя вокруг себя благоухание. Дорожки были засажены бедренцом и тимьяном, которые сама природа устроила так, чтобы они благоухали, когда чиновник наступает на них ногой. Они посидели в беседке, покормили уточек, выплывших из резного домика, выпили чаю.
– Здесь, я гляжу, одни ваши родственники, – заметил осторожно Шаваш, просмотрев список.
– Я был бы низким и бесчестным человеком, – ответил префект, – если бы стал хлопотать для посторонних и умалчивал о достоинствах дорогих мне людей.
По возвращении Шаваша в управу ему доложили: девушку зовут Идари, и дед ее – один из известнейших книгочеев.
Жила она в казенной шестидворке у Синих Ворот с дедом, с матерью, с младшей сестрой и целым выводком тетушек. Бедствовала семья изрядно и даже непонятно было, как уцелела, – отец Идари, по имени Адуш, был другом приснопамятного Даттама и вместе с ним был арестован за многознание и колдовство.
Шаваш запомнил адрес и, запершись, занялся своим платьем. Шаваш, бывший побирушка, всегда одевался так, чтобы просителю было понятно: тут придется подносить не «на тесьму и на бязь», а на «шелк и бархат». Видом своим Шаваш остался доволен. В Небесной Книге, точно, сидели серьезные юноши из лицеев и старички, располневшие от грусти… Но девушка в кофточке с легкими рукавами подошла именно к нему. Потому что серьезные юноши не могли позволить себе золотого шитья на обшлагах; потому что серьезные юноши не скалывали бархатный плащ аметистовой застежкой; потому что у серьезных юношей пальцы были в чернилах, а не в перстнях.
Дождавшись полудня и оставив Нану записку о том, что он ушел в префектуру, Шаваш отправился к Синим Воротам.
Предместье бурлило и дышало: полуголые красильщики развешивали высоко над улицей хлопающие полотнища, мимо Шаваша тащили коромысла с плодами и фруктами, у зеленщика разгружали воз, полный капусты, и мясник поддувал тушку козы, готовясь содрать с нее шкуру.
Молодой секретарь прошел под белой стеной с резной галереей раз, другой, третий. Как он ни старался, он ничего не мог разглядеть за ставнями, стыдливо, как ресницы, опущенными. Шаваш в досаде повернул голову.
Улица была наводнена зеваками, мимо несли паланкин в форме розового цветка. Лепестки цветка раздвинулись, девичья головка, вся в алых лентах и золотистых локонах, глянула на Шаваша. Шаваш прижал руки к груди и поклонился: паланкин был казенный, со знаками отличия министра финансов.
Тут вверху стукнула ставня, и кто-то опростал ведро с горячими помоями прямо на бархатный плащ и ламасские кружева кафтана. Розовые лепестки паланкина сдвинулись: внутри захихикали. Мясник перестал надувать козу и захохотал. С резных галерей, из ставней, увитых голубыми и розовыми ипомеями, высовывались любопытные женские лица. В беленой стене шестидворки распахнулась дверь, из нее выскочила пожилая женщина, всплеснула руками и закудахтала:
– Это племянница все, племянница! – громко и визгливо говорила она то Шавашу, то зевакам. Затеяла мыть пол. Я ее так всегда и наставляла: смотри, куда выливаешь воду, смотри!
Тут прибежала другая тетка, помоложе, в суконной синей поневе и кофточке с рукавами, вышитыми мережкой, увидела изгаженный плащ и так и села, помертвев, на порог. Муж ее, балбес, за всю жизнь не нажил такого плаща. Ладно бы плаща! А вот второй год просишь бархату на юбку-колокольчик, уже и Нита сшила себе такую юбку, и Дия, и в храм показаться стыдно – то приласкаешь мужа, то прогонишь – а юбки все нет. «Вот, шляются важные сынки, – плакала уже в мыслях женщина, – теперь он поднимет шум, мужа выставят с должности и с шестидворки».
– Что такое? – спрашивали в толпе.
– А вот этот щеголь, – объясняли, – вздумал приставать вон к той, в кофточке с мережкой, она его возьми и окати.
– Ба, – сказал кто-то, – да в кофточке с мережкой – это Изана. Станет она такого окатывать! Она каждый месяц в новой юбке ходит – откуда у честной женщины каждый месяц новая юбка?
– Ничего подобного, – говорили дальше, – этот чиновник ходил к дочери министра. Отец ее узнал об этом и нанял людей, чтобы покрыть его грязью перед народом.
– Братцы, – вопили в харчевне напротив, – где оборотень?
Женщина в синей кофте сказала решительно, что надо бы платье простирать и просушить, но ведь на это уйдет столько времени, а господин чиновник, верно, торопится с важным визитом. Другая, помоложе, в кофточке с мережкой, завела синие глаза и начала плакать. Шаваш почтительно поклонился и сказал, что важного визита у него нет, что он очень рад будет вымыться и подождать, пока высохнет платье; только вот напишет приятелю записку, чтобы тот не волновался.
Шаваша с поклонами и охами провели в дом. Чистенькие стены, деревянная лестница скрипит, как сверчок; пыль и полумрак от книг и закрытых ставен. Шаваш поглядел на горку зерна перед черепахой Шушу и подумал, что в этом доме, верно, только боги едят, как следует.
Девушки, разумеется, в общей комнате не было. Было большое смущение, потому что по записке, отправленной Шавашем, в дом пришел мальчишка с корзинкой. В корзинке был маринованный гусь, холодная баранина, нарезанная дольками, жареная кошка, пирог, печения, фрукты и два кувшина белого вина.
Хозяин вышел к обеду в строгом мышином кафтане:
– Да, сударь! Внучка моя слишком неосторожна, да и молодые чиновники в нынешнее время легкомысленны. Говорят, к такому способу прибег герой «Повести о Ласточке и Щегле».
«Ну, почтительная внучка», – ахнул Шаваш.
Старик насмешливо поглядывал на него за обедом. Шаваш ничего не ел, был рассеян и все время норовил поворотиться глазами к занавеске, ведущей на женскую половину. Занавеска колыхалась, и за ней хихикали.
Помыли руки, принесли чай. Старик осведомился о семье и должности Шаваша. Шаваш отвечал, что он – сирота и секретарь господина Нана, нового начальника парчовых курток в западной части Верхнего Города. Старик про себя усмехнулся.
Всякий богатый – либо вор, либо наследник вора. Этот, стало быть, не наследник.
Потянулась приличествующая случаю беседа о процветании государства и добродетели человека, и чем дальше она длилась, тем больше Шаваш раздражался. Старик был из той самой, ненавистной Шавашу породы людей, которые разглагольствуют о том, что истинное богатсво – не в увеличении имущества, а в ограничении желаний, и которые осуждают взяточников, главным образом потому, что сами ни разу не были на таком месте, где им предлагали взятку; и чем больше Шаваш раздражался, тем больше улыбался он собеседнику. Внезапно Шаваш спросил:
– Я, простой секретарь, не могу сравниться с вами в познаниях. Скажите, если бы вы точно знали, что в ойкумене действует некоторая тайная сила, совершенно, однако, не отраженная в донесениях и отчетах, что бы вы сказали об этой силе?
Ученый ответил с улыбкой:
– Логически рассуждая, такая сила должна быть всемогущей. Вопрос ваш, впрочем, тонок и напоминает определение бога, данное Инаном. Инан доказывал всемогущество бога именно тем, что тот умеет скрывать от недостойных любые доказательства своего существования.
«Бес бы тебя побрал с твоими богами», – подумал чиновник.
Наконец явилась младшая из тетушек, которая уже сменила кофточку с мережкой на какую-то другую, павлиньих цветов, и объявила, что платье высохло. Тетка жмурилась и строила Шавашу глазки. Она была наделена двумя признаками красоты из двадцати четырех.
Шаваш откланялся и ушел. С резной галереи вслед ему глядела Идари, девушка с воздушными рукавами, и ее младшая сестра, баловница и хохотушка. Идари разболтала сестре о вертопрахе, спросившем «Повесть о Ласточке и Щегле», и это сестра плеснула ведро с помоями.
– Ах, какой хорошенький, – сказала младшая сестра. – Миленькая, ведь он из-за тебя в Небесную Книгу пришел. Он, верно, видел тебя в розовом платье на полуденном празднике.
Идари покраснела. Ей, точно, приглянулся золотоволосый чиновник; снился ночью, норовил пощупать… Доселе ей никто не снился. Был, правда, один в Небесной Книге, давно уже, варвар с карими глазами. Говорили, он из государева рода. Этот Кешьярта никогда не улыбался и на нее не смотрел. Одет он был бедно, книги подбирал странно. Идари казалось, что он тоже не из тех людей, которые проводят жизнь в Небесной Книге, и ей казалось, что ничего хорошего не выходит, когда в Небесной Книге начинают читать те, для кого она не предназначена.
– Я так думаю, – сказала маленькая сестра, вертушка и хохотушка, – ты должна его полюбить из одного только дочернего долга. Потому что тот варвар, Кешьярта, сгинет мелким чиновником, а этот секретарь, если смилостивится, похлопочет за нашего отца. Глядишь, воскресят.
Через час император, в одежде провинциального чиновника третьего ранга, шел по улице Нижнего Города, под названием – Двери Счастья. Двери Счастья были узки и грязны, поросли мохнатыми рыбьими головками. В ушах Варназда зазвучал голос Нана: «Вверх домам расти запрещено, дабы не возноситься гордыней выше казенной управы. А на проезжую часть, мешать прохожим – пожалуйства…»
– Ты чего торгуешь тухлятиной? Вот я конфискую товар!
Варназд оглянулся. Смотритель порядка в парчовой куртке, стоя у рыбного лотка, складывал в корзину живых карпов. Рыбы бились и подпрыгивали.
– Господин смотритель, – плакала торговка, – как же можно, вы ведь вчера десять штук взяли!
– А сегодня, – возразил стражник, – ко мне брат приехал. Что я, скотина бесчувственная, чтобы не кормить брата?
И пошел к следующей лавке. Государь Варназд отвернулся и побежал прочь. «Место, где торговцы творят обман, искушают чиновников», – мелькнуло в его голове. Наглые торговки хватали его за рукав; было невыносимо жарко, пахло отбросами. Все суетились о своем, на Варназда никто не обращал внимания, как в детстве, в покоях матери, – торговки не в счет.
Варназд вдруг обнаружил, что он не хочет быть один. Ему хотелось заплакать. Он взбежал мимо грязных нищенок в небольшой храм Иршахчана. Пахнуло прохладой и нежной плесенью на желтых и синих квадратах ста полей.
Сначала государю показалось, что в храме никого нет, кроме каменного человека с лицом мангусты, потом он увидел, что на коленях перед статуей стоит какой-то оборванец. Оборванец долго молился, а потом, будучи, верно, голоден, запустил руку за священное померие и вытащил из чаши перед каменной мангустой коровай: шесть видов злаков, седьмой боб. Государя покоробило не столько святотатство, сколько хладнокровие, с которым оно было совершено. Бродяга хотел было съесть подношение, но вдруг расхохотался и швырнул хлебец обратно, чаша зазвенела, по храму прошел гул. Государя опять резануло по сердцу. Он не знал, что Иршахчану давно дают камень вместо священного хлеба.
Оборванец пошел из храма. Варназд успел рассмотреть его в косом луче: юноша, высокий и стройный, белокурые волосы спутаны, глаза карие, холодные и наглые, ресницы длинные, как у девушки. Что-то в этом лице его удивило. Варназд вышел из храма и последовал за юношей.