Моей семье
Katie Kitamura
INTIMACIES
Перевела с английского Александра Сагалова
INTIMACIES By Katie Kitamura
This edition is published by arrangement with Trident Media Group, LLC and The Van Lear Agency LLC.
Эта книга является художественным произведением. Имена, герои, места и события либо являются продуктом авторского воображения, либо используются в художественных целях, и любое сходство с реальными событиями, компаниями, местами или людьми, ныне живущими или умершими, случайно.
© Александра Сагалова, перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление. Popcorn Books, 2024
© 2021 by Katie Kitamura
Cover photo © Eri Miura
Cover design © Marina Drukman
Уезжать в другую страну всегда непросто, но я, сказать по правде, рада была очутиться подальше от Нью-Йорка. После смерти отца и внезапного бегства матери в Сингапур в Нью-Йорке я стала какая-то потерянная. Поняла тогда, насколько сильно родители привязали меня к городу, где ни один из нас не был рожден. Долгая болезнь отца – вот что меня там держало, и, когда все неблагополучно разрешилось, на меня свалилась нежданная свобода: езжай на все четыре стороны. Я спонтанно подала резюме на вакансию переводчика в Суд, но потом, когда меня взяли на работу и я переехала в Гаагу, я поняла: не хочу возвращаться в Нью-Йорк, это уже не мой дом.
Я прибыла в Гаагу, имея при себе годовой контракт, да по большому счету и все. В мои первые дни, пока город был мне еще незнаком, я просто так, без особой цели каталась на трамвае, гуляла часами напролет, а когда мне случалось заблудиться, сверялась с картой в телефоне. Гаага обладала фамильным сходством с европейскими городами, где мне доводилось подолгу жить, и, наверное, поэтому я постоянно удивлялась: почему же я так быстро и так часто плутаю? В такие моменты, когда привычные на вид улицы сбивали с толку, я задумывалась: а я вообще смогу здесь быть не гостем?
Но, продолжая странствия по улицам и кварталам, я вновь ощущала, что скорее да, смогу. Со своим неотступным горем я успела сжиться, перестала его замечать, перестала сознавать, насколько оно притупляет мое восприятие. Но сейчас горе словно бы стало отпускать меня. Пространство начало раздвигаться. Шли дни, и я все больше убеждалась, что покинуть Нью-Йорк было правильно, хотя не факт, что приехать в Гаагу – тоже правильно. Я созерцала особенности здешнего пейзажа с мощным, порой почти пугающим облегчением – потому что это место еще не стало до боли знакомым, память еще не исковеркала его, и потому что я уже искала что-то, хотя сама не понимала что.
Примерно тогда я и узнала Яну – через нашего общего знакомого в Лондоне. Яна перебралась в Нидерланды двумя годами раньше меня – работать куратором в Маурицхёйс, домохозяйкой в национальной галерее, так она говорила про свою должность, насмешливо пожимая плечами. Яна была моей полной противоположностью – душа нараспашку, я-то за последние годы научилась быть бдительной, болезнь отца служила мне немым предупреждением: не очень-то надейся. Яна вошла в мою жизнь как раз в тот момент, когда я больше обычного была расположена с кем-нибудь сблизиться. Ее разговорчивое общество дарило мне спокойное утешение, казалось, в нашем несходстве заложено некое равновесие.
Мы с Яной часто ужинали вместе, и в тот вечер она предложила: давай я сама все приготовлю, сил нет идти в ресторан, да и деньги сэкономим – а она только что взяла ипотеку, довольно ощутимую. Яна купила квартиру недалеко от старого вокзала и уговаривала меня переехать в ее район, когда закончится моя краткосрочная аренда. Взяла моду присылать мне объявления о продаже недвижимости, уверяла, что район многообещающий, да и с транспортом тут все отлично, вот она же ездит теперь до работы, добираясь без всяких пересадок, на трамвае.
Я шла от трамвайной остановки к Яниному дому, и под ногами похрустывало битое стекло. Дом – обрамленное балконами простенькое здание – вклинился между кварталом социального жилья и новеньким кондоминиумом из стекла и стали – два лица динамично меняющегося района. Я позвонила в домофон, и меня впустили, даже не спросив, кто там. Я и постучать не успела, а Яна уже распахнула дверь и без долгих предисловий выпалила: на работе просто жесть, я что, для этого притащилась из Лондона в Гаагу, чтобы тут с утра до ночи чахнуть над бухгалтерскими простынями в экселе? Но вот, пожалуйста, она сидит и чахнет, у нее сплошные бюджеты и пресс-релизы, а что до искусства, так она его в глаза уже сколько не видит, теперь за искусство почему-то отвечает кто-то другой. Она махнула мне: давай, заходи – и взяла принесенную мной бутылку вина. Посиди со мной, пока я готовлю, крикнула она через плечо, исчезая в кухне.
Я повесила пальто. На кухне Яна тут же вручила мне бокал вина и отвернулась к плите. Через минутку все будет готово, заверила она. Как на работе? О контракте что-нибудь слышно? Я покачала головой. Непонятно, продлят мой контракт в Суде или нет. Меня и саму это беспокоило, чем дальше, тем сильнее, потому что я начала подумывать, не осесть ли в Гааге. Поймала себя на том, что пристально приглядываюсь к своим заданиям, к поведению начальства – выискиваю некие знамения. Яна сочувственно покивала и спросила: ну как, объявления почитала? Вон в том кондоминиуме напротив как раз продается квартира.
Я сказала, что почитала, и отпила глоток вина. Яна переехала совсем недавно, но явно освоилась, обживает территорию с присущим ей энтузиазмом. Я знала, что покупка квартиры дает Яне жизненно необходимые чувство безопасности и уверенность: она вышла замуж и развелась еще до тридцати и последние десять лет пробивала себе путь к нынешней должности в Маурицхёйс. Наблюдая, как она открывает кухонный шкаф, достает бутылку оливкового масла, мельничку для перца, я про себя подметила: все уже стоит по местам. Внутри что-то екнуло – нет, не зависть, скорее восхищение, впрочем, не так далеко они ушли друг от друга.
Давай поедим за стойкой, предложила Яна. Я кивнула и села. Она поставила передо мной тарелку с пастой и сказала: всегда хотела квартиру с барной стойкой. В детстве, наверное, такую видела. И она уселась на табуретку напротив меня. Яна выросла в Белграде: мать – сербка, отец – эфиоп, потом, во время войны, ее отправили в школу-пансион во Франции. В Югославию – или, вернее, в то, что теперь зовут бывшей Югославией, – она так и не вернулась. И где она, та самая кухня мечты, которая наконец более-менее воплотилась?
Мечта сбылась, поздравляю, сказала я, и Яна улыбнулась. Да, это здорово, кивнула она. Не так-то все это просто: и найти квартиру, и чтобы одобрили кредит, – она тряхнула головой и сделала дурашливое лицо. Попробуй-ка получи ипотеку, если ты одинокая черная тетка и тебе за сорок. Яна потянулась за бокалом вина. Ну да, я просто ходячая джентрификация. Но жить-то где-нибудь надо…
И тут с улицы ворвался рев сирены. Я нервно дернулась, подняла голову. Машина приближалась – и звук нарастал, затапливая квартиру. Красные и оранжевые огни завихрились по стенам кухни. Яна нахмурилась. Снаружи хлопнула дверь, глухо заворчал мотор. Полиция тут постоянно, сказала Яна, беря бокал. Здесь у нас пару человек ограбили на улице, а в прошлом году так и стреляли. Но мне не страшно, быстро добавила она. Пока она говорила, где-то рядом взвыли еще две сирены. Яна взяла вилку и продолжила есть. Она медленно жевала, а хор сирен заливался все громче. Все как в Лондоне, сказала Яна, в тех районах, где я жила. Ей пришлось повысить голос, чтобы перекричать шум. Гаага – она такая, здесь привыкаешь к спокойствию и поневоле забываешь, каково оно в большом городе.
Вой сирен стих, и мы сидели, почему-то тоже умолкнув. Там что угодно могло быть, наконец выдавила я. Поскользнулся человек в ванной, или кому-то с сердцем плохо стало на кухне. Яна кивнула, и я поняла, что охватившая ее тревожность – это не про страх перед насилием, по крайней мере не только про него, а про то, что она по-другому ощутила себя в собственном доме. В один миг ее квартира перестала быть островком безопасности, которую она так долго пыталась обрести, и сделалась чем-то другим – чем-то более зыбким и ненадежным.
Весь остаток вечера мы просидели загруженные, и довольно скоро я сказала, что пойду. Я зашла в гостиную взять свои вещи и, натягивая пальто, глянула сквозь занавески вниз, на улицу, уже залитую тусклым светом фонарей. Никого, если не считать огонька сигареты – мужчина выгуливал собаку. Он кинул окурок на землю, дернул поводок и скрылся за углом.
Яна прислонилась к стене с чашкой чая в руках, вид у нее был совсем усталый. Я ей улыбнулась. Ты бы отдохнула немного, сказала я, и она кивнула. Открыла мне входную дверь и на пороге внезапно ухватила меня за руку. Ты, главное, осторожнее на трамвай иди, ладно? Она это сказала так тревожно и держала так цепко, что я даже удивилась. Яна отпустила меня и шагнула назад. Ну, я к тому, что осторожность никогда не помешает, пояснила она. Я кивнула и едва успела развернуться, как Яна закрыла дверь у меня за спиной. Щелкнул замок, потом второй, и стало тихо.
Я жила в центре, мой район очень отличался от Яниного. Еще до приезда я подобрала себе по объявлению в интернете квартиру с мебелью. Гаага – город вообще не дешевый, но дешевле, чем Нью-Йорк. И в результате я сняла квартиру, слишком просторную для одного человека: с двумя спальнями, гостиной и столовой.
Какое-то время я приспосабливалась к размерам квартиры, непривычности добавляла еще и мебель, чересчур невыразительная для таких площадей. Диван-футон в гостиной, компактный обеденный уголок в столовой – пространство было обустроено и как временное, и как безликое. Подписывая договор аренды, я думала, что шикую – столько места, – помню, как ходила по квартире и мои шаги отдавались эхом: вот тут будет спальня, вот тут, наверное, кабинет. Постепенно ощущение необычности отступило и размеры квартиры перестали казаться такими уж внушительными. И то, что жилье временное, с этим я тоже свыклась, хотя вчера, возвращаясь от Яны, я подумала, до чего же легко она обжила свою квартиру, и внутри шевельнулась неясная тоска.
Наутро, когда я проснулась, было еще темно. Я сварила кофе, набросила пальто и вышла на балкон – вот еще один бонус моей квартиры, и я им неизменно пользовалась, даже в стылые зимние месяцы. Я втиснула на балкон маленький столик, у стены поставила единственный складной стул, а рядом расставила растения в горшках, они, правда, теперь зачахли. Я села. Было совсем рано, на улицах – никого. Гаага – очень спокойный город и напряженно цивилизованный. Но чем дольше я тут жила, тем сильнее ощущала: всеобщая учтивость, бережно сохраняемые здания, прилизанные парки – все это таит в себе какую-то смутную тревогу. Я вспомнила, как Яна вчера сказала: мол, Гаага – она такая, здесь привыкаешь к спокойствию и поневоле забываешь, каково оно в большом городе. Видимо, так и есть, мне все чаще приходило в голову, что смиренное лицо города скрывает сложную и противоречивую натуру.
Вот, скажем, на прошлой неделе я ходила по магазинам в Старом городе, там на людной пешеходной улице мне попались трое людей в рабочей одежде, за ними по пятам следовала машина. Двое сжимали в руках какие-то тонкие пики, а третий удерживал широкую насадку, торчавшую из машины, словно вел слона за хобот. Сама не знаю зачем, но я остановилась поглазеть – возможно, мне стало любопытно, что это они делают так неспешно.
Они подходили все ближе и ближе, и я смогла разглядеть наконец, чем же они заняты. Двое мужчин с пиками тщательно выковыривали окурки, застрявшие между камнями булыжной мостовой, один за другим, кропотливый труд – вот из-за чего они ползли черепашьим шагом. Я глянула себе под ноги: вся земля была усеяна окурками, при том что даже на этом отрезке улицы стояло несколько мусорок, вполне досягаемых. Двое мужчин продолжали свою охоту, а третий шел за ними со слоноподобным пылесосом, прилежно втягивая мусор с помощью машины, чей барабан вмещал, наверное, уже тысячи, если не сотни тысяч окурков – и каждый из них исчез с улицы стараниями этих людей.
Эти трое – почти наверняка мигранты, к примеру из Турции или из Суринама. Между тем сама историческая эстетика города диктует потребность в их труде, не говоря о беспечности богатых обывателей, которые бездумно швыряют окурки на тротуар, когда в нескольких футах от них – специально оборудованные вместилища для мусора, я еще обратила внимание: десятки окурков валяются прямо рядом с урнами. Это так, короткая зарисовка. В подтверждение той мысли, что внешний лоск этого города то и дело тускнеет, а местами так и вовсе отсутствует.
Вокруг меня светало, на горизонте проступили цветные пятна. Я вернулась в комнату и оделась, чтобы идти на работу. Вскоре я вышла из дому. Я уже опаздывала. Заторопилась к ближайшей трамвайной остановке. Пока ждала трамвая, позвонила Яна, она еще была дома, я слышала, как она ходит по квартире, собирая ключи, складывая книги и бумаги. Ты как, нормально вчера доехала? – спросила она, и я заверила, что да, нормально, добралась без приключений. Последовала пауза, потом хлопнула дверь – значит, она уже спускается на улицу. Яна говорила как-то рассеянно, словно позабыла, зачем вообще мне звонит, а потом напомнила, что в субботу я привожу к ней на ужин Адриана, и спросила насчет еды: есть что-то, что он любит или, наоборот, не любит?
Тут как раз подошел трамвай, и я ответила, что любая еда подойдет, а я попозже перезвоню. Я повесила трубку, села в трамвай, и он загромыхал в сторону Суда, где я отработала по контракту уже почти полгода. Большая часть моих коллег пожили в разных странах и по натуре были космополитами, неотделимыми от своих языков. В эти критерии вписывалась и я. Я с самого начала говорила на английском и японском, то есть на языках родителей, и на французском тоже – провела детство в Париже. Еще я выучила до профессионального уровня испанский и немецкий, хотя они, как и японский, оказались не настолько востребованы, другое дело – английский и французский, рабочие языки Суда.
Но свободное владение языком – в моей профессии только начало, устный перевод требует максимальной точности, а к ней я склонна от природы и часто думаю, что я хороший синхронист именно поэтому, а не потому, что способна к языкам. Точность особенно важна в юридических вопросах, и за неделю работы в Суде я усвоила, что используемая здесь лексика обладает и спецификой, и сокровенностью, есть официальная терминология на каждом языке, и команда переводчиков строго ее придерживается. Так заведено по очевидным причинам: если есть два или больше языков, то между их словами в самый неподходящий момент могут разверзнуться бездны.
И мы, переводчики, перебрасываем доски через пропасти, это и есть наша работа. Такая вот навигация, которая требует наряду с аккуратностью еще некой естественной стихийности: иногда приходится импровизировать, чтобы на ходу поймать синтаксис трудной фразы, и ты постоянно в напряжении, и время работает против тебя – в общем, эта самая навигация важнее, чем кажется. Если перевод путаный, то надежный свидетель покажется ненадежным, меняющим показания от переводчика к переводчику. А это уже может повлиять на исход дела в целом, судьи ведь не заметят, сменился человек в кабинке переводчика или нет, даже если слова у них в ушах вдруг зазвучат совершенно иначе – не мужским, а женским голосом, не сбивчиво, а взвешенно.
Зато они заметят, что изменилось их восприятие свидетеля. По свидетельским показаниям, словно от вбитого клина, побегут трещинки недоверия, трещинки превратятся в разломы, и тогда репутация свидетеля – под угрозой. Все предстающие перед Судом создают тот или иной образ; их показания тщательно составлены и отрепетированы с представителями защиты или обвинения, их доставили сюда, чтобы они сыграли роль. Суд по умолчанию исключает неверие: в судебном зале каждый и знает, и не знает, что во всем происходящем, хоть оно и зиждется на достоверности, есть немалая доля притворства.
В Суде на чаше весов лежат ни много ни мало страдания многих тысяч людей, и вот в этом ни капли притворства не допускается. Тем не менее по природе своей Суд – подмостки, где разыгрывается блистательное сценическое действо. И речь не только о мастерски сработанных свидетельских показаниях. Когда я впервые пришла на заседание, меня ошеломило то, как безудержно фонтанируют и обвинение, и защита. Да и сами обвиняемые, одновременно высокомерные и полные жалости к самим себе, – зачастую это выдающиеся персонажи, политики и генералы, люди, привыкшие к высоким трибунам и звучанию собственных голосов. И переводчики не могут оставлять драматизм за скобками, наша задача – не только передать слова, которые произносит фигурант дела, но также выразить или как-то обозначить манеру поведения, нюансы и замыслы, скрывающиеся за словами.
Если слушать, как работает синхронист, то поначалу может показаться, что он выговаривает фразы холодно, выверенно, ровно, но чем дольше слушаешь, тем больше оттенков улавливаешь. Если кто-то шутит, задача переводчика – транслировать юмор или попытку насмешить, если что-то было сказано с иронией, важно передать, что сказанное не нужно воспринимать буквально. Одной лингвистической точности тут мало. Синхронный перевод – чрезвычайно тонкое искусство, недаром в английском и во французском само слово «переводчик» родственно глаголу «интерпретировать»: говорят же, что актер интерпретирует роль, а музыкант – ноты.
Самому Суду и всему, что в нем происходит, присущ некий уровень напряженности – из-за противоречия между потаенной природой боли и необходимостью выставлять эту боль на всеобщее обозрение. Судебный процесс – сложносоставной перформанс, в который все мы вовлечены и от которого никто не в силах полностью освободиться. Переводчик не играет свою роль, просто излагая, его задача – доносить невысказанное. Возможно, в этом главная сложность и для Суда, и для переводчиков. Ведь, если подумать, наш каждодневный труд завязан на повторении – повторении, тщательной проработке, детальной прорисовке того, что в обычной жизни есть предмет иносказаний и недомолвок.
Трамвай был битком набит, и на одной остановке влезла большая компания школьников. Они шумели, пассажиры косились на них неодобрительно, но я – нет, я не возражала, наоборот, рада была послушать их разговор, хотя бы те обрывки, что разбирала.
Переезжая в Гаагу, я не знала голландского, разве что немного успела пройтись по верхам, но благодаря его сходству с немецким через полгода я уже что-то понимала. Естественно, почти все в Нидерландах свободно общаются по-английски, да и на работе голландский не в ходу, поэтому я изучала его со слуха – на улицах, в ресторанах и кафе или в трамвае, как сейчас, например. Если не понимаешь языка, то и ощущения от места, где на нем говорят, довольно любопытные, я особенно глубоко прочувствовала это в первые месяцы. Поначалу меня окутывало облако неведения, звучавшая вокруг речь казалась недосягаемой, однако вскоре она перестала ускользать: я начала понимать отдельные слова, потом фразы и даже целые куски диалогов. Время от времени я натыкалась на ситуации, когда лучше бы не слышать услышанного – слишком оно личное, и от этого развеивалась аура невинности, окружавшая город, когда я сюда приехала.
Но сейчас никакого нарушения личного пространства не было: школьники разговаривали громко, кричали чуть ли не во все горло, им хотелось быть услышанными. Я слушала их и попутно наслаждалась постижением нового языка – когда раскрываешь его механизмы, тестируешь их податливость и гибкость. Давно забытые ощущения: все свои языки я освоила либо в раннем детстве, либо пока училась. Голландский у школьников был приправлен сленгом, мне трудновато было понимать все дословно, но если в общих чертах, то, похоже, они обсуждали школу и какого-то то ли учителя, то ли приятеля, который всех достал.
Спустя две-три остановки мне послышалось слово «феркрахтинг», произнесенное одной из девочек, по-голландски «изнасилование». Опешив, я подняла голову, к тому моменту я слушала уже не так внимательно, как в самом начале. Девочке, сказавшей это слово, было лет двенадцать или тринадцать – густо подведенные черным глаза, пирсинг в носу. Она продолжала говорить, я расслышала фразу «бэл де полити», или мне почудилось. Но другая девочка, собеседница, в ответ захихикала, а следом и та, что с пирсингом, тоже начала смеяться, после чего я уже не была уверена, правильно ли я расслышала: в конце концов, изнасилование и вызов полиции – так себе повод для смеха. Девочка с пирсингом, должно быть, почувствовала, что я на нее смотрю, она резко развернулась и уставилась на меня, и, хотя она все еще смеялась, взгляд у нее был пустой и тяжелый, совсем безрадостный.
Трамвай подъезжал к моей остановке. Девочки переключились на обсуждение нового бренда кроссовок, я еще несколько раз глянула на ту с пирсингом, но она больше не обращала на меня внимания. Я вышла, взволнованная неожиданной встречей. Трамвай покатил дальше, а надо мной возвышалось здание Суда, обширный стеклянный комплекс, угнездившийся среди дюн на краю города. Поневоле забываешь, что Гаага расположена на побережье Северного моря, – город всячески старается нацелиться внутрь, стоит, развернувшись спиной к открытой воде.
До приезда, когда я только подала резюме и мне предложили работу, Суд представал в моем воображении чуть ли не средневековым институтом, наподобие Бинненхофа, парламентского комплекса в паре миль от центра города. Даже по приезде и в первый месяц я всякий раз изумлялась при виде Суда. Я прекрасно знала, что Суд – структура совсем новая, он был создан десять лет назад, но современная архитектура все равно с ним никак не вязалась, ей словно бы недоставало того пафоса, которого я ожидала.
Но прошло полгода, и Суд превратился в обычное место работы: ко всему мало-помалу привыкаешь. Проходя через рамку металлоискателя, я поздоровалась с охранниками, спросила, как их семьи, заметила что-то насчет погоды – вот так я и практикую свой голландский. Забрав сумку, я двинулась через внутренний двор в здание. Там я увидела Роберта, еще одного переводчика, он подождал меня, чтобы идти вместе. Роберт – большой и доброжелательный англичанин, компанейский и обаятельный; я со своей относительной немногословностью – исключение среди переводчиков. Если перевод – своего рода представление, то и исполнителям полагается быть уверенными и словоохотливыми. Вот Роберт прямо-таки воплощает эти качества, он по выходным играет в регби и участвует в любительских театральных постановках. Мы никогда не сидели вместе в кабинке, но я временами задумывалась, какой из него партнер: я бы, скорее всего, переживала, что меня затмили, пыталась бы как-то соответствовать модуляциям и напыщенности его голоса, на редкость медоточивого – спасибо классовому происхождению и английским закрытым школам.
По пути к офису Роберт сообщил мне, что сегодня ни одна палата не заседает, что, если честно, и к лучшему, заметил он, у тебя ведь наверняка с бумагами поле непаханое, как и у меня. Мы поздоровались с коллегами и прошли каждый к своему столу, все переводчики сидели в офисе с открытой планировкой, кроме нашей начальницы, Беттины, – у нее был свой кабинет. У нас царила самая что ни на есть товарищеская атмосфера – вероятно, в какой-то мере из-за того, что большая часть коллектива приехала в Нидерланды специально для работы в Суде, предварительно набравшись нужного опыта в других местах. Некоторые, как я, не знали, сколько они пробудут в Суде или в Нидерландах, а некоторые уже более-менее закрепились здесь – скажем, Амина: она недавно вышла замуж за голландца и была беременна.
Сейчас она сидела за своим столом и с умиротворением на лице просматривала бумаги. Большинству переводчиков случается нервничать или сердиться, иногда, бывает, они даже просят свидетеля говорить помедленнее, но Амина – сама собранность, она способна переводить с феноменальной скоростью и последовательностью, что бы ни происходило. На позднем сроке беременности она как будто сделалась еще невозмутимее, неизменно хранила спокойствие. Мы все привыкли бороться с разными закавыками в речи и произношении, а Амина, похоже, таких трудностей вообще не испытывала.
Однако стоило похвалить ее, как она смущалась и начинала спорить: мол, не такая уж она безупречная. Усаживаясь за свой стол, я вспомнила историю, которую Амина мне рассказала, когда я начинала работать в Суде. Над этой историей я часто размышляла. Амине поручили переводить для обвиняемого на суахили: на тот момент она была единственной переводчицей, в достаточной степени владевшей языком, чтобы справиться с задачей. Ее партнерша по кабинке язык знала слабовато, и она призналась потом по секрету, что, пока тянулись долгие сессии, ее мысли где-то блуждали, она слушала оригинальную речь по-английски и по-французски, но к Амининому переводу прислушивалась вполуха.
В общем, вторая переводчица, по-видимому, не слишком напрягалась, а вот сама Амина вкалывала как ненормальная, она вывозила на себе марафонские сессии, длившиеся куда дольше стандартных. Ее кабинка помещалась на антресольном этаже, а обвиняемый в зале суда расположился прямо под ней. Это был молодой еще человек, бывший лидер народного ополчения, одетый в дорогой костюм, он сутулился на эргономичном офисном кресле. Его судили за чудовищные преступления, а он сидел туча тучей и, кажется, даже немного скучал. Естественно, обвиняемые довольно часто одеты в костюмы и сидят в офисных креслах, но дело не в этом, а в том, что здесь, в Суде, не просто преступники, разодетые по торжественному поводу, – здесь люди, которые привыкли к костюму или к форме как к облачению власти и к тому, что это облачение действует на окружающих.
Обвиняемые обладают магнетизмом – иногда врожденным, иногда взращенным обстоятельствами. Суд, как правило, не может посадить человека без содействия зарубежных правительств или каких-то институтов, его право на задержание очень ограниченно. Ярких арестов бывает много, и зачастую обвиняемые содержатся в других странах, то есть чтобы в соседней с нами комнате сидела толпа военных преступников – такого нет. Обвиняемых привозят в Гаагу, и они заведомо овеяны легендой, мы наслышаны об этих людях (почти всегда эти люди – мужчины), мы видели фотографии и отснятые видеоматериалы, и, когда они наконец предстают перед Судом, они – звезды шоу, иначе и не скажешь, сама ситуация выставляет их харизму во всей красе.
Тот мужчина – мало того что был молод и бесспорно красив, а большинство подсудимых – в возрасте, пора их расцвета давно миновала, они хоть и бывают яркими, но внешне уже не те, – ко всему прочему излучал такую слепящую властность, что сразу делалось понятно, почему так много людей повиновалось его приказам. Но суть не в том, объяснила мне Амина, а в тесной связи, которую создавал перевод: она переводила для одного-единственного человека, и, когда она говорила в микрофон, она говорила с ним. Разумеется, соглашаясь на должность в Суде, она понимала, что здесь будет тягостнее, чем в ООН, где она работала прежде. В конце концов, Суд имеет дело исключительно с геноцидом, преступлениями против человечности, военными преступлениями. Но она не рассчитывала на такую близость: нет, конечно, она не стояла лицом к лицу с обвиняемым, она сидела, надежно спрятанная за стеклом кабинки, но постоянно сознавая, что в зале лишь двое понимают тот язык, на котором она говорит; группа защиты вся состояла из англичан, которые не знали ни французского, ни родного языка своего подзащитного.
На первых сессиях Амине делалось все хуже и хуже. В деле фигурировала куча свидетельских показаний про ужасающие зверства, и она час за часом все это переводила с одного языка на другой. Время от времени ей приходилось бороться с дрожью в голосе, она понимала, что реагирует на происходящее чересчур эмоционально. Но потом, на второй день, она сама не поняла почему, ее осенило какой-то защищенностью, она вдруг нащупала новый тон – не совсем нейтральный, скорее укоризненный, даже язвительный. В одном месте, где Амина транслировала подробности коррупционной схемы – за такое по головке не гладят, но рядом с другими обвинениями то были сущие цветочки, – она заговорила холодно и неодобрительно, словно жена, которая отчитывает мужа – но не за то, что тот распутничал напропалую или просадил в автоматах семейные сбережения за всю совместную жизнь, а за какой-то мелкий бытовой грешок, ну, к примеру, не помыл посуду.
И тут, к ее удивлению, обвиняемый обратил лицо вверх, к кабинкам переводчиков. До этого момента он сидел почти неподвижно, смотрел прямо перед собой, как будто процесс его не касался, по словам Амины, вид у него был вовсе не величественный, а как у подростка, которому выговаривают за какой-то проступок, а он ни в какую не хочет раскаиваться и дуется. На антресольном этаже сидело с полдюжины переводчиков, вряд ли обвиняемый вычислил, кто из них переводит для него, Амина ни разу не видела, чтобы он изучал кабинки. Она усилием воли придала голосу твердость и заставила себя сосредоточиться на текущей работе: еще не хватало ей отвлекаться. И все же она не могла удержаться: то и дело исподтишка посматривала на обвиняемого, когда тот скользил глазами по застекленным кабинкам.
И, вероятно, он почувствовал, что она смотрит, остановил взгляд и пристально вперился в нее, даже развернулся на стуле. Амина уже ничего не могла сделать, она сбилась, запуталась в словах, извинилась, почти перестала слышать, что говорят. А он все сверлил ее взглядом, красивые черты выражали мрачное удовлетворение: что, мол, струсила, язык заплетается? И она мгновенно ощутила даже через разделявшее их стекло несокрушимость воли этого человека. Амина содрогнулась и отвела глаза. Она возобновила перевод и притворилась, что делает записи, – лихорадочно зацарапала по листку на планшете. Когда она подняла голову, обвиняемый уже отвернулся, он снова смотрел перед собой, казался рассеянным и погруженным в свои мысли.
Больше обвиняемый не оборачивался к Амине. Но внезапно она поняла, что ее голос звучит по-другому: сама того не желая, она испугалась. Когда от нее потребовалось огласить очередной список кровавых деяний, она заговорила почти умоляюще, чем вызвала у обвиняемого едва заметную улыбку. Ей почему-то сделалось не по себе при мысли, что она будто бы ставит человека перед лицом им же совершенных преступлений, предъявляет ему тяжкие обвинения, хотя она всего-навсего переводила сказанное от имени Суда. Не вели казнить гонца, вертелось у нее на языке, и тут она вспомнила, что как раз по части казнить гонцов обвиняемый и поднаторел и, кажется, это даже фигурировало среди его преступлений. Естественно, она понимала, что этот человек ничего ей не сделает, и все равно боялась, просто он пробуждал страх, он излучал могущество, даже когда неподвижно сидел на стуле.