bannerbannerbanner
Сиблинги

Лариса Романовская
Сиблинги

Полная версия

2

Поэму Некрасова «Дед Мазай и зайцы» Гошка Некрасов наизусть читал раз сто. На утренниках, перед бабушками во дворе, в очередях и, разумеется, перед мамиными гостями. Гошка гостей тихо ненавидел.

Чужие тётки и дядьки приходили по выходным, кидали пальто на Гошкин диван. Заполняли собой всю комнату. И давай крошить вилками холодец (а он дрожит от страха!), звенеть рюмками. Они шумели, курили, отвлекали. Потом начиналось: «Гога, почитай нам стишок!»

Кто-нибудь подхватывал Гошку, ставил на табурет. Гости замирали с вилками наперевес. Ждали, что Гошка по-быстрому оторвёт мишке лапу или забудет зайку под дождём. Ему выдадут шоколадку и скажут: «Молодец, Гога! Иди гуляй».

Для Гошки это «Гога» было как знак «заминировано». Он взрывался.

Хотите стишок – пожалуйста! Он топал ногой, проверял табурет на прочность. Объявлял:

– Николай Алексеевич Некрасов! «Дед Мазай и зайцы»!

У гостей от нетерпения начинали дрожать вилки. Они думали, Гошка прочтёт пару строф и собьётся. И можно будет мирно закусывать. Ага, конечно! Гошка вытягивал руку и начинал читать. Мама готовилась подсказывать. Тётки так улыбались, что казалось – у них на губах помада лопнет. Гошке каждый раз было смешно: полная комната гостей, и все сидят смирно, не едят. И пока «Дед Мазай» не кончится, так и будут вежливо кивать.

«Это культура воспитания, учись, Егор! А то вырастешь и станешь дворником!»

Вообще-то он точно знал, кем станет. Выдающимся человеком!

Он бы и стал. Если б не Америка.

Среди тех, кто приходил к ним в гости, был один… Мама то кричала на него, то хохотала, хотя он ничего смешного не говорил, то уходила вместе с ним на лестницу, когда тот шёл курить, и тогда от мамы весь вечер пахло табаком, противно и очень долго.

Гошка не сразу заметил: гости теперь собираются чаще, но их куда меньше. И от Гошки больше никто не требовал читать «про зайцев», чаще наоборот – его выгоняли из кухни, разговаривали без него вполголоса. Он подслушивал, конечно, и не понимал, зачем эти секреты. Обсуждали ведь то же самое, о чём теперь говорят по телевизору. Про то, что так дальше жить нельзя, по крайней мере здесь – точно нельзя, а где-то ещё – может, и можно. Про то, кто лучше, Горбачёв или Ельцин. Про свободу и колбасу, про книги, за которые раньше «могли посадить», про Сталина, репрессии и доносы… Но тут хоть понятно, чего Гошку за дверь гонят: «Что ты матом при ребёнке!» Можно подумать, он мат в школе никогда не слышал. Лучше бы они не пили при нём, вот что.

Когда гости уходили, Гошка пытался спрашивать. Почему у нас есть очереди и талоны, а у них нету, и если там тоже будут – мама всё равно будет повторять, что «здесь дальше жить нельзя»? Да почему нельзя-то? Вот, например, шахтёры и врачи бастуют, разве им заплатить не могут? Почему? Что значит – воруют? Где, кто? А если нет такого закона, чтоб воровать, то почему бывают «воры в законе»? И если все понимают, что у нас так несправедливо устроено, то можно ли это как-то исправить, так, чтобы было не хуже, чем в других странах? Чтобы не уезжать, а прямо здесь сделать, как там? Может, если все будут стараться, так и получится?

Мама сердилась, говорила обидное: «Тебя забыли спросить. Активист нашёлся! Диссидент непризнанный».

Иногда приходил только один… ну, тот. Он теперь ещё сильнее пах табаком, а мама – духами. И оба – вином. И Гошку они всё пытались выпроводить из квартиры.

«Егор, ну… сходи погуляй… Куда ты там ходишь? В библиотеку? Ну вот, давай, в библиотеку».

Из дома уходить не хотелось, а хотелось, чтобы это всё кончилось уже наконец. Однажды вечером Гошка рванул дверь подъезда, а там не двор, а белая комната, Пал Палыч и Вениамин Аркадьич. И хронометр с плёнкой. А на плёнке – то, что будет дальше.

Он сам, мама и мамина «новая личная жизнь»… Гошке даже сквозь экран чуялся этот чёртов табак. И всякие другие запахи, знакомые и не очень. Знакомые – это пока они, уже втроём, жили в том самом доме. А новые – это позже. Совсем в другом городе, даже в другой стране. Потому что этот мамин «новый личный» решил эмигрировать, с женой и приёмным сыном.

«Егор, да мне вообще плевать, чего ты там хочешь, а чего – нет! Другие удавиться готовы, лишь бы свалить… Ты мне потом сто раз спасибо скажешь!»

Гошка не сказал.

Он рос дальше, чётко зная, что у него в жизни всё не так – именно из-за эмиграции. Чужая страна, чужой язык, чужие люди. Они не понимают, над чем смеёшься ты, а ты не понимаешь их. Зато и здесь, опять, каждые выходные приходили новые мамины знакомые, тоже эмигранты. Приходили, шумели, курили, пели хором, плакали, стучали по столу кулаками, ругали теми же самыми словами, но теперь – совсем другую страну.

Гошка снова сваливал из дома – теперь это был совсем чужой дом, двухэтажный, белый, с пальмой у крыльца. И идти было совсем не к кому, и всё время казалось, что, если вернуться обратно, прилететь из Америки домой, там всё будет точно как в тот день, когда они эмигрировали.

Гошка (теперь вообще Джордж, потому что тут имени «Егор» не было) решил, что вырастет и вернётся на родину. Так и рос с этой мыслью – в школу ходил, потом в колледж, потом в офисе работал, потом в другом офисе. А потом всё-таки слетал, думал, что домой. Но там тоже всё было другим, чужим и ему не нужным. И он там не был нужен никому.

А если бы не увезли его в Америку, то был бы нужен! Он бы на юриста выучился, законы бы все знал! И пошёл бы в депутаты… Чтобы не было такого: одним всё, а другим ничего! Чтобы люди не стояли в огромных очередях, чтобы квартиры у всех нормальные. И с преступностью покончить! Ну, не сразу, может быть, а постепенно.

На планетке Гошка испугался только однажды, когда понял, что теперь придётся спать в отдельной комнате, одному. Страшно! Он привык в той же комнате, что и мама, на своём диване за шкафом. А тут всё не так. И ночью страшно, даже когда дверь в коридор открыта и там свет горит.

Тогда Витька Беляев сказал, что можно у него в комнате вторую кровать поставить, всё нормально будет, там места два раза до фига. Только чтобы Гошка рисунки не трогал и карандаши с красками. И не лез с вопросами насчёт этюдов и эскизов. И не просил его нарисовать, и не…

Но Гошка всё равно лез. А перед сном они разговаривали. Иногда – про реальную жизнь. Витька хотел вернуться в своё время и на себя там посмотреть. Его на этом прямо заело. Он, оказывается, каждый вечер, чтобы заснуть, представлял, как к себе домой идёт – в подъезд входит, пешком поднимается на второй этаж, как дверь открывает, у него верхний замок поворачивается в одну сторону, а нижний в другую. Как потом кота отгоняет, чтобы тот на лестницу не выбежал, и входит… домой.

А Гошка не хотел в свою жизнь. В ту, которая у него получилась в Америке.

У Витьки рисунок был: открытая дверь в квартиру, на пороге стоит белый кот с чёрным ухом. У кота ещё кончик хвоста чёрный, но на рисунке не видно. А кота зовут Беляк, потому что Витька – Беляев.

Витька эту дверь рисовал несколько раз. Наверное, по памяти. А Гошку тоже рисовал, «с натуры». Хотя потом сказал, что по памяти было бы проще, потому что Гошка вертится всё время и рожи корчит. А Гошка не корчил, он старался не чихнуть, хотя хотелось, а потом, конечно, чихнул… Когда Витька не вернулся, все за него переживали, куда он пропал, что с ним, как он там… Долька плакала, хоть и не маленькая, как Людочка. Макс психовал, бросался на всех, и на Гошку тоже. А Гошка не понимал, почему никто ничего не делает! Надо же выяснить, понять! Должны же быть какие-то способы. Например, хронику Беляева если просмотреть до конца, то вдруг там понятно будет, куда он делся…

Когда Макс всё-таки привёз Женьку, все обрадовались. Значит, временной тоннель не перекрыт, вылеты не отменяются… Гошка радовался больше и громче всех. Потому что знал: новичку всегда прокручивают хронику. Мастерская открыта, машина в свободном доступе. Остаётся только выбрать момент и Витькину плёнку достать из ящика…

Ну, вот, дождался. Вениамин Аркадьич и Долька с Максом повели новенького в гараж, наверное, начали ему говорить, что планетка – маленькая. И что она на самом деле вообще не планетка, а типа домика в стеклянном шаре. Тут всё настоящее: и дом, и сосны, и белки, и море… Только снаружи не стекло, а… в общем, старшие про такое понятнее объяснят.

Голоса стали тише, потом щёлкнула дверь гаража. Гошка замер на пороге мастерской, потом заперся внутри. Полез в ящик шкафа. Витькина хроника весила как его собственная. А казалась тяжелее. Может, от страха?

Ручка двери качнулась, в коридоре Людочка что-то спросила неразборчиво, потом ушла. Гошка быстро положил плёнку в пустой отсек хронометра, вытер о футболку мокрые ладони.

Замерцал экран. Отсветы легли на серый линолеум. Гошка сел на квадрат жёлтого света, словно на половичок. Уставился на экран. По нему стаей мошкары полетели чёрные и жёлтые пятна…

Жизнь начиналась почти как Гошкина. У них с Витькой первое чёткое воспоминание было похожим, про снег. Он проносится мимо окна, и земля становится другой, новой, загадочной.

На экране Беляев был дошкольным и круглощёким. Не очень похожим на себя.

Вдруг аппарат загудел так, что Гошка подумал: может быть взрыв. Непонятно, какой силы. Отскочил в угол, к стеклянному шкафу. Нет, сюда осколки долетят! Дальше надо! Метнулся наискосок, под огнетушитель. Замер.

Изображение тем временем стало бурым – будто залилось водой, в которой мыли грязные акварельные кисточки. От хронометра повалил дым. Замкнуло! Конечно, Гошка сразу выдернул провод из розетки. Но внутри машины кипело пламя.

Над головой завыла пожарная сигнализация. Наверное, без этого воя Гошка бы лучше соображал. Но он всё-таки дёрнул задвижку, выскочил в коридор, захлопнул за собой дверь.

Мигали лампы. Стелился бурый дым. Тут бетонные перекрытия. Огонь не полезет дальше. Но материалы сгорят…

Кажется, должно что-то сработать – так, чтобы пена полилась с потолка. А она не льётся. Гошка помчался к проходной, проскочил поворот. Замер. Испугался. Надо было дальше – бежать, шевелиться, что-то делать. А он стоял, закрыв уши ладонями. Смотрел, как под потолком мигают аварийные лампы, как вспыхивают зелёным таблички «Выход». И тут, как по команде, из разных дверей выскочил народ. Сразу поднялась суета.

 

– Что у нас?

– Замыкание.

Долька схватила ручной огнетушитель, Макс – второй. С потолка наконец-то полилась едкая пена.

– Что горело?

– Хронометр замкнуло.

– Ты зачем его трогал? Гош, тебя Палыч убьёт.

– Не убьёт. Мы неубиваемые!

– Некрасов! – а вот и Веник. – Неубиваемый нашёлся! Да тебя душить надо было, поганца, в зародыше!

– Вениамин Аркадьевич, непедагогично!

– Я обесточил, Вениамин Аркадьевич!

– Разошлись, не лезем, чего не видали!

– Тут новенькому плохо, вот чего!

Новенький лежал на полу, рядом с выходом из гаража. Видимо, испугался или голова закружилась, вот и сполз по стеночке. Близнецы его подхватили, унесли наверх, в ничейную комнату. Пульс-дыхание-сознание, всё проверили, скоро в себя придёт. Юра сказал, что идите, не толпитесь, он до ужина тут посидит, подежурит – и показал толстенную книгу с закладкой в самом начале. Гошка такую месяц бы читал, наверное. А Юра за вечер может, если его не отвлекать.

3

Веник скоро уехал, с Долькой не попрощался. Да он с ней и не здоровался вообще-то.

Пока разбирались с коротнувшим хронометром и укладывали новенького, снаружи начался дождь, тёплый, но долгий, скучный. Мокрые сосны стали похожи на ёршики для бутылок. Долька распахнула все окна, но вонь от жжёной пластмассы не выветрилась, а смешалась с ароматом мокрой земли, сосновых иголок, лесных цветов…

Наверху запах горелого был меньше. Поэтому они и ужинали здесь, в большой комнате, у распахнутого окна. Оно выходило на крышу галереи. Видно было, как вода стекает вниз по черепице. Поели, оттащили вниз посуду, снова собрались вместе, как всегда бывает в дождь. Разбредаться по комнатам не хотелось, а нового кино не было. Валялись на ковре, шуршали конфетными фантиками, играли в длинную, почти бесконечную словесную игру, которую однажды не то вспомнил, не то изобрёл Юрка.

Сам Юрка, естественно, играл и читал, одновременно, как всегда. И выигрывал. А Некрасов, который обычно отвечал раньше всех и подгонял других, сегодня молчал, сбивался и потому вылетел в первом же раунде. Посидел в углу дивана с обиженным видом, потом попробовал незаметно слинять. Макс с Долькой сразу засекли, в четыре глаза, и заинтересовались, на два голоса:

– Гоша, ты куда?

– Не всё ещё сегодня раздолбал?

– Я хотел на новенького посмотреть…

– Дятел, а вот нафига?

– Гош, да оставь ты его в покое.

– Ну, мне интересно.

– Сиди уже…

– Надо будет – сами разберёмся. Макс, давай ты до полуночи подежуришь, а я до утра? Или наоборот.

Стемнело, а дождь всё шёл, не прекращался. Все разбрелись спать или делать вид, что спят. Максим сел с гитарой в коридоре, прислонился к дверному косяку. Рассматривал своё отражение в тёмном стекле галереи. Тренькал на одной струне. Звук метался по дому. Дольке он напоминал крики чаек. Бабушка говорила, чайки – это души погибших моряков. И поэтому у них на крыльях чёрные траурные повязки. Долька не любит, когда чайки орут. И когда Максим вот так гитару мучает. Она не выдержала:

– Ну, что ты их дёргаешь, как кота за хвост? Глупо же.

– На себя посмотри. Бегаешь за ним, как дура, – Максим потянул струну. Гитара охнула, ей было больно.

Они сидели вплотную, касались друг друга плечами, коленями.

– Макс, знаешь, как мне фигово было, когда мы сюда попали? Тихо, как в гробу, планетка пустая. Ты мрачный, на меня вообще не смотришь. Вене обратно пора, а я в него вцепилась, как мартышка. И не знаю, чего больше боюсь – с тобой вдвоём оставаться или того, что чужая планета…

– Ну, теперь-то не боишься?

– Не перебивай. Ты куда-то свалил, а меня Веня спрашивает: «Сколько лет было Адаму и Еве, когда они оказались на Земле?» И я говорю не задумываясь: «Шестнадцать». И всё, перестала бояться. Потому что они были как мы.

Максим поморщился. Долька подождала, потом спросила:

– А ты себя в первый день помнишь?

– Нет, – Максим снял с колен гитару. Поставил её вертикально, между собой и Долькой. Щит. Ограждение.

– Тогда я тебя тоже не помню…

В окна галереи лупил дождь. Капли звенели о жестяной подоконник – будто с неба мелочь просыпали.

– Знаешь, почему меня Долорес зовут? Дед захотел. У него одноклассницу так звали. Она была настоящая испанка, дочь революционеров. Она потом из Союза уехала. Дед её всю жизнь любил. Думал, дочку так назовёт. А у него сын родился. Мой папа. И тогда дед…

– А ты знаешь, как «Долорес» с испанского переводится? – перебил Максим. – Вообще-то «боль», «беда»… А виа Долороза – это улица, по которой Иисус с крестом на Голгофу шёл.

– Вот видишь. Меня на самом деле Беда зовут. Вы все – Долька, Долька… А я – Тяжкая Доля…

Макс вскочил, взвалил гитару себе на спину. Сделал вид, что бредёт, изнемогая под тяжестью.

– Кто ещё дурак-то? – спросила Долька. – Как дитя малое.

– Да тебе же нравятся дети малые, – огрызнулся Макс. – Весь этот детсад. Кашу варила, деток кормила. Так и будешь им всю жизнь коленки штопать?

– Ага. Всю вечность. И штопать, и спать укладывать.

– Эксперимент века! Операция «Детки на планетке»!

– А какие варианты?

– Рапорт написать не хочешь? Раскаялась, осознала, отработала… Восстановите в той же должности. Что, трудно?

Долька не дослушала, прижала ладони к ушам, мотнула головой. Сказала твёрдо:

– Да, трудно. А вдруг я ещё хуже сделаю?

– Ну, сделаешь и сделаешь. Все мы люди, все мы ошибаемся… Переделаешь потом. Первый раз, что ли?

– Не первый. И ты никогда не ошибался. И…

Она хотела сказать – то важное, про что они уже спорили. Но Макс отошёл к окну, перекинул ноги через подоконник. В свете лампы сосна за окном была красивой, трещинки на коре напоминали иероглифы. А белки ночью спали.

Конечно, был и другой вариант. Когда Долька сказала, что больше не может на вылеты, ей предложили решение, предусмотренное программой. Хочешь выйти из эксперимента – выходи. Тебя вернут в твою реальность, на то же место, откуда взяли. Во время перемещения очищается ментальный канал, пребывание на планетке стирается из памяти. И ты продолжаешь жить с того же места, как ни в чём не бывало.

Но для Долькиной личной реальности слово «жить» неприменимо. Поэтому – детки на планетке, без вариантов.

4

Из всего, что Женьке говорили в тот день, он запомнил только одно: на вопрос ему не ответили.

Пал Палыч долго молчал, а когда вроде собрался что-то сказать – вдруг замигал свет и комната вся как будто завибрировала. Лохматый Макс сразу вскочил, сказал Женьке:

– В рабочем порядке. Давай в темпе, – и, мотнув головой, пошёл куда-то в угол.

Женька увидел, что у Макса футболка на спине была в велосипедной смазке, сбоку цепь чётко отпечаталась. Может, он чинил велосипед, когда его сюда позвали?

Там в углу оказалась другая дверь, низкая, металлическая. Женька её заметил, только когда Макс открыл. За дверью была чернота. Потянуло тёплым чужим воздухом.

– Ты же главное понял? – спросил Макс. – Руку давай.

Женька машинально подал руку. Макс дёрнул его к себе, подхватил – ловко, привычно, будто сто раз так делал, и внезапно прыгнул в тёмную пустоту.

…Кроме Женьки, тут было ещё восемь человек. Самый громкий – кажется, Гошка, потом большой Юрка, молчаливые близнецы Сашка и Серый… Один из них заикался, но кто именно – Женька сразу не запомнил. Девчонки ещё были, Ирка и Людочка. И Долорес – самая старшая, невысокая, аккуратная, голос как у взрослой. Но все звали её Долькой, как маленькую.

Женька не успел испугаться, когда Макс выпрыгнул с ним из кабинета Пал Палыча. Точнее, уже не было сил лишний раз пугаться. И так слишком много всего.

Макс и Долька сказали, что это такая планетка. Ну, искусственная планета, небольшая. И все они тут живут. Эксперимент, как и говорил Пал Палыч.

То, что показали Женьке, было похоже на летний лагерь. Дом – двухэтажный, не очень большой. Не как школа, нормальный. Наверху десять окон, внизу шестнадцать, Женька сосчитал автоматически. Ещё заметил, что везде занавески разные, в каждом окне свои. В школах так не бывает. Крыша оранжевая, яркая. Может, она такой яркой выглядит, потому что небо слишком синее?

На втором этаже балкон, возле него сосна. Так близко, что кажется, сосна – тоже часть дома.

Тут вообще сосен было много. Высоченные. На одной, в развилке, торчал велосипедный руль, на другой, высоко в ветвях, блестело колесо. Непонятно, как его туда закинули.

Женька сначала думал, Макс с Долькой его разыгрывают. Какая ещё искусственная планета? Как её можно всю обойти за день?

Максим сказал:

– Садись на велик и проверяй. К утру вернёшься.

– Ага, конечно. Вот сейчас меня отсюда выпустят!

Максим пожал плечами:

– Кому ты тут нужен, кроме нас? Гуляй на все четыре стороны.

Женька переспросил у Дольки. Она ответила, что гулять можно сколько влезет. Сразу повела его за велосипедом. Даже не узнала, умеет ли Женька кататься.

Гараж был в подвале – огромный. Там стояло велосипедов сто. Самые разные. Горные, гоночные, обычные.

Долька спокойно сказала:

– Бери любой, какой на тебя смотрит.

У Женьки дома так дед говорил, про пирожки и апельсины. «Какой на тебя смотрит». И тут до Женьки дошло: это на самом деле. И дом, и те, кто в нём живёт. Ему тут про всё рассказывали так, будто это игра, типа «Зарницы». А это просто такая жизнь. Другая жизнь – не то вместо прожитой, не то вместо смерти.

Когда Пал Палыч объяснял про НИИ, Женька воспринимал это как условия задачи. «Из пункта А в пункт Б вышел поезд». Если Женька решал про поезд, он про цифры думал, а не про запах тепловоза, например. Не отвлекался на детали. Но в гараже Женька увидел ряды велосипедов и вспомнил про коробки с прожитыми днями. Поверил, что это правда. Что он успел вырасти, умер, попал сюда.

Женька произнёс шёпотом:

– Я, наверное, потом покатаюсь.

Долька кивнула, и они пошли обратно. Долька по пути рассказывала, где тут чего. Внизу кухня, мастерская, наверху личные комнаты. Можно одному жить, можно с кем-то. Близнецы, Сашка с Серым, вон вдвоём.

Женька пожал плечами. Если это всё на самом деле, то он тут надолго, с ночёвкой, даже, наверное, ещё дольше? Навсегда?

Стало тошно и захотелось спрятаться ото всех. Как в школе.

Долька показала, где тут можно руки помыть, ну и вообще.

В предбаннике на стене висело зеркало. В нём было Женькино обычное отражение, с оттопыренными ушами. Никифоров Женя, двенадцать лет, хочет стать математиком. Хотел, но не стал.

В коридоре голос Макса спросил, куда дели новенького. Голос Дольки что-то ответил. Потом в умывалку вошли две девчонки, Ира с Людочкой. Ира по возрасту как Женька, Люда – малявка из началки. Ирка в кудряшках, Людочка тёмно-рыжая. Ирка смотрела на своё отражение. А Люда – на Женькино, он в зеркале заметил. Она тоже заметила, что он заметил.

Ира ей говорит:

– Людочка, заколку подержи.

А эта Люда вдруг убежала. Ира глянула на Женьку так, будто хотела переодеться, а он мешал. Тут Долька из коридора крикнула, чтобы Женька не копался и шёл с Максом в мастерскую. А то они до ужина не управятся. И Женьке сразу захотелось есть.

– Дятел, ты готов? Пошли давай, раньше сядешь – раньше выйдешь.

Женька шёл следом за Максом по коридору и думал: если он неживой, почему голодный? Может, он что-нибудь другое теперь любит? Например, печёнку. Или вообще кипячёное молоко?

И тут у Женьки над головой что-то взвыло. Отчаянно, механически, страшно так. Замигали лампы. Из-за двери с надписью «Мастерская» повалил бурый дым. Оттуда выскочил тот, которого, кажется, звали Гошкой, он орал – не то с перепугу, не то от восторга.

С потолка вдруг полилась какая-то пена. Потом она отключилась. А потом отключился и Женька. Сполз по стенке, прямо там, где стоял, не слышал чужих криков.

– Да выруби ты эту падлу!

– Огнетушитель где?

– Некрасов, я тебе голову откручу!

– А я вообще ничего не трогал!

– Эт-то че-чего-го-го-горело?

– Хронометр замкнуло, чего ж ещё-то…

– Ты зачем его трогал? Гош, тебя Палыч убьёт. Ира, окно открой!

– Не убьёт. Мы неубиваемые.

– Да вас тут всех душить надо было в зародыше!

– А чего сразу всех!

– Доль, тут новенькому плохо.

– Да вижу, не слепая. Сашка, Серый, помогите дотащить. Спокойный вечер, ёлки…

 

– Ничего страшного, после первого перемещения всегда тяжело. А тут ещё этот… Гошка, цыц, вали отсюда, – говорил над Женькой чей-то спокойный голос. – Ага, слышишь меня? Лежи, лежи. Это я, Юра. Всё нормально, тебе от перегрузки плохо стало, нервы сдали. Бывает. Ты отдохни теперь, полежи. Комната вся твоя, если хочешь. Поужинать тебе принесём. Там Гошка короткое замыкание устроил, балбес, в честь твоего приезда. Но это не опасно, всё починят…

Женька хлопал глазами, ничего особо не понимал, думал, что спит внутри сна. Потом правда уснул, но его разбудила Долька – принесла к нему в комнату тарелку гречневой каши и стакан киселя, накрытый ломтиком белого хлеба, поставила на тумбочку. Женька в два глотка выпил кисель, потом впал в какое-то странное состояние. И всю ночь не знал, спит он или нет, соображает или нет, живой или нет…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru