bannerbannerbanner
Фурии

Кэти Лоуэ
Фурии

Полная версия

Посвящается Марии



 
Я не пророк и мало думаю о чуде;
Однажды образ славы предо мною вспыхнул,
И, как всегда, Швейцар, приняв мое пальто, хихикнул.
Короче говоря, я не решился[1].
 
– Т. С. Элиот. Любовная песнь Дж. Альфреда Пруфрока. 1915


Посмотрите на нынешних ведьм: стоит кому-нибудь задеть их честь, обозвав шлюхами, воровками и так далее, как они поднимают крик, начинают заламывать руки, заливаются слезами и, исполненные праведного гнева, с воем бегут к мировому судье; но оцените всю меру их тупости; такова уж их природа, такова их стихия: когда их обвиняют в ужасном и позорнейшем грехе ведовства, они всегда остаются самими собой и не проливают ни слезинки.

– Мэтью Хопкинс. Разоблачение ведьм. 1647

Katie Lowe

The Furies

* * *

Печатается с разрешения автора и литературных агентств Caskie Mushens Ltd. и Prava I Prevodi International Literary Agency.

Исключительные права на публикацию книги на русском языке принадлежат издательству AST Publishers.

Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.

© Katie Lowe, 2018

© Перевод. Н. Анастасьев, 2018

© Издание на русском языке AST Publishers, 2020

* * *

«Странно, – говорили люди, заламывая руки и понижая голос до шепота, словно мы не могли их подслушать по параллельному телефону или через щели в стенах, – странно, что не было обнаружено ни единой причины ее смерти».

«Непонятно», – говорили люди так, словно это изменяло тот факт, что на территории школы было найдено тело шестнадцатилетней девушки, и ни намека на то, каким образом и почему произошло несчастье. Никаких подозрительных следов на теле, при вскрытии не обнаружилось ни малейших признаков насилия, сексуального или любого иного, и ни единого волоска или волокна, который бы не принадлежал самой девушке, или ее друзьям, или матери, которую она в последний раз обняла утром, уходя в школу. Все выглядело так, будто у нее просто перестало биться сердце, в жилах застыла кровь, мгновенно и навеки оставив ее в неподвижности, свежую, как утренняя заря.

Газеты стерли этот образ, напечатав интригующие снимки заграждения, установленного полицией на месте обнаружения тела, – намек на ужасные события, которые могли там произойти. Но я-то успела все рассмотреть. Я и сейчас, когда не могу уснуть, вижу эту картину. Она отпечаталась в моем сознании – и не потому, что это было ужасно или травмирующе. Нет, как раз напротив: волнующее, стылое и сладкое воспоминание.

Сейчас я думаю о той сцене как о произведении, обладавшем удивительной ренессансной завершенностью – голова девушки была слегка повернута, как на «Пьете» Микеланджело; хотя тогда-то все виделось иначе. Сходство я заметила только через десять лет, когда оказалась в Ватикане. Слезинку, выкатившуюся у меня из глаза при рассказе об истории создания скульптуры, мои студенты, естественно, объяснили какой-то моей особой чувствительностью, нутряным восприятием красоты, созданной гением Микеланджело; я не сделала ни малейшей попытки разуверить их в этом.

При жизни она была красавицей: ребенок, начинающий осознавать свою силу, познающий себя, свое тело, свою расцветающую плоть, – но смерть, следует отметить, придала ее чертам некую поэтическую возвышенность. На ум приходила «Джоконда» Майкла Филда[2]:

 
Глаза, зовущие, чуть искоса. Навечно
Улыбка бархатом застыла на устах
И манит уголками губ.
И длань играет светом,
Покоясь мирно на бедре.
Жестокость, алчущая выхода,
Но не кровавой жертвы…
 

Недооцененный, как мне кажется, дуэт. Как же я люблю эта строки, даже сейчас.

В такой вот позе ее и нашли, с открытыми глазами, сидящей, выпрямившись, на качелях. Безупречно сложенная, живая, если не считать голубых прожилок там, где должен быть румянец молодости, – из крови ушел кислород; необыкновенно тонкие серебряные браслеты, удерживающие кисти рук на цепях, прямая спина – трупное окоченение уже началось, когда девушку обнаружили на все еще слегка раскачивающихся качелях. Изящно скрещенные лодыжки, правда, одна туфля валяется на земле. И ко всему этому тонкое белое платье, сделавшееся из-за утренней росы почти прозрачным. Современный шедевр, точный и глубокий.

«Еще один ангел, вернувшийся на небо», – гласили карточки, прикрепленные к похоронным венкам, – чернила под дождем расплывались. На рынке фермеры и рыбаки бормотали что-то сквозь зубы; местные газеты, обычно ограничивавшиеся проблемами растущей в городке популяции чаек и бесконечными сбоями в регулировании одностороннего движения, из недели в неделю печатали ее фотографии, включая школьное фото, на всю полосу с набранной несообразно крупным крикливым шрифтом подписью «НЕ ЗАБУДЕМ». Газетные репортеры, настоящие репортеры из центральных газет и даже из зарубежных, неделями рыскали вокруг, вслушиваясь в приглушенные голоса и смешиваясь с местными в поисках следов, – такое воздействие произвело запечатленное на фотографиях лицо. В гостиницах беспрецедентно вырос спрос на номера; владельцы ресторанов мрачно шутили, что смерть должна бы чаще наведываться в эти края. Словом, с какой стороны ни посмотри, это был очень удачный год.

«Будут приняты все возможные меры для того, чтобы раскрыть это дело и предотвратить повторение подобного в нашем округе», – заявил начальник полиции, выпятив грудь и красуясь, точно петух, перед камерами. Впервые я смотрела его интервью вместе с матерью, а потом, много лет спустя, в одиночестве, дома, когда кто-то выложил его в интернет – зернистое изображение наводило на мысли о других страшных трагедиях телевизионной эры. Что-то в его картинке напомнило попавшееся мне некогда видео, на котором было запечатлено убийство Кеннеди: величественное зрелище, так же откинутая назад голова. «Мы тщательно все изучим, подойдем со всех сторон, не упустим ни малейшей детали, допросим всех, кто был хоть как-то связан с этой девушкой, чтобы выяснить все обстоятельства, приведшие к этой трагической гибели», – продолжал полицейский.

Разумеется, ничего сделано не было. Допросили и исключили из числа подозреваемых обычную публику: друзей, бывших парней, безутешную мать – вот и все. Даже сейчас, если поискать в интернете по ее имени, можно найти детективов-любителей, выкладывающих на разных форумах свои теории – порой безумные, порой на удивление основательные. Далеко за полночь, когда темнота сгущается и моя потребность увидеть ее возрастает, любопытство приводит меня к ним. Я благодарна всем любопытствующим из интернета и незнакомому мне человеку, который выложил фотографии с места преступления десятилетия спустя. Они бьют по моим нервам, память раскаляется добела и становится предельно чистой.

Несмотря на все то, что последовало: полицейское расследование, допросы, слезы на камеру и жалостливые слова на радость несущим всякую чушь репортерам, – несмотря на то, что прошло так много лет, я продолжаю бороться с одной-единственной невыразимой правдой: я не жалею о том, что мы сделали. Ни о чем. Не знаю почему, но не жалею. Конечно, это было преступление, и, естественно, страх возмездия преследует меня. И все же вина – это не то чувство, которое я испытываю в связи с ее смертью.

Потому что весь тот год, что мы общались, во время всех тех событий, что привели к ее смерти – к убийству, – я ощущала себя более живой, чем когда-либо до или после. «Гореть, гореть всегда этим ослепительным, как у самоцвета, пламенем» – эти слова я постоянно повторяю своим студентам, хотя, кажется, их воображение они задевают меньше, чем некогда наше, – вот, по мысли Пейтера[3], залог жизненного успеха. И вспоминая ее, я чувствую, как горит пламя, мощное и яркое.

Мы приблизились к священному. Мы прикоснулись к божествам, мы ощущали их присутствие в своих жилах. Похоть, зависть, жадность – вот что заставляло биться наши сердца быстрее, но на миг, на какое-то мгновение мы почувствовали себя по-настоящему потрясающе живыми. Остаться сидящей подобно Мадонне на медленно раскачивающихся качелях могла любая из нас. И лишь благодаря чистой случайности это оказалась она, а не я.

Осень

Глава 1

Приезжие шутили, что в такие места люди направляются умирать. Городок на краю света, на краю века: абсолютный конец прямой.

 

Люди здесь больные и усталые, стареющие, похожие на остатки кирпичной кладки, разрушенной ветрами. На юге города любимое место самоубийц: меловые утесы, притягивающие на свои вершины отчаявшихся, чтобы сбросить их отсюда в холодное серое море. Резко обрывающиеся железнодорожные рельсы, дороги, ведущие только сюда и никуда больше… Все это, мне кажется, заметно с первого взгляда – отсюда и шутка. Но есть и кое-что еще…

Отсыревшие под дождями стены магазинов с полустершимися вывесками; киоски, покрытые птичьим пометом и граффити. Серые пляжи, состоящие в равной доле из песка и осколков стекла, смятых пивных банок и целлофановых пакетов. Клубы с игровыми автоматами на набережной: ковровые дорожки, пропитанные пивом и блевотиной, мелкие монеты, дребезжащие на жестяных стойках, мужчины, покуривающие в мертвенно-бледном свете экранов, завороженные звоном проваливающихся в щель монет. Поля, поросшие жухлой травой, колючая проволока и кирпич. Верфи: огромные металлические склепы, возведенные механическими зверями, назойливая, повсюду преследующая вонь рыбного рынка. Полуразрушенные бомбоубежища, каменная русалка с лицом, стертым ветрами.

Тут я провела юность и стала казаться самой себе застывшей фигурой на написанной маслом картине; распад все еще продолжается, кромка берега отодвигается все дальше под напором моря. Когда-нибудь все это исчезнет, и от этого миру будет только лучше.

О первых пятнадцати годах жизни сказать мне почти нечего, детство прошло тихо и скучно, дни и годы, ничем не различаясь, наплывали один на другой. Мама не работала, сидела дома, учила меня читать, смотрела, как я расту, у папы была небольшая лавка, где, как мне казалось, продавалось все, что угодно. Я иногда пряталась в темных прохладных уголках, таская с исцарапанных пластмассовых подносов и из отсыревших картонных коробок светившиеся неоном шариковые ручки и блестящие точилки для карандашей. Настольные игры заменяли мне друзей. Книги я читала аккуратно – корешки в полном порядке, – бережно, словно на них начертаны древние руны, переворачивала страницы. Понимаю, звучит так, что мне было одиноко, но мне было хорошо.

Когда мне исполнилось восемь, мама объявила, что на Рождество нас ждет особый подарок, и провела ладонью по своему увеличившемуся животу. Подробности я узнала из энциклопедии. Представила себе, как растягиваются ее внутренности, ладошки впиваются в оболочку околоплодного пузыря, тот рвется, и наружу выползают крошечные пальчики. Это один из немногих рождественских дней, который я вспоминаю и сейчас, будучи взрослой.

Родилась девочка. Извивающийся, краснолицый, крикливый младенец с копной черных волос и холодными серыми глазами. Она была одержима, всю свою недолгую жизнь одержима, и вид у нее был такой, словно она знала больше, чем рассказывала, – маленькая хранительница тайн. Ей было семь, когда папа, везя нас на пляж, столкнулся с грузовиком. Он умер на месте, она продержалась четыре дня, хотя была почти не похожа на себя. Почти не похожа на живое существо: тело в синяках, весь череп в глубоких порезах.

Я же вылезла из машины с рукой в крови (не моей) и мокрым обломком кости (тоже не моей) в волосах. Стряхнула прилипшие осколки стекла и побрела прочь, чувствуя, будто очнулась после долгого страшного сна.

По-моему, это и был конец. Или начало, как посмотреть.

Их жизнь закончилась, а мамина остановилась. Даже несколько десятилетий спустя, когда я вернулась, чтобы прибраться в доме после ее смерти, там все оставалось так же, как в тот день. Выцветшие обои, вытершиеся от старости ковры. Те же книги на полках, те же видеокассеты, разбросанные в беспорядке перед телевизором, от которого по-прежнему исходил непрерывный низкий гул. Тот же небрежно завязанный галстук, свисающий с двери в спальню, те же смятые бумаги в мусорной корзине, те же последние слова, оборванные посредине предложения, на пожелтевшем листе бумаги.

«Быть может, мы могли бы предложить другой подход» – последняя папина мысль, запечатленная высохшими бурыми чернилами. Все будоражило память: везде были отпечатки папиных пальцев, повсюду по-прежнему звучал смех сестры, – это было как кожа, которую никак не сбросить.

Но я не испытывала никаких чувств. Уходя из больницы – ничего; бросая в могилу ком сырой земли, с мягким стуком опустившийся на лакированную крышку соснового гроба, – ничего. Мама рыдает, сидя на диване, запустив руки мне в волосы, прижимая к моим щекам влажные теплые ладони, цепляясь за мою жизнь, – все равно ничего.

Несколько недель спустя я проснулась на диване, – она сидела, уставившись на меня, словно видит призрака, закусив нижнюю губу.

«Мне показалось, что она… Мне показалось, что ты тоже умерла», – сказала она, заливаясь слезами и указывая на лицо на экране телевизора, похожее на мое за вычетом некоторых деталей. Пепельные волосы, но у нее блестящие, гладкие, а у меня жесткие и посекшиеся, как старая веревка; глаза, как могло показаться, почти черные, если бы не янтарное пятнышко в радужной оболочке левого; округлый рот с пухловатыми губами, придававшими мне какой-то клоунский вид. Мои губы были потрескавшимися, покрытыми белыми бороздками лечебной мази, от которой я никак не могла отказаться, а у нее нежно-розовые, гладкие, обнажающие при улыбке белоснежные, без единой щербинки, зубы. Глядя на подрагивающее на экране лицо, я думала, что это мой улучшенный образ – такой я хотела бы быть. Идеальный образ, созданный художником, который легкими мазками сгладил мои недостатки.

«Возобновился общественный интерес к исчезнувшей ровно месяц назад молодой девушке Эмили Фрост. Ее местонахождение неизвестно, и семья вновь выступила с призывом сообщить любую имеющуюся информацию, связанную с ее исчезновением».

Я смотрю на мелькающие на экране изображения, узнаю знакомые утесы и еще более знакомые обрывы. В наши дни никому не приходит в голову подсчитывать количество самоубийств. В последний раз Эмили видели именно там, на самой вершине.

– Мам, я здесь. Она – не я. Она просто спрыгнула, – проговорила я, протягивая руку к пульту. – Они все такие.

«Мы хотим одного – чтобы ты вернулась домой, – говорил ее отец, глядя прямо в объектив камеры. – Нам тебя так не хватает. Пожалуйста, ну пожалуйста, возвращайся».

Я переключила канал и снова заснула.

Если в чудесном спасении в автомобильной катастрофе – помимо очевидного – есть приятная сторона, то это что никто не заставляет тебя идти в школу.

«Только когда сама поймешь, что готова, – сказала мама. Стоявший позади нее врач – к усам его прилипли кукурузные хлопья, на очках заметны отпечатки пухлых пальцев – внушительно кивнул. – Тебе нет нужды делать что-то против своей воли. Никуда не торопись».

Так я и делала. Никуда не торопилась: пропускала уроки, убеждая себя, что «учусь дома». Пришла только на экзамены в конце года, оказавшись в тихом зале, в окружении знакомых мне людей. Заметив, что я вошла и тут же вышла, мои бывшие одноклассники принялись перешептываться. «Я думал, она умерла», – обронил кто-то из них, указывая на меня обкусанным до крови пальцем.

Я уже распланировала свое будущее или, по крайней мере, сделала общий набросок. Окончив школу, я уеду – хотя куда, пока не ясно. Найду работу. Скажем, официанткой в каком-нибудь тихом кафе, где разные интересные люди будут рассказывать мне фантастические истории. Или продавщицей в книжном магазине, открывающей скучающим детям новые миры; наконец, смотрительницей в художественной галерее. Можно научиться петь или играть на гитаре. Можно написать книгу, покуда жизнь вокруг меня неторопливо продолжает свой ход. Ничего захватывающего дух, разумеется, но и того довольно. Куда угодно, только не остаться здесь, не в этом городке, где серость старых домов, неба и моря заползает в сердце, неудержимо наполняя его тьмой.

В день, когда стали известны результаты экзаменов, я пришла домой и застала маму на кухне стискивающей в побелевших от напряжения кулаках какие-то бумаги.

– Вот что тебе предлагают, – сказала она, протягивая мне анкеты для поступления в Академию «Элм Холлоу»[4] – частная школа для девочек, расположенная на окраине города. – Это компенсация – пояснила она, – компенсация от транспортной компании, под колеса тягача которой попала наша машина.

Школа, в моем представлении, это заклеенные окна, коробки домов с потрескавшимися стенами, серыми даже при солнечном свете, холодными классными комнатами, туалетами, где зеркала изрисованы надписями, и острым запахом подросткового пота.

«Не хочу», – сказала я и вышла из кухни.

Мама не стала спорить. Но бумаги так и лежали на кухонном столе еще несколько недель, и всякий раз, проходя мимо, я чувствовала, что меня тянет к этим глянцевым картинкам на обложке рекламного проспекта: кирпичные здания на фоне пронзительно-голубого неба, тонкие, как игла, лучи солнца, пробивающиеся сквозь жемчужные облака позади готической арки. Ощущалась во всем этом какая-то декадентская, завораживающая роскошь, предназначавшаяся – это я хорошо понимала – не для меня, но при колеблющемся кухонном свете, в пробирающей до костей сырости представляющаяся совершенно иным миром.

В результате я – неохотно, по крайней мере на мамин взгляд, – согласилась хотя бы попробовать. Наш потрепанный «вольво» урчал у меня за спиной, я повернулась, чтобы помахать на прощание, мама – думая, что никто ее не видит, – сидела, опустив взгляд на руль, с застывшей на губах улыбкой и свесившимися прядями немытых волос. Я вздрогнула, как от боли, и повернулась, перехватив внимательный взгляд проходившей мимо девушки, и мы обе почувствовали себя неловко.

Я быстро направилась к зданию школы, глядя на башню с часами – скоро мне объяснят, что ее следует называть «Колокольня», – завороженная матовым блеском, особенно ярким при солнечном свете, и нырнула под арку, ведущую к главному зданию. На ступенях, перешептываясь, группами сидели девушки.

Никем не замеченная, я вошла внутрь и трижды назвала свое имя грузной седовласой даме. Она равнодушно посмотрела на меня через стеклянную перегородку, покрытую многочисленными следами пальцев и застарелыми царапинами. Затем, не говоря ни слова, подтолкнула мне через окошко кипу бумаг и указала на ряды стульев. Пока я сидела, тупо проглядывая бесконечный список кружков и внеклассных занятий, не вызвавших у меня ни малейшего интереса, мимо проскользнула, улыбнувшись на ходу и помахав двумя пальцами, какая-то рыжеволосая девица в красочно изодранных на бедрах джинсах и с прилипшей к губе самокруткой. Я смотрела ей вслед, пока она не смешалась с толпой других школьниц, и только тогда выдавила в ответ слабую смущенную улыбку.

«Наверно, она улыбалась кому-то другому», – подумала я. Но, оглядевшись вокруг, убедилась, что, кроме меня, никого тут не было. Я сидела ошеломленная среди мраморных бюстов и мрачных портретов давно умерших директоров, пока не прозвенел звонок и толпа учениц не рассеялась. Я ждала, вглядываясь в пустые коридоры, размышляя, не забыли ли обо мне.

Позади скрипнула дверь; я услышала свое имя и поднялась. Стоявший в проеме мужчина был высок, хотя и не слишком, вперед выдавался небольшой живот. Твидовый пиджак и свитер, очки в роговой оправе; кожа болезненно-бледная, как у тех, кто проводит слишком много времени в закрытом помещении. Он посмотрел на меня, поморгал, откашлялся, протянул руку с сомкнутыми, перепачканными чернилами пальцами и негромко пригласил следовать за ним.

Он убрал со стоявшего рядом со столом продавленного кресла стопку книг и кипу беспорядочно разбросанных бумаг и кивнул мне.

– Присаживайтесь.

В кабинете было тепло, даже немного душновато; рядами, поднимаясь до самого потолка, стояли книги, покрытые толстым слоем пыли, на стенах висели литографии средневековых гравюр.

– Чашку чая? – предложил он.

Застигнутая врасплох за разглядыванием кабинета, я покачала головой.

– Что ж, начнем с моей обычной рекламной речи, а после познакомимся, – сказал он, садясь за стол и наклоняясь ко мне, уперев локти в колени. Он выдохнул: кисло запахло несвежим кофе. – От имени преподавательского состава «Элм Холлоу» я рад приветствовать вас среди наших учениц. – Он помолчал, улыбнулся. – Школа у нас небольшая, но с интересной и богатой историей, и мы гордимся тем, что среди наших выпускников есть люди, преуспевшие в многочисленных областях, в том числе в науках и искусствах.

Вновь наступила краткая пауза, словно от меня ждали какой-то реакции. Я кивнула, и он продолжил с улыбкой, с которой смотрят на хорошо дрессированную собаку:

 

– Некоторые из этих профессионалов входят в наш преподавательский состав, и у школьниц, имеющих в своем распоряжении широкий набор классных и факультативных курсов, есть возможность последовать их путем. Меня зовут Мэтью Холмсворт, я декан по работе с учащимися. В основном преподаю историю Средних веков, но в круг моих обязанностей входит и распределение школьных стипендий, и, конечно, прием новых учащихся вроде вас. Вы можете называть меня по имени, хотя, что касается других преподавателей, посоветовал бы обращаться к ним «доктор такой-то и такой-то», по крайней мере до тех пор, пока у вас не сложатся более доверительные отношения. Хотя, говоря по чести, есть и такие, с которыми они вообще вряд ли когда сложатся… В любом случае я предпочитаю, чтобы меня звали Мэтью.

Он остановился, глубоко вздохнул и снова улыбнулся. Я отвернулась. За недели и месяцы, прошедшие после автокатастрофы, я вроде как привыкла, что люди смотрят на меня как на «трагическое чудо», словно сам факт моего существования смущает их. Меня от этого тошнит.

– Так что же привело вас сюда, Вайолет? – спросил он, хотя, судя по взгляду, ему это и так было известно.

– Хочу получить диплом с отличием, – ровным голосом сказала я.

– Прекрасно. Просто прекрасно. Я слышал, вы весь прошлый школьный год занимались самообразованием – это верно?

Я услышала скрип стула и подняла голову: он еще ближе склонился ко мне.

– Да. Я… Да, верно.

– Что ж, это впечатляет. Весьма. Вы можете собой гордиться.

Я кивнула. Он посмотрел на мою анкету и слегка, почти незаметно приподнял брови. Несмотря на подростковое равнодушие, я отдавала себе отчет, что немало преуспела: во всяком случае, результаты были лучше, чем от меня ожидали.

– Вижу, вы интересуетесь предметами в области искусств, – снова заговорил он. Я вспыхнула, ожидая продолжения, и в животе у меня остро заныло от чувства стыда. – У нас великолепные преподаватели, наша программа по литературному творчеству не имеет себе равных, а большинство наших учениц, занимающихся музыкой, не пропускают ни одного значительного концерта в здешних консерваториях да и в Европе, так что вот вам как минимум две хорошие возможности. Подумайте также о курсе живописи. Аннабел, правда, отбирает учениц весьма придирчиво, но, если хотите, я с радостью посоветую ей посмотреть ваши старые работы…

По ходу разговора он рассеянно водил пальцем по стеклу гравюры, лежавшей у него на столе. Черная тушь на кремовой бумаге: женщина, привязанная к столбу, пристально смотрит на какое-то огромное чудовище с кривыми рогами и большими крыльями. Позади – трое вампиров, тянущих лапы к ее шее.

Повисло молчание. Я поняла, что он ждет ответа.

– Все это… Потрясающе.

– Вот и прекрасно, – заключил он с видом Санта-Клауса на рождественской распродаже. – Может, у вас есть какие-нибудь вопросы ко мне?

– Можно взглянуть поближе? – Я потянулась, но тут же, спохватившись, отдернула руку.

– На это? Разумеется. – Он замолчал на секунду. – Только сегодня утром доставили. Я гонялся за ней с тех самых пор, как начал здесь работать.

Он протянул мне гравюру. Я положила ее на колени и нагнулась, пристально рассматривая перья и чешую чудовища, его безумные, дикие глаза, улыбку торговца подержанными машинами. У ног женщины плясали языки пламени, поднимающиеся к волосам, струящимся вниз по спине.

– Маргарет Буше, – пояснил он, выдержав паузу. – Полагаю, вам известна история «Элм Холлоу»?

Я подняла на него глаза.

– Я читала ваши проспекты.

– О нет. Это всего лишь реклама. Все, что там написано, разумеется, верно, – добавил он с кривой улыбкой. – Но это скорее цензурированная версия. Большинство наших преподавателей привлекла сюда история, услышанная ими еще в школе, – это богатый материал для научных изысканий. – Он понизил голос до доверительного шепота. – Меня, например, интересуют суды над ведьмами, проходившие здесь в семнадцатом веке. Вполне возможно, на том самом месте, где мы сейчас с вами находимся.

– Серьезно?

– Еще как серьезно. Вяз, который вы миновали по пути сюда, растет как раз там, где Маргарет была предана огню.

Я пристально посмотрела на него, но он с энтузиазмом продолжал:

– Считалось – хочу подчеркнуть, это далеко не факт, всего лишь средневековое верование, – что здешняя почва была плодородна для всякого рода ведовства. Здесь зародилось множество народных преданий, хотя с течением времени сама Долина вязов упоминаться в них перестала. Но для нашей школы это, мне кажется, совсем недурная реклама.

– Правда?

– Чистая правда. Какое-то время, говорят, тут творилось настоящее безумие – хотя это, в общем, не моя епархия, я только медиевист. Однако до сих пор сюда приезжают любопытные, стремящиеся повидаться с самим Сатаной. – Он ухмыльнулся и откинулся на спинку стула. – Но на самом деле их ждет встреча в приемной с миссис Коксон, после которой они вскоре исчезают.

Он вдруг закашлялся, словно останавливая самого себя.

– Ладно, так или иначе, повторяю, эта гравюра давно меня занимает. Конечно, это не оригинал, копия, но очень хорошая. И не волнуйтесь, – с улыбкой сказал он, – здесь у нас водятся не только дьяволы и рычащие монстры – по крайней мере, насколько мне известно. Давайте лучше займемся вашим расписанием и посмотрим, что мы сможем вам предложить.

Я вышла из кабинета, сжимая в руках расписание: лекций и семинаров было на удивление мало. «Мы считаем, что наши ученицы должны посвящать свободное время занятиям, которые помогут им стать гармонично развитыми молодыми женщинами», – пояснил декан, пока я с некоторым недоумением изучала листок.

Я записалась на практические занятия по изобразительному искусству и на курс лекций по эстетике, а также на курсы по английской и классической литературе – в прошлой школе ей почти не уделяли внимания, но меня она занимала с самого детства, когда папа рассказывал мне перед сном истории про медуз и минотавров. Таким образом, набрался максимум – больше чем на четыре курса записаться было нельзя, – и гадала теперь, чем займу свободное время, предполагая, что подруг у меня тут не будет, так что придется рыться в книгах.

Коридор, ведущий к кафедре английской литературы – там проходило занятие, на которое я опаздывала уже на добрых двадцать минут, – выдавал возраст школы, хотя и тут сохранялась некая патина былого величия, мрачноватая пустота – словно ты попал в иное время.

Здесь не было брошюр по половому воспитанию, засунутых в проволочные подставки, не было выставки поделок из цветного картона с подписями детским почерком; не было раскрашенных кирпичиков и фигурок из папье-маше – тоже образцов детского творчества; не было локеров и потертого линолеума на полах. Ничего такого. Я шла по теплому коридору с низким потолком и потертой ковровой дорожкой мимо деревянных дверей с прикрепленными к ним расписанием занятий и именами преподавателей.

Для сентября было слишком тепло – хотя скоро мне предстояло узнать, что центральное отопление работало только с сентября по Рождество, так что в первые несколько месяцев академического года нам приходилось изнемогать от жары, а затем разглядывать лица преподавателей сквозь пар от собственного дыхания.

Дойдя до нужной аудитории, я с досадой ощутила, что на лбу у меня выступили капельки пота, а свитер под рюкзаком неприятно прилип к спине. Я постучала и заглянула внутрь.

Все девушки дружно обернулись ко мне, бросили оценивающий взгляд, определяя мое место в иерархии. Я еще крепче вцепилась в ручку двери, костяшки пальцев покраснели, потом сделались белыми. Преподаватель – профессор Малколм, единственный из встречавшихся мне когда-либо до или после того, кто настаивал на таком обращении, хотя на каком основании, мне еще предстояло узнать, – оказался коротконогим лысеющим господином с удивительно мелкими чертами лица, носом картошкой, тонкими губами и черными птичьими глазками.

– Я… Я новенькая, – нервно выговорила я.

– Что ж, садитесь. И попробуйте чему-нибудь научиться.

Продолжая урок, он повернулся к доске, а я протиснулась между столами, нашла свободное место и, заглядывая в раскрытые книги и каракули в конспектах соседок, постаралась сообразить, о чем идет речь.

– И, заключает Блейк, «люди забыли, что все страсти таятся в человеческой груди». Что, по-вашему, это означает?

Ответом ему стало молчание, и он вздохнул. Я подняла руку. Он снова вздохнул:

– Да?

– Блейк находит мораль и религию слишком… слишком стесняющими. Он считает, что они ограничивают дух человеческий. – Я густо покраснела, почти сразу сообразив, что натворила. Повисла стылая, беспощадная тишина – одно из тех орудий, которые, как мне предстояло узнать, имеются в распоряжении учениц «Элм Холлоу».

Малколм помолчал.

– Стало быть, вы?..

– Вайолет, – едва слышно проговорила я, и это единственное слово тяжело повисло в воздухе.

– Простите? – Он приложил ладонь к уху.

– Меня зовут Вайолет, – повторила – каркнула – я чуть громче.

Он кивнул и снова заговорил, а я съежилась на стуле.

– Человек – это дикое, склонное порой к варварству и наделенное половым инстинктом существо, – заявил он несколько наигранным тоном, и, видимо, чтобы нейтрализовать содержание высказывания, акцент он делал не на тех словах, что ожидалось.

Я огляделась, удивленная отсутствием какой-либо реакции на упоминание секса, но аудитория сохраняла молчание. Только тут я заметила девушку, которую мельком видела раньше – ту самую, рыжеволосую, – в трех рядах от меня. Она посмотрела в мою сторону.

Я перевела взгляд на стол, исцарапанный именами и какими-то закорючками, а когда наши взгляды все же пересеклись, она подняла бровь и улыбнулась. Я почувствовала, что атмосфера вот-вот дойдет до точки кипения, но, убедившись, что никто не обращает на меня внимания, взяла себя в руки и, в слабой попытке выказать беспечность, ответила легкой полуулыбкой.

1Пер. А. Сергеева. – Здесь и далее примеч. пер.
2Майкл Филд – псевдоним, под которым создавали свои поэтические произведения Кэтрин Харрис Бредли (1846–1914) и ее племянница и воспитанница Эдит Эмма Купер (1862–1913).
3Уолтер Пейтер (1839–1894) – английский теоретик искусства.
4Долина вязов (англ. Elm Hollow).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru