Немыслимо!
«И все же вам лучше начать мыслить здраво, – скрипуче заметил мой мент. – Если вы – не убийца, – присовокупил он с паскудным сомнением, – значит, это кто-то из них».
«Значит, – довольно спросил Игнатий Сирень, – ты убеждена, что никто из персонажей не мог убить Андрея? Тогда докажи!»
Я улыбнулась этому забытому вызову – стоило ему прозвучать, мир стал простым и уютным.
Мог ли кто-то убить Андрея?
«Мог ли герой на сцене уронить карандаш?» – тиранил он нас.
– Мог, – по-моему, это сказала Арина.
– Докажи. Ты – театральный критик. Ты должна доказывать каждое свое утверждение.
– Он испугался.
– Чего? – не унимался И. В.
– Что его ложь разоблачат.
– Разве это сообщение угрожало ему?
– Нет…
– Может, он нервный, неуверенный в себе человек, вздрагивающий от каждого слова?
– Нет, он очень уверенный.
– Значит, он не мог уронить карандаш. Это просчет режиссера. Он втюхал карандаш просто так…
Ни в спектакле, ни в пьесе ничего не могло быть «просто так»! Любое «просто так» резало глаз, выпадало из жанра, истории образа, рисунка роли. На сцене все делали зачем-то! Все слова и поступки характеризовали персонажа, разоблачали персонажа, двигали действие вперед. Оказалось, это не так-то и просто вгрызться в образ, разобрать его до костей и понять: он не мог уронить карандаш. Это было похоже на любимую присказку Пуаро Агаты Кристи, способного отыскать убийцу не вставая с кресла и повторяющего: «Это было так, потому что иначе быть не могло».
Но смерть Андрея не могла быть просчетом режиссера, а значит… Кто-то убил его, потому что не мог не убить. Кто-то не мог не уронить карандаш!
Я редко применяла свои навыки в жизни – в жизни я была обычным зрителем, охотно прощающим создателям действа любой явный ляпсус. Но нынче, когда в моей и без того спорной жизни обнаружился труп, прежняя профессия дала знать о себе раньше, чем я узнала знакомый театроведческий зуд.
«Мой милый труп» – так назывался спектакль нашего курса. Накануне дня театра нам сказали: по традиции первый театроведческий должен сделать представление на студенческой сцене.
Занавес раздвигался. Я лежала в гробу, с книгой в руках. Воскресала, садилась, открывала книжку и зачитывала залу загробным голосом: «"В этот трагический век, когда театр почти прекратил свое существование", – сказал драматург джеймс Шерли в 1647 году… Но театр оказался бессмертен!» – я выскакивала из гроба.
Для меня театр умер десятилетье назад. И вновь оказался бессмертен!
Итак, «Мой труп», детектив. Сверхзадача – узнать, кто убил Андрея.
«А какая тема и идея?» – подал голос И. В.
Я нахмурилась, припоминая учебник по теории драмы. Тема «Ромео и джульетты» – любовь. Но может ли быть темой убийство? Нас не учили анализировать детективные пьесы – этот пустопорожний жанр. Ни один уважающий себя режиссер не станет выгонять актеров на сцену лишь для того, чтоб узнать, кто сделал труп трупом. Да и сколько их, детективных пьес? «Мышеловка» Агаты Кристи. «Инспектор пришел» джона Пристли. Но у Пристли смерть – только завязка. Тема – буржуазные нравы. И это вовсе не детектив, а драма.
Я решительно вымарала «детектив». Трагедия, трагикомедия, мелодрама, драма, «черная» комедия, комедия-буфф, фарс, гиньоль, театр абсурда?..
И первая задача понять, что за пьеса разыгралась вчера.
Я живо представила нас – себя, Арину, Яна и company, похожих на героев Луиджи Пиранделло «Шесть персонажей в поисках автора». Мы сидим и обсуждаем, в каком жанре выступаем на сцене и кто из нас тайный автор.
Расхожий прием: театр в театре.
Автор пьесы – и есть убийца! Достаточно точно охарактеризовать персонажей, чтоб понять, кто не мог ее не написать… Простейшая вещь – образ героя в спектакле – курсовая второго курса.
Где-то в районе груди заерзал забытый азарт первой ученицы группы.
Следовало с кого-то начать, и я предпочла начать с самого легкого:
«Арина – лучшая подруга Сани».
Я набрала ее номер.
Пусть поймут скучные философы отчаяния, периодически открывающие с некоторой долей наивности ужасы человеческого удела и пытающиеся помешать нам развлекаться в театре: мы забавны!
Жан Ануй
– Да! – недовольно рявкнула она из ниоткуда.
– Это я.
– А, это ты… – Ее голос расслабился. – Как ты?
– А ты как? Когда вы вчера закончили? – Я встала со скамьи и, прижимая к щеке телефон, пошла по проспекту.
– Сегодня. «Доброй ночи, точнее, доброго утра». – Это была цитата из спектакля. – В семь утра москвичи поехали за вещами в гостиницу и в аэропорт…
– А остальные?
– Поехали их провожать.
– А ты?
– А я на работу. Вымыла у тебя голову, и к своим уродцам. – «Уродцами» Арина звала подчиненных, и, судя по всему, сегодня они вели себя неплохо, иначе бы были «уродами».
– А что вы делали, когда я пошла спать?
– Да все как обычно. – Голос Арины лениво потянулся, прежде чем перечислить неизменное меню заведения. – Ян и Сашик поссорились…
– Из-за чего?
Отрепетированная информация и такая же отрепетированная реакция на нее. Все в нашей компании произносили ее с одинаковой интонацией. Первая фраза звучала с усталой обреченностью. Вторая – с мазохистским любопытством.
Наши голубые друзья ссорились каждый раз. Их ссора была не новостью, а неотъемлемой частью программы. Новостью было бы, если б они не поссорились.
– Яну не понравился телесюжет о Сашике. Ночью показывали… Янис сказал, что Сашик пиар-проститутка. Сашик заперся в ванной. Ян сломал задвижку.
– Так она вроде не сломана.
– Женя ее потом починил.
– Он – хороший парень. – Эту фразу мы тоже повторяли регулярно.
– А Доброхотов оказался ничего… – Подобной фразы в нашей пьесе ранее не было.
– У вас что-то было? – рефлекторно отозвалась я на интригу, хоть мне было нисколько не интересно.
«Общение героев строится на условно выработанных рефлексах. Они не интересны друг другу», – черкнул отрешенный театральный критик в дневник.
Мне не приходило это в голову раньше.
Мы напоминали слаженную театральную труппу с хорошо обкатанным репертуаром из двух-трех постановок. И если один начинал: «Как меня принимали студенты в Харькове!»[4] – другой гарантированно подхватывал: «Два венка и вот…». (Перевод: я произвела эмоциональное землетрясение и намереваюсь похвастаться.) Мы говорили на нашем внутрисемейном языке, перемешанном с цитатами из спектаклей и пьес, и стороннему человеку было трудно понять наши шутки.
«Манюрка, чичирка» (женский и мужской половые органы) – так именовал их кумир нашей юности Роман Виктюк. «Мы – общество утонченных неврастеников и дегенератов» – эта шокирующая непосвященных самохарактеристика перекочевала к нам из его же интервью. «До четырех утра и белых медведей» – сомнительный словесный пассаж из древней Арининой курсовой о киевских кабаре навечно вошел в наш лексикон. (Перевод: беспредел полный!) «С вами говорит Немирович-данченко». (Перевод: угодить в идиотскую ситуацию.)
На третьем курсе мы с Ариной работали в пресс-центре театрального фестиваля. Мне позвонил человек и сказал: «С вами говорит Немирович-данченко». – «Очень приятно. Вас слушает Константин Станиславский», – бодро ответила я. И только на третьей минуте беседы вспомнила, что в одном из фестивальных спектаклей играет реальный внук реального прародителя МХАТа – Владимира Немировича-Данченко[5].
Арина удовлетворенно хрюкнула и добавила:
– А Оля в это время «сидела у бассейна и грустила о своей ушедшей молодости». – (Цитата из «Дамы без камелий» в переводе не нуждалась.) – Это в то время, когда мы в гостиной… – Она снова хрюкнула и замолчала, ожидая наводящих вопросов.
Согласно тексту пьесы задать их должна была я.
Саня (азартно): «И что вы там учудили?»
– Где, прости, сидела Оля? – Наша посттеатральная привычка внезапно показалась мне раздражающе-глупой.
– Сидела с Женей на балконе и делала вид, что говорит с ним на возвышенные темы, – охотно разъяснила Арина.
– А что в это время делали Янис и Сашик?
– Мирились на кухне. А что? – Столь неоправданная смена ее моно-любовной темы явно разочаровала Арину. – А Рита такая дура… Она три часа рассказывала мне, как разводит мужчин! Прошлым летом она поехала в отпуск с одним бизнесменом и взяла с собой только старые, страшные вещи. Такие позорные, что ему пришлось купить ей весь гардероб… Так и хотелось сказать ей: «Съешь лимон!»
Согласно тексту пьесы, мне следовало засмеяться.
Саня (со смехом): «Нашла кому хвастаться! "Ты ж помнишь наши проказы в Мобеже?"» – (Цитата из «Приглашения в замок», смысл – самый прямой.)
– А оливье кто по ковру мне размазал?
– Сашик, когда они ссорились. Прости, – отмахнулась Арина от моего гипотетического упрека, – у меня утром не было времени ничего убирать. Только голову вымыть успела… Доброхотов оставил мне свой телефон. Что ты думаешь по этому поводу?
– Ничего, – честно сказала я.
– Ты на работе? Не можешь говорить? – Арине хотелось обсудить свой успех, и она не видела иного оправдания для моего нежелания. Равно как и для желания говорить о чем-то другом.
– Между прочим, сегодня ночью я хотела покончить с собой! – ударила я.
– «Яду, дайте мне яду!» – Арина отгородилась булгаковской иронией. Но, помолчав, она все же сочла нужным вежливо поинтересоваться моими делами: – А как твой Андрей?
– Почему это мой? – напряглась я.
– Ну, хорошо, не твой. – Арине было не интересно со мной спорить.
– А почему ты спросила?
– Женя сказал, ты заперлась в спальне с Андреем. И по-моему, Жене очень не понравилось, когда Доброхотов начал меня обнимать. Он так странно повел себя…
– Андрея не было со мной в спальне! – опровергла я так, будто Арина обвинила меня в убийстве.
– А… – скучливо отозвалась она, – значит, он ушел с той малолеткой. А я, как порядочная, тебя не тревожила, думала, вы там вдвоем. Знала бы, постучала, мне нужен был фен. Сегодня ко мне из министерства придут, а у меня на голове сопли, и лак на мизинце облез. Так вот, Доброхотов…
Мне вдруг показалось, что она просто не слышит меня. Что я и правда похожа на актера, позабывшего роль и несущего полную отсебятину, а Арина – на партнера, упрямо исторгающего положенный текст.
– С какой еще малолеткой? Можешь объяснить мне толком?
– Доброхотов и Женя выходили за пивом и притащили какую-то малолетку с улицы. В красной юбке. С рюшечками. Представляешь? Такие рюши носила моя тетя. Помнишь мою тетю Свету? Она приезжала ко мне через год после развода. У меня тогда уже было агентство, и у нее аж зубы свело…
– Ко мне домой? – перебила я.
– Ну, ты же их знаешь… Ладно, мне нужно работать. – Мое нежелание обсуждать ее страсти (правильный ответ: «Доброхотов всегда к тебе неровно дышал»), хвастливых московских актрис («Ей двадцать пять лет. Что она знает о мужчинах! Но мы-то с тобой, слава богу, уже разбираемся в людях»), ее прическу и чужую безвкусицу было высказано более чем однозначно, и наша беседа сразу стала бессмысленной. – Встретимся вечером? Может, у тебя получше настроение будет.
– Еще созвонимся.
Некоторое время я стояла, неприязненно разглядывая ветхую скамейку с зеленой облупившейся краской и выломанной средней доской. Я успела дойти до следующей остановки, и она мне не понравилась – над скамейкою не было козырька. Голову напекло. Было жарко. Меня затошнило. Стоило бы что-то съесть. Но приступ тошноты породило не «плюс» 30, а наш разговор…
«Интересно, – с внезапным холодом подумала я, – а если бы я сказала, что нашла в холодильнике труп Андрея, Арина бы тоже восприняла это лишь как досадную помеху, помешавшую ей тотчас, в подробностях живописать мне свою пастораль с Доброхотовым? И сказала бы: "Ладно, давай тогда встретимся вечером…"»
А ведь скорее всего так бы и было!
Самая незначительная интрижка Арины превращалась в ее исполнении в целый спектакль. Никакой общей информации, все как положено – завязка, кульминация, развязка.
«Стою я на балконе, думаю, как мне переспать с бывшим шефом. Могла ли я предположить, что буду скучать за своими служебными обязанностями? (Смех в зале.) В общем, моя первая мысль про шефа, вторая – про министерский заказ. Тут Доброхотов подходит ко мне…»
Непременные ремарки:
«Он посмотрел на мою грудь с таким видом, будто впервые заметил, что у женщин есть грудь».
Блистательные диалоги…
У Арины была великолепная память, но, как хороший драматург, она мастерски отфильтровывала лишнее. Случайный грех с Доброхотовым, показавшийся б мне тривиальною сценой, превратится в устах Арины в захватывающий авантюрно-мелодраматичный сюжет. Ей стоило бы писать пьесы. Однако Арина предпочитала сочинять свою жизнь.
Но вот беда, спектакли не играют без зрителей! Только рассказывая мне о своих приключениях, она ощущала себя Главной Героиней – вечера, праздника, жизни. Она не могла прожить без этого чувства ни дня. Оно было необходимо ей как наркотик.
А значит, по крайней мере, она не убивала Андрея и не засовывала труп в холодильник. Даже если ночью на кухне давали детектив, Арина была занята в другой постановке – в ее распоряжении был Доброхотов, ревнующая Оля, у которой был с Доброхотовым вялый роман, и Женя, который, по мнению Арины, мечтал оказаться на месте Доброхотова.
Все роли в ее собственном спектакле были расписаны. Убийство не вписывалось в жанр. Настолько, что убей кто-то Андрея у нее на глазах, при таких раскладах Арина б все равно не заметила. Точно так же, как не замечала моих вопросов… Она играла свою и только свою пьесу!
Занавес. Невиновна.
«Нет, моя нежно любимая «краткость – сестра таланта», так не пойдет…» – насмешливо протянул Игнатий Сирень.
И я провалилась во времени…
Прошлое проступило – так проступают из тьмы декорации, внезапно выхваченные светом софитов.
Когда-то я уже стояла возле этой скамейки!
Точнее, танцевала вокруг. Вон напротив здание почты – тогда там висела растяжка «С Новым годом!», на ней был заяц с морковкой, срисованный с открытки Зарубина.
Была зима. Нога вспомнила одуряющий холод – моя голая кожа соприкасалась с подошвой сапог. На колготках зияла большая дыра (у меня был специальный кулек для колготок «под сапоги» – рваных лишь снизу).
В двух остановках находился полуаматорский театр «Арлекин». Арина ждала у входа, она просила помочь ей с рецензией. Троллейбус не шел. И я побежала, помчалась со всех ног. И кто-то сказал: «О, девочка, как припустила, наверно, на свиданье опаздывает…»
А это бежал театровед, который опаздывал на спектакль, который, как театровед, он не вправе оценивать, не увидев начала.
И. В. прожужжал нам все уши: «Если вы пропустили хотя бы увертюру перед поднятием занавеса, вы можете не понять его смысл!»
«Краткость – сестра таланта» – так он называл меня за то, что все мои курсовые умещались на пяти страницах. Мне вечно казалось, что я все поняла и все сказала. И вечно оказывалось, что я упустила из виду нечто сверхважное.
Я все-таки села на скамью – ее доски были горячими и неприятно опалили мне ноги. Я подождала, пока доска переймет температуру моей кожи, и открыла дневник.
На руках у меня тоже была своя пьеса, и, судя по рассказу Арины, события предпоследнего действия выглядели так:
1. Мой уход в спальню
2. Просмотр телесюжета
3. Ссора Яниса с Сашиком
4. Поломка двери Янисом
5. Починка двери Женей
(Возможно, именно когда Янис и Сашик ссорились, Доброхотов и Женя пошли за пивом, чтоб им не мешать, и привели девушку в рюшечках.)
6. Все разбредаются по углам: Арина и Доброхотов – гостиная, Женя и Оля – балкон, Янис и Сашик – кухня.
Конечно, стоило бы расспросить Арину подробнее. И узнать, где в тот момент были Инна, Рита и девушка в рюшечках (вряд ли сидели в ванной втроем) и когда она последний раз видела Андрея?
Но тогда Арина поняла бы, что что-то не так. А потом рассказала это…
Кому?
Милиции.
Милиции, которую я по-прежнему не вызвала. И упрямо не спешила вызывать.
– А что я им скажу? – сказала я вслух.
Что я им скажу, когда они увидят разбитую посуду, размазанный салат, перевернутую мебель? Про то, как Янис поссорился с Сашей? И, если бы я УЖЕ вызвала милицию, как бы это объяснили другие?
«Женя сказал, ты заперлась в спальне с Андреем…»
Они думали, что Андрей со мной, – Арина, Женя и все, кому он сказал. Я сказала «нет», и Арина поверила мне. И Женя поверил бы, если бы дело не обернулось трупом. Но когда на подмостки выйдет милиция, никто уже не поверит мне просто так. И в девушку с рюшечками – не поверят, потому что Андрея нашли не с девушкой, а со мной. Когда Арина ушла, в квартире оставались лишь я, труп Андрея и следы разгрома.
Вот оно – самое важное!
В правом виске завыла сирена, предупреждая об опасности. Я улыбнулась – невесело и самодовольно. У моего абсурдного нежелания звать ментов появилась логичнейшая подоплека. В предпоследнем действии я стала подозреваемой номер один. И, как ни странно, поступила на диво разумно. Ни в коем случае нельзя было звонить в «02» сразу. Нужно убрать квартиру ненавязчиво расспросить всех, прояснить, что случилось…
А после сказать:
«Утром я проспала, опаздывала на работу, выбежала из дома в горячке. И токмо вечером…»
Мой иллюзорный мент напряженно кивнул – в кои-то веки объяснение показалось емуубедительным. Однако снимать с меня подозрения он не спешил.
«Но почему все решили, что Андрей был с тобой? – с нажимом спросил Игнатий Сирень. – И почему лучшая подруга поверила в это?»
Ответ казался само собой разумеющимся:
«Она просто не проверяла…»
«Почему?» – потребовал развернутого объяснения неутомимый И. В.
«Ей было в тот момент все равно».
«Лучшей подруге было все равно. Значит…»
«Ничего это не значит!»
Игнатий всегда вынуждал нас копать до конца, даже если в конце не маячило ничего хорошего. И прежде чем подпустить замаячивший склизкий ответ, я поняла, почему так редко применяла профессиональные навыки в жизни – по той же причине, по которой мои однокурсницы не желали применять их на парах – в конце никогда не маячило ничего хорошего!
«Она же не знала, что Андрея убьют…» – промямлила я.
«А если бы знала?»
А если бы я сказала Арине правду и попросила солгать во спасение? Сказать, что утром она постучалась ко мне, чтоб взять фен, и я была там одна. Она бы сделала это?
Занавес поднялся.
Я увидала Арину. Она сидела в своем маленьком, но сверкающем офисе, дико похожем на хирургический кабинет. Белые стены, стекло, серебристый металл – металлические стулья, столы, стеллажи для папок и металлических абстрактных скульптур. Я не любила бывать там – мне сразу становилось там холодно, и, находясь там, Арина всегда была холодной – чужой. Я не знала эту Арину. И не желала знать. Но не могла не признать: ее офис производит почти парализующее впечатление. И очень идет ей – ее белым волосам, ее светлым глазам, ее суховатому личику.
Перед Ариной на тонконогом, металлическом стуле сидел мой мент – он вдруг стал походить на Доброхотова.
Мент-Доброхотов смотрел на Аринины ноги – теперь она делала эпиляцию и педикюр в самом престижном салоне, туда ходили жены политиков и эстрадные звезды. Он смотрел на ее грудь – теперь она покупала самое дорогое белье, и продавщица из бутика на Крещатике звонила ей лично, чтоб сообщить: «Арина Антоновна, у нас новая коллекция».
И прежде чем мент задал вопрос, Арина успела обозначить свой статус, обронить пару известных имен и причислить его к своим поклонникам:
«Вы заходили утром в спальню к своей подруге?»
Нет.
Я вновь не лгала себе. И от ослепительной правды моя голова закружилась. Нужно уйти с солнцепека. Нужно, наконец, что-то съесть. Нужно купить себе бейсболку – вон рядом базар.
Нет. Она не станет меня покрывать. Моя лучшая подруга!
Шестнадцать лет я называла Арину лучшей подругой. Она и была моей лучшей подругой. Просто в какой-то момент она перестала быть ею. А говорить после имени «Арина» – «моя лучшая подруга» стало одним из условно выработанных рефлексов.
Наверное, я понимала это давно. Или чувствовала. Или подозревала. А может, действительно не замечала? Не замечала в упор, предпочитая оставаться слепоглухонемой идиоткой. Меня раздражало, что теперь Арина говорит лишь о себе и все, о чем она говорит, сводится к «Как меня принимали студенты в Харькове!»
Просто, говоря «моя лучшая подруга», я думала о другой Арине – моей лучшей подруге.
Нельзя понять ни образ героя, ни идею спектакля, если вы не видели его целиком. И первое действие драмы может вероломно прикинуться беззаботной комедией…
Мы спелись с Ариной на первом курсе в первый же день – лучший день моей жизни, когда на лестнице института нам прочли имена поступивших, и я не поверила ушам. Весь день я пыталась вместить в себя огромное чудо, оно сделало меня большой, а мою тесную жизнь, ограниченную крохотной комнаткой библиотеки, – бесконечной.
От института мы с Ариной пошли на Пейзажную Аллею над яром – у наших ног лежал Город, холмы, дома, церкви, Днепр. («Мы – театральные критики!!!») На Крещатике мы сбросили туфли и прыгали от счастья в фонтане на площади Независимости. («Мы – театральные критики!!!»)
А потом «мы – театральные критики» отправились в театр на спектакль по «розовой» пьесе Ануя «Приглашение в замок»…[6]
Я не знаю, сколько раз мы впоследствии смотрели его, – столько, сколько он шел. Мы ходили на него как на работу. Мы растащили его на цитаты. Мы влюбились в него, как в божество. И, сидя в зале, я часто ловила себя на мысли, что ищу лазейку, чтоб проскользнуть сквозь «зеркало сцены» и оказаться там. Не на сцене… В феерическом мире, где не существует проблем! Где жизнь вечно прекрасна!
Умопомрачительные декорации из загадочно перемещающихся белых колонн делали «замок» беспредельным. По его анфиладам в ритме танго Пьяццо́ллы неслись пары в невыносимо прекрасных костюмах. В его садах цвели рододендроны и сидели павлины. Это был апогей дорогой театральной красоты.
Все диалоги были блистательны! Все циники были философами! Действие напоминало нескончаемый звездопад конфетти: заговоров, авантюр, приключений, комических положений. И хотя главная героиня, угодившая в замок, заламывала руки: «Ах, мсье Орас, нельзя же всю жизнь только забавляться!» – ответ хозяина замка стал нашим девизом:
«Наоборот, дорогая, только это и стоит делать, а то не успеешь оглянуться – и умирать пора».
Такой должна была стать наша жизнь! Такой и была наша жизнь, если не считать отсутствия рододендронов, павлинов и невыносимо прекрасных платьев.
Нас пригласили в замок! «Мы – театральные критики» – стало нашим пропуском «всюду и вся». И если мы желали попасть на разрекламированный гастрольный спектакль, нам было плевать, что билеты распроданы, а те, что есть в кассе, – не по карману. «Мы – театральные критики» шли через проходную прямо к директору театра, требовали контрамарки… и получали места в директорской ложе (увидев там нас, первокурсниц, сфинксоподобная дама в очках едва не получила инфаркт). «Мы – театральные критики» получали аккредитацию на все фестивали, проходили на все развеселые закулисные банкеты и пили на брудершафт с именитыми мэтрами, пытающимися поцеловать нас спьяну взасос. «Мы – театральные критики» носили наш титул с гордостью посвященных в рыцари Сэров. И были готовы вызвать на дуэль любого!
«Один режиссер в общежитии, – ябедничала Арина, – сказал, что театральная критика – бессмысленная профессия. Это они, режиссеры, ставят спектакли. А мы – только критикуем. Придешь ко мне завтра? Расскажем ему ху из ху?»
На лекции по «Вступлению в театроведение» от нашей учительницы – затянутой в кожу, надменной красавицы-критикессы Ермоловой, грозы всех сомнительных режиссеров! – мы узнали, что профессия театроведа, изучающего искусство, отображающее жизнь, включает в себя изучение мира и человечества! (От политики до религии, от истории до экономики, от философии до одежды.) Формируя театральное искусство, мы формируем будущее! А основной смысл нашей профессии – спасение нашей цивилизации и общества, находящихся на грани гибели!
После чего за спиной у нас с Ариной выросли крылья, а над головой наметился нимб. Мы вылетели из аудитории навстречу великой миссии и растворились в лазурной синеве голубого неба…
Мы – девочка из библиотеки и девочка из провинциального города Шпола – как никто ощущали себя избранницами. Наша дружба была тотальной, необъяснимой и не нуждающейся ни в каких дополнительных объяснениях, увереньях, клятвах. Мы всюду ходили вместе, мы все делали вместе, мы жили вместе (то у меня, то у Арины в общаге). И когда первый год учебы закончился, мы, дружно взявшись за руки, бросились вплавь сквозь июнь, июль, август…
То было странное и на удивление солнечное время, которое раз и навсегда вошло в историю нашей жизни, как лето после первого курса.
То был конец театроведческой эйфории и начало краха всех иллюзий, начало последовательного развала института и начало экономического кризиса в стране, когда денежные суммы уже исчислялись миллионами, а миллионы приравнивались к нескольким грошам. И, получив стипендию за три летних месяца, мы купили две пачки дорогих сигарет и банку кофе – остальное разошлось по мелочам неизвестно куда, так что все лето прошло в перманентной дискуссии: как заработать деньги?
В то далекое лето мы не знали, как скоро этот вопрос станет не только пред нами, но и пред нашими педагогами, представлявшимися нам богами. Как скоро профессия, которую мы так гордо озвучивали, превратится из престижной и сытой в мертвую. Все театральные журналы закроются. И ни один с нашего курса не станет ни театроведом, ни историком театра. А если б кто-то сказал нам об этом, мы б рассмеялись: «Кто угодно, только не мы. Мы – театральные критики!»
В то лето мы постоянно смеялись… То было дивное лето, когда глобальную безысходность постоянно захлестывала животворящая, опьяняющая волна незамутненной, святой веры в себя. Мы были типичными персонажами «розовой» комедии Жана Ануя, где все неприятности – только повод для циничной остроты: любовник, сбежавший к утру, отсутствие горячей воды, украденные колготки… Сам «розовый» жанр – «комедия» – защищал нас от плохого финала. Все наши проигрыши были лишь поводом выиграть!
Заявившись на пришвартованный к причалу морвокзала корабль, где праздновалось открытие фестиваля булгаковских пьес, мы исхитрялись прокрасться в пустую каюту и наскоро принять там душ. Сбежавший подлец (красавчик с актерского курса) подкарауливался в общежитской кухне и разделывался под орех. «Послушай, – начинала я, – ты правда не собираешься жениться на ней? А я уже ее папе сказала. Он завтра приедет. Он придет к тебе в два. Ты ж будешь на месте?» – «Даже не знаю, – вторила Арина, – как я ему объясню, что ты меня вдруг разлюбил». – «Ты знаешь, кто ее папа? – добивала я парня. – Начальник Житомирского МВД. Послушай, проще жениться!» Колготки я просто украла с лотка…
В отличие от нас теперешних, в то благословенное лето мы свято верили, что каждая из нас стоит миллион долларов. И не один. Весь мир принадлежит нам. И можно с чистой совестью брать все, что только можно, – потому как на самом деле все сокровища вселенной и так наши, их просто еще не успели об этом предупредить.
В то лето после первого курса я начала красть и курить. Все началось с тех самых двух пачек с ментолом, купленных на всю стипендию. В киевских киосках впервые появились разноцветные пачки с золотыми буквами, набитые элегантными тонкими палочками, не имеющими общего с кондовым понятием «сигарета». Коричневые, декадансные длинные «St. Moritz». Шикарные, тонюсенькие белые «Vogue». Держа их в руках, мы с Ариной автоматически позировали друг перед другом, мечась между образами дорогой проститутки и роковой леди.
Но в то бесконечное, ментоловое, дымное лето проститутки считались негласными героинями времени, а дорогие леди порядочно смахивали на проституток. Все идеалы столетья лежали в обломках. Кумир моего октябрятского детства «добрый дедушка Ленин» был провозглашен садистом, Петр I – гомосексуалистом, князь Владимир – убийцей, а гомосексуализм, эксгибиционизм, педофилия, убийство – были признаны нормальным явлением.
Во всех театрах играли «Лолиту», «Саломею» и Маркиза де Сада[7]. В каждом втором спектакле актрисы раздевались догола. Был бум гей-культуры. В среде театральных дам было модно влюбляться в артистку Людмилу Погорелову, исполнявшую роль лесбиянки в культовой драме. На встрече со студентами культовый режиссер бескомплексно рассказывал нам, как красть бутерброды с презентаций и книги из библиотек. Признаваться в своих пороках считалось признаком развитой личности. И мы, с отличием закончившие первый курс театрального, точно знали: Софья могла заниматься сексом с Молчалиным, играя при этом на флейте, мать Гамлета могла испытывать к сыну нездоровую страсть, Отелло, убивший Дездемону, был, в общем, премилым парнем, а смертоубийство – вполне обычная вещь.
На дворе правили бал бандитские 90-е годы. Но мы с Ариной не подозревали об этом! Мы жили в своем маленьком богемном мирке, где все смерти были красивыми и сопровождались обязательными световыми эффектами и фонограммой с музыкой Верди, где все пороки провозглашались сутью души… И мы не знали, что в то странное лето весь мир жил по законам нашего театрального мира.
Театр мог оправдать все. «Театральная красота – это такой вкусный соус, под которым можно съесть родного отца», – сказал философ театра Николай Евреинов. И мы с Ариной не знали, насколько мы были детьми театра и нашего театрального времени. Времени, когда, убив двух соперниц и покончив с собой, герои спектакля отплясывали в финале канкан. Времени без табу – когда единственным табу считалось иметь табу и не иметь денег на красивую жизнь.
Но в то солнечное, безнадежное, парадоксально счастливое лето ментоловые сигареты были самой дорогой вещью, которая была у нас. Была недолго – мы уничтожили обе пачки за ночь, посвященную обсуждению двух обоюдоострых проблем: «Мы, в отсутствии любви и денег».
И хотя утром, когда рассвет вывесил напротив балкона огромный сиренево-розовый гобелен, меня, как посвященную в курение, вырвало над унитазом, я все равно пришла к выводу: курить такие красивые штучки – удовольствие! И нужно быть дурой, чтоб от него отказаться. А истине «за все удовольствия нужно платить» мир, театр и И. В. успели научить меня, как и тому, что эта проблема вторична. Ибо, чтобы расплачиваться за удовольствие, вначале нужно придумать, за какие шиши его покупать.
Потому именно в то лето после первого курса мы с Ариной окончательно выбралась из девственных пеленок инфантильности, впервые поставив перед собой совершеннолетнюю задачу: нужно где-то взять деньги!
«У нас нет другого выхода – надо заняться проституцией», – сказала Арина. И повторяла это достаточно долго, пока мы нышпорили по городу, звонили по объявлениям в «Aviso-Киев» и, пользуясь бабушкиным сезонным переездом на дачу, валялись у меня на диване, интенсивно дымя и прожигая в нем дыры, в поисках иных вариантов.