– Погодите, погодите, Ангел… Но, насколько я понял, вам в ту пору было всего двенадцать лет?
– Да. Почти тринадцать. Я же говорил вам, что мы с Толиком-Натанчиком появились на свет одновременно. Но как родился Толик Самошников, было предельно ясно, а вот как возник я сам… Почему-то последние годы меня это очень занимает.
Впервые в голосе Ангела прозвучали нескрываемые горькие нотки.
Мне стало невыразимо жаль этого прекрасного взрослого парня, который никогда, даже в самом раннем детстве, не ощущал Материнского всепрощения и ласковой поддержки Отца.
Не очень ловко я тут же попытался перенастроить Ангела:
– Я заговорил о вашем возрасте того времени лишь потому, что потрясен тем объемом самостоятельной работы, которую произвели вы – мальчик двенадцати… пусть даже тринадцати лет!
Было слышно, как кто-то прошлепал по коридору вагона. Затем мы услышали, как щелкнула дверь туалета, промолчали всю характерную для кратковременного посещения горшка паузу, потом раздался яростный шум низвергающейся воды, снова щелчок двери и шлепанье сонных шагов в обратном вагонно-коридорном направлении.
Почему мы так внимательно прислушивались к этим чужим звукам, совершенно непонятно. Может быть, оттого, что именно эти звуки возвращали нас из душноватой ирреальности прошлого в сиюсекундную обыденность?..
Наверное, Ангел ощутил то же самое и поэтому благодарно мне улыбнулся. Да и мысли мои скорее всего прочитал, сукин кот!
И сказал:
– Во-первых, я очень неплохо учился. Отсюда и возникла моя кандидатура для почти взрослой командировки на Наземную практику. А во-вторых, не забывайте, Владим Владимыч, я все-таки был не «мальчиком двенадцати лет», а «двенадцатилетним Ангелом». А это вовсе не одно и то же!
– Да, да, конечно… Наверное… – растерянно пробормотал я, не очень представляя себе, чем так уж мог отличаться двенадцатилетний Ангел от обычного земного мальчика двенадцати лет. Наличием крыльев и отсутствием родителей, что ли?
Но спросил я совершенно о другом:
– Одно в голове не укладывается, Ангел, – как Лешка Самошников мог стать «невозвращенцем», зная о том, что Толик-Натанчик сидит в колонии, что на суде погиб дедушка Натан Моисеевич, что застрелился старейший друг семьи Ваня Лепехин, всю жизнь покупавший ему мятные пряники?.. Как это могло произойти?!
– Да не знал он ничего этого, Владимир Владимирович! В том-то и трагедия, что Леша стал, как вы говорите, «невозвращенцем» за месяц до всех этих печальных ленинградских событий!..
Вы видели когда-нибудь искренне взволнованного Ангела-Хранителя, который еле сдерживает рвущееся из глубины души отчаяние? А вот я в ту ночь имел возможность наблюдать такое. Признаюсь, это было не самое веселое зрелище в моей долгой и путаной жизни.
– Он ведь всего один раз сумел позвонить домой в самом начале гастролей!.. – нервно продолжал Ангел. – От этой Юты Кнаппе. Еще и расплатился с ней за этот звонок своими несколькими ничтожными восточными марками… Телефоны же всех воинских частей, в которых гастролировал театр, были так «засекречены», что и из Ленинграда к Лешке никто не мог прозвониться… Ведь о том, что Лешка остался на Западе, Самошниковы и Лифшицы узнали только тогда, когда к ним на дом пришли два вежливых сотрудника Калининского райотдела Комитета госбезопасности. Все пытались выяснить – не собирается ли вся остальная семья на выезд из Советского Союза. Скорее всего это известие о Лешке и суд над Толиком и добили старика Лифшица. Он одинаково боготворил своих очень разных внуков и без них просто не представлял себе дальнейшей жизни…
– Вы думаете, что если бы Лешка был в курсе ленинградских дел…
– Естественно!!! Никуда бы он не сорвался. Помня его достаточно хорошо, могу поручиться, что, узнав обо всех этих несчастьях, он плюнул бы в морду своему театру, поставил бы на уши всю Западную группу войск и заставил бы немедленно отправить его в Ленинград!.. Ведь какое-то время спустя, уже там, на Западе, когда Лешка все узнал и про деда, и про Толика, он через пол-Германии помчался в Бонн, в советское посольство и…
– Стоп, стоп, Ангел! – прервал я его. – Вы, я смотрю, так раздергались, что стали перескакивать через какие-то наверняка очень важные события… Я рискую элементарно многого не понять в дальнейшем. А уже скоро Бологое – половина пути, и, насколько я соображаю в драматургии, – это всего лишь половина рассказа?..
– Примерно, – согласился Ангел. – Что-то в этом роде. Простите меня, пожалуйста. Столько лет прошло, а я все никак не могу совладать с собой, когда речь заходит о Лешке Самошникове… О’кей, тогда по порядку. С незначительными купюрами соответственно не очень значительных событий. Просто чтобы не загружать вас излишними подробностями.
– Но сначала, пожалуйста, о себе, – напомнил я Ангелу.
– Нет, Владимир Владимирович, – возразил Ангел, – сначала я все-таки расскажу про Лешку. Потому что из-за нашей Высшей иерархической чудовищной бюрократии там, Наверху, из-за постыдной волокиты и зачастую трусоватой безответственности я вошел в жизнь Лешки Самошникова, к несчастью, слишком поздно… Вы хотите это услышать от меня, вот так, сидя за столиком? Или вы хотели бы поприсутствовать в Том Времени?
– Вен зи волен, – почему-то по-немецки ответил я Ангелу и тут же попытался пояснить: – Как хотите.
– В таком объеме я еще помню немецкий, – улыбнулся Ангел. – Может, приляжете?
Я послушно лег на свою постель и даже прикрыл глаза.
– Вот как мы сделаем, – услышал я Ангела. – Я начну вам рассказывать, а если вы сами захотите разглядеть что-либо поотчетливее, то стоит вам только проявить это желание…
– Вас понял, – сказал я, не открывая глаз.
– Льеша, – в предпоследнюю германско-демократическую ночь спросила Юта Кнаппе, – можно я буду называть тебя Алекс?
– Нет, – ответил Лешка. – Нельзя.
– Но здесь, на Западе, все русские Алексеи и Александры сразу становятся Алексами. Курцнаме – это очень удобно. Короткий имя.
– Хочешь короткое имя – продолжай называть меня Льеша. Короче только Том, Ким или Пит. Но это не русские имена. А я стопроцентно русский. Хотя наполовину и еврей… – рассмеялся Лешка.
– О!.. – воскликнула удивленная Юта, не выпуская из рук внушительные Лешкины мужские половые признаки – славное отцовское наследие Сереги Самошникова. – А кто? Мама одер… Мама или фатер?
– Мама, – с нежностью сказал Лешка.
– Зе-е-ер практишь!.. Это очень практично, – восхитилась Юта.
Лешка вспомнил закулисный разговор с актером, игравшим его «брата Александра» в обязательной репертуарной лениниане, и усмехнулся.
«Вот они – щупальца международного сионизма! Неужели этот подонок был прав?!» – подумал Лешка, а вслух сказал:
– Перестань шуровать у меня между ног. Убери руки. Ему тоже отдых требуется. Совсем заездили беднягу… А почему ты считаешь, что мама юде – это практично?
Но юная фрау Кнаппе и не собиралась выпускать из рук такую замечательную добычу. Она только слегка ослабила хватку и сказала трезвым, расчетливым голосом – таким, каким обычно разговаривала у себя на работе в кафетерии при Доме офицеров:
– Это практично потому, что свой еврейский националитет ты можешь утвердить – если юде твоя мама. Папа – нет.
– Мне-то это на кой? У нас с этим «националитетом» только заморочки всякие, – отмахнулся Лешка.
– Но ты можешь немножко съездить в Федеративные земли. Там везде есть «юдише гемайнде» – они помогают русским. Таким, как ты. Или на два дня. На субботу и воскресенье. Завтра и послезавтра тебе не надо играть театр. Генералы делают для вас парти. Шашлык и баня, – добавила Юта брезгливо. – А мы поедем туда…
– Мы?.. – Лешка наконец высвободился из цепких пальчиков Юты и уселся на ее постели.
– Да. Ты и я. И еще один поляк. Он меня туда возит. Я буду там немного работать, а ты гулять и смотреть. Хочешь?
«Чем черт не шутит? – подумал Лешка. – Когда еще такой случай представится?..»
– Это не страшно, – сказала Юта. – Два дня урлауп. Отдых. Я туда езжу два раза в месяц.
Деловитая и прехорошенькая Юта действительно два раза в месяц нелегально пересекала эту бредовую и жестокую границу, когда-то безжалостно разрубившую одну страну на две очень неравные части.
Происходило это следующим образом.
Из польской Познани в соответствии с условиями Варшавского Договора еженедельно в столовые различных советских воинских соединений, расквартированных на земле «нашей» Германии, приходили огромные автофургоны-рефрижераторы с овощами и фруктами.
В танковый корпус, где работала вольнонаемная фрау Кнаппе, всегда приезжал один и тот же польский водитель Марек Дыгало. Молодой и здоровый хитрюга Марек на потрясающей смеси польского, немецкого и русского тут же сговорился с хорошенькой немочкой, что та будет получать от него два неучтенных ящика любых овощей и фруктов, которые она сможет распродать через офицерский кафетерий, а вырученные денежки будет складывать в свой собственный карманчик.
За это представитель дружеского соцлагеря польский водитель Марек Дыгало, разгрузив свой фургон, будет оставаться ночевать у фрау Юты, пользовать ее во все завертки, а утром уезжать к себе в Познань.
«Ни любви, ни тоски, ни жалости… Даже курского соловья…», как писал один известный советский поэт.
«Товар – деньги – товар». Хрестоматийная марксистская экономическая схема, тщательно подогнанная Мареком и Ютой под условия Варшавского Договора того времени.
Через некоторое время оборотистый и наглый Марек Дыгало вместе со своим фургоном стал по совместительству сотрудничать и с небольшой польской фирмой, находящейся в городке Зелена Гура, что на полпути от Познани до гэдээровской границы.
Эта польская фирма изготавливала «итальянскую» мебель в стиле «позднего барокко». Отдавая должное полякам, следует отметить, что мебель эта была изготовлена превосходно! И с огромным успехом уходила в западногерманскую торговую фирму. Которая, щедро расплатившись с польскими умельцами, втридорога распродавала эту «только что полученную из Милана» мебель в богатые немецкие западные дома.
Мебельные зеленогурцы открыли для Марека Дыгало постоянно продлеваемую визу в Федеративную Республику Германию, и отныне Марек Дыгало загружал свой фургон наполовину польскими морковками и яблоками, а наполовину – «итальянской» мебелью в стиле «барокко».
Сгрузив несколько тонн овощей на продовольственных складах советских войск в ГДР и закинув пару ящиков Юте, Марек уже не спешил теперь обратно в Познань. Переспав на фрау Кнаппе, Марек на следующий день продолжал свое движение на Запад уже с одной только «итальянской» мебелью польского происхождения.
Обратный его путь лежал снова сквозь Юту Кнаппе. Что, в свою очередь, также находило отражение на ее скудноватом немецко-демократическом благосостоянии.
Но настал день, когда Юта попросила Марека свозить ее «на Запад». Вот и снова пригодилась двойная передняя стенка фургона, давно сотворенная Мареком для перевозки вполне невинной контрабанды из Германии в Польшу. Ибо до заключения контракта с польскими гениями итальянской мебели Марек промышлял исключительно в этой области. Только стиль «барокко» избавил его от постоянной нервотрепки при крайне небольшом наваре, остававшемся у него после расчетов со своей же таможней.
Перед пересечением границы Юта была упакована в эту двойную стенку, заставлена коробками с мебелью и таким образом оказалась на земле Федеративной Республики.
Там, в небольшом городишке, Марек позмакомил Юту с владельцем местного борделя и за небольшую сумму в западных марках передал ему права на фрау Кнаппе. С радостного согласия самой фрау.
В борделе работали уже две польки, три чешки, две немки из Баварии, одна украинка и одна русская – из Москвы. Городок был маленький, все было на виду у всех, и своих, местных, в бордель хозяин не брал. Во избежание разборок с властями и родителями.
Владелец борделя лично «проэкзаменовал» Юту, остался очень доволен и договорился с ней – два раза в месяц, на две субботы и два воскресенья, а также на праздничные дни, когда наплыв посетителей бывает особенно велик, фрау Кнаппе будет приезжать и обслуживать клиентов за вполне достойное вознаграждение.
Естественно, график приездов Юты Кнаппе на гастроли был тщательно выверен и согласован с рейсами фургона Марека Дыгало. За что тот получал десять процентов Ютиных доходов. Работа есть работа.
Четыре дня в месяц на Западе, после вычетов всех расходов, давали Юте весьма ощутимую прибавку к заработной плате, получаемой на Востоке. Она даже смогла снять очень недурную квартирку, рядом с Домом офицеров. Всего семь минут пешком!..
Именно в этой квартирке и произошел тот разговор между Лешкой Самошниковым и Ютой Кнаппе.
– Туда и обратно, – сказала Юта. – Всего два дня. Неужели тебе это неинтересно? Там совсем, совсем другая жизнь!..
Лешка припомнил все, что так доходчиво и назидательно втолковывал ему вчера за кулисами «его старший брат Александр», и в его душе вдруг с утроенной силой снова всколыхнулось гадливое отвращение к этому серенькому, слабенькому псковскому актеришке. Отвращение ко всему тому «секретному» омерзительному шлейфу его тайной деятельности, порученной ему и доверенной в компенсацию за отсутствие таланта, в награду за постоянную готовность к предательству.
– Всего на два дня? – переспросил Лешка.
– Да, только два! – радостно подтвердила Юта.
Лешка еще несколько секунд помолчал, подумал, а потом бесшабашно махнул рукой и сказал тогда:
– А-а-а… На все плевать! На два дня? Поехали!!!
… До границы с Федеративной Республикой Германией артист Самошников А. С. ехал запакованный в узкую потайную стенку фургона, а Юта обозревала проносящиеся мимо демократические окрестности из удобной и широкой кабины грузовика Марека Дыгало.
Лежа в не очень удобной позе в скрытном пространстве между одной явной и второй тайной стенкой фургона, Лешка слышал, как Марек трижды останавливал машину. Один раз – заправиться дешевым гэдээровским дизельным топливом, а два остальных раза исключительно в любовно-половых целях.
Что подтверждалось таким скрипом подвесной койки и сопровождалось такими знакомыми стонами, всхлипами и взвизгами фрау Кнаппе, пронзавшими все явные и тайные фургоновы стенки, что в действиях, совершаемых в кабине, не было никаких сомнений! А тяжелое дыхание Марека Дыгало и его же финальные взрыки лишь подтверждали Лешкино опасение, что хорошенькой фрау Кнаппе ну никак не удалось сохранить верность русскому артисту Самошникову…
Когда же перед самой границей с ФРГ фургон остановился в четвертый раз и Юта была упакована в потайную стенку рядом со взбешенным Лешкой, тот сказал ей на чистом русском языке:
– Ну и сука же ты! Знал бы, что ты такая блядюга…
– Льеша! – прошептала Юта и прижалась к Лешке потным, несвежим телом. – Это не был льюбовни секс. Это был бизнес. Вместо денги за проезд. А льюбов только с тобой!
– Иди ты на хер, – посоветовал ей Лешка и попытался отодвинуться.
Но это ему не удалось. Тайник не был рассчитан на комфорт и жизненное пространство.
Почему он тогда, на той последней остановке, не послал к свиньям собачьим этого польского жучилу Марека и его деловитую полупроститутку Юту и не пошел пешком обратно, по гэдээровской земле к своему привычному соцстрою, к своим советским войскам, к своему театру, наконец?.. Ну, не все же там стукачи и прохвосты! Раз-два – и обчелся… Остальные-то – прекрасные ребята. И Леха Самошников – один из них. Чуть ли не самый прекрасный… Что случилось? Какое затмение на него нашло?! Почему он не вылез тогда, перед самой границей, из этого идиотского тайника?..
Этого Лешка никогда не мог понять.
– Их арестовали сразу же, как только они пересекли границу Западной Германии, – сказал Ангел, мягко и бережно выводя меня из некого забытья.
Я даже не понял – слышал ли я всю эту историю сейчас от самого Ангела или присутствовал собственной персоной в том Месте и Времени, как это было в предыдущих эпизодах…
– Кто на них «стукнул» – понятия не имею. Знаю только, что Юту к вечеру вышибли обратно в Восточную Германию, и она уже с немецким водителем-дальнобойщиком, практически за ту же цену, счастливо поехала к себе домой. О поляке мне ничего не известно, а вот Лешку взяли в оборот достаточно круто. Сначала им занялась западногерманская контрразведка, а потом и американские спецслужбы. Разговаривали с Лешкой на хорошем русском языке, периодически меняя стиль отношения к нему. То – доводя до отчаянной истерики, то – поигрывая в этаких добрых, сочувствующих и ироничных дядюшек и парней-приятелей. Только спустя две недели, измотав до состояния полной и тупой прострации и убедившись в его абсолютной военно-стратегической и политико-идеологической никчемушности, Алексея Самошникова оставили в покое. Передали его обычным полицейско-правовым силам, которые перевезли Лешку на окраину одного большого города в центре Западной Германии и до рассмотрения его дела – «злостного нарушения государственной границы Федеративной Республики» – поместили в нормальную и достаточно благоустроенную тюрьму. Несмотря на то что на всех «собеседованиях» и допросах Лешка умолял отправить его обратно в Восточную Германию или, еще лучше, сразу же в Советский Союз, в нескольких газетках появилось трогательное сообщение о том, что молодой и «очень известный!» русский драматический артист Алекс Самошников, рискуя жизнью, сумел сбежать от милитаристско-коммунистического режима и попросил творческого убежища в Свободном Мире. Специальные службы этого Мира на всякий случай разослали эти газетные информашечки по советским Генеральным консульствам, не забыв и посольство Советского Союза в Бонне. Пусть представители «империи зла» знают, что людям искусства в их государстве дышать нечем! Вот вам очередной пример – актер А. Самошников…
– О, мать их в душу… – вздохнул я. – Какая-то безразмерная гнусность! Добро бы была значительная фигура – кагэбэшный разведчик, ученый с мировым именем, литератор, прозвеневший на весь белый свет! А то ведь несчастный молоденький актер провинциального театра, вся вина которого умещается в элементарном щенячьем любопытстве. Которое так естественно при постоянных глобальных запретах того времени… Он-то, Лешка, на хрен им сдался?!
– По-моему, вы, Владим Владимыч, должны были бы понимать это лучше меня. Вы жизнь прожили в «этом». Поэтому ваш справедливый гражданско-интеллигентский всхлип я буду считать вопросом риторическим. Ответа не требующим. Надеюсь, вы не забыли, что в то время в политике хороши были любые средства? Как, впрочем, сегодня в экономике…
– Вы не пробовали выступать с лекциями на собраниях пенсионеров в жэковских клубах «Кому за семьдесят»?
– Нет.
– Напрасно. Там вас обожали бы!
– Не задирайтесь. Короче. Все эти заметочки советские дипломаты уже по своим каналам переправили в ленинградские соответствующие органы, откуда на улицу Бутлерова к Самошниковым и пожаловали те два вежливых товарища: «Дескать, ваш сын, Эсфирь Натановна и Сергей Алексеевич, он же – ваш внук, уважаемая Любовь Абрамовна, Алексей Сергеевич Самошников, изволил сбежать на Запад. Что вы можете сказать по данному поводу?»
Я встал со своего вагонного диванчика и стал перестилать сбившуюся и скомканную постель. Взбил небольшую, жестковатую (подумалось почему-то – «тюремную»…) подушку, расправил простыню, аккуратно накрыл ее одеялом с пододеяльником и под затухающий шум колес притормаживающего состава сел напротив Ангела.
– Бологое, что ли? – спросил Ангел, вглядываясь в черноту оконного стекла.
Наверное, мы подъезжали к Бологому, единственной остановке «Красной стрелы» на этом пути, но на вопрос Ангела я не ответил. Другое занимало меня. И я сказал:
– Рискую повториться, Ангел: а вы-то где были? Простите, что я напоминаю вам, ведь с Лешкой Самошниковым все это происходило тогда, когда его младший брат Толик-Натанчик еще не был заключенным колонии строгого режима, еще не погиб от инфаркта на этом сволочном судилище его дед Натан Моисеевич и еще не застрелился одинокий и старый Ваня Лепехин… Когда ваше… Не конкретно «ваше», Ангел, а ваше всеобщее Божественное внимание не было рассредоточено по большому количеству очагов Людских несчастий в одной семье, а могло бы сконцентрироваться хотя бы на судьбе Леши Самошникова. Как-то помочь, отвести, упредить… Я не знаю, что делают в таких случаях Ангелы-Хранители. Я только хочу спросить: где вы были в это время – Всевидящие, Всезнающие и Всемогущие?!
– Владим Владимыч! Владим Владимыч!.. Я не собираюсь рваться в бой за честь мундира, но давайте будем справедливы. В самую первую очередь в службу Ангелов-Хранителей поступает информация о нуждающихся в помощи Верующих Людях! С Неверующими гораздо сложнее. Сведения о них приходят Наверх крайне скупо и выборочно. И в помощь Неверующим командируются обычно или совсем юные Ангелы-Практиканты, каким я был в то время, или очень пожилые и усталые Ангелы-Хранители, которые вот-вот должны отправиться на заслуженный отдых. Так сказать, последний мазок в уже законченном полотне Ангельского существования…
– Невероятно пышная фраза! – хмыкнул я. Но Ангел даже бровью не повел.
– Второе: как вы догадываетесь, штат Ангело-Хранительской службы намного меньше, чем Верующих, нуждающихся в помощи этой службы. Явление повсеместное и неудивительное.
– «Вас много, а я – одна!» – классический аргумент магазинной продавщицы незабвенной эры советизма, – желчно вставил я.
– Тоже весьма непрезентабельная фразочка, – мгновенно отреагировал Ангел. – Теперь о помощи Неверующим: делалось это в исключительных случаях…
– Как у классиков – «Пиво отпускается только членам профсоюза», – с легким раздражением скромненько проговорил я.
Но по всей вероятности, Ангел действительно обладал (не побоюсь некоторой тавтологии) поистине «ангельским» терпением. Он мягко улыбнулся мне и продолжал как ни в чем не бывало:
– …или когда произошедшее с Неверующим потрясало Небеса своей чудовищной несправедливостью. Тогда одним выстрелом убивались сразу несколько зайцев. На примере спасения Неверующего удавалось укрепить ослабленную жизнью Веру у остальных, а Неверующих таким образом почти бесповоротно обратить в Веру! Трюк чисто гуманитарно-пропагандистский, который когда-то с прелестной ироничностью лег в основу старого протазановского фильма «Праздник святого Йоргена».
Тут я чуть не брякнулся со своего диванчика! Вот это Ангел! Ай да молодец!..
– Вам-то откуда известно о Протазанове и его фильме?! – завопил я на весь спящий вагон. – Это же тысяча девятьсот тридцатый год!!! Его сейчас не все кинематографисты знают…
– Тс-с-с… – Ангел приложил палец к губам и опасливо прислушался. – Вы сейчас всех перебудите. Дело в том, что у нас в Школе Ангелов-Хранителей была превосходная фильмотека. И некоторые фильмы, снятые на Земле, были просто включены в наш учебный процесс, – с нескрываемой гордостью за «альма-матер» ответил Ангел. – А какая у нас была библиотека!.. Вашу «Интердевочку» я прочитал еще там – Наверху, в Школе, в пятом классе. В одиннадцать лет! Она у нас довольно долго ходила по рукам у младшеклассников.
– О Господи… – только и смог простонать я.
– Вот от Него мы эту книжечку как раз очень тщательно скрывали, – заметил Ангел.
Где-то впереди, в ночи, раздался вскрик нашего электровоза, и состав снова стал набирать ход.
Ангел посмотрел в оконную черноту, глянул на часы и сказал:
– Нет, не Бологое. Еще рановато. Ну, так что, Владим Владимыч, хотите, чтобы я поведал о дальнейшем своими словами или…
– Не буду скрывать, Ангел, мне безумно интересно вас слушать, но какие-то эпизоды я хотел бы все-таки увидеть, – искренне сказал я. – И если это возможно…
. – Без проблем, – прервал меня Ангел. – Тогда единственное, что я позволю себе, – это некоторые сокращения. Купюры, так сказать. Подробный рассказ о Лешкином бытии на Западе – не нужен. Эмиграция есть эмиграция, будь она случайной, как у него, или вынужденной, или сознательно и дотошно подготовленной. Об эмиграции столько написано-переписано, что сегодня эта литература уже утратила свою пряность, свой праздничный или трагический аромат запоздалых открытий мира. Поверьте, в этом действе со времен Тэффи, Аверченко и Алексея Толстого по сей день ничегошеньки не изменилось. Ну, разве, что помельчали фигуранты и причины их эмиграции. Плюс – катастрофически увеличилось количество постэмигрантского вранья! Что я вам-то рассказываю?! Простите меня ради всего святого. Ваши «Русские на Мариенплац», «Иванов и Рабинович…» и даже очень симпатичный мне «Кыся» – это все из той же эмигрантской оперы. Хотя и утешительно-сказочной.
– Вот теперь, Ангел, вы меня совсем добили! – еле выговорил я.
– Тем, что я пару лет назад читал ваши книжки?
– Да плюньте вы, не об этом я! Откуда вы знаете о Тэффи, об Алексее Толстом, об Аверченко?!
– Я же рассказывал вам, что там, Наверху, у нас была превосходная библиотека.
– Тогда вы были совсем ребенком!
– Но с возрастом я же не разучился читать! Ложитесь, Владим Владимыч. Так вас не смутит некоторая обрывочность того, что вы сейчас увидите?
– Нет.
– Конечно, что я спрашиваю… Вы же сами говорили, что в процессе создания фильмов вы неплохо научились смотреть отснятый, но еще не смонтированный материал.
– Ни хрена я вам этого не говорил! Я только думал об этом…
– Ну, думали, какая разница… Ложитесь, ложитесь! К Бологому я вас растолкаю. Что-нибудь приготовить к пробуждению?
– Ну, если вы будете настолько любезны…
– Буду, буду, – рассмеялся Ангел.
– Тогда немного джина, – сказал я, укладываясь на аккуратно застланную постель. – Желательно со льдом…
… Немецкая тюремная камера очень напоминала чистенькую больничную палату для двух пациентов…
Тут же у меня в глазах встала жуткая, грязная, вонючая и душная камера алма-атинского следственного изолятора, в которую меня бросили за групповой разбой и грабеж в сорок третьем, когда мне было пятнадцать…
Одновременно вспомнилось и мое второе посещение тюрьмы – ленинградских знаменитых «Крестов». Но уже не мальчишкой подследственным, а пятидесятилетним известным киносценаристом, который с особого разрешения разнокалиберного милицейского генералитета знакомился с советской пенитенциарной системой для возможного написания киносценария, где каким-то боком должна была быть упомянута современная тюрьма.
Отчетливо помню, что увиденное привело меня, в то время человека еще физически крепкого, добротно пьющего и далеко не трусливого, в состояние шока, от которого я не мог избавиться в течение нескольких недель.
Больничная благостность немецкой тюремной камеры даже не нарушалась наличием унитаза в этой «палате». Унитаз был стыдливо отгорожен намертво привинченной непрозрачной ширмой из матового толстого бронебойного стекла.
– Ты ж тупарь, Лешка! Ты ж их в жопу должен целовать!.. – на чистом русском языке с легкими одессизмами втолковывал Лешке Самошникову его сокамерник – сорокалетний Гриша Гаврилиди, четыре месяца тому назад сбежавший из какой-то высокопоставленной туристической группы и уже в третий раз попавшийся на воровстве в магазинах самообслуживания. – Люди под Берлинской стеной подкопы по триста метров роют – только бы попасть в Западную Германию! А ты кобенишься… Тебе предлагают попросить политического убежища, а ты, как Конек-Горбунек, выгибаешься!.. Шо ты там забыл в этом Советском Союзе?! Такой же случай, как у тебя, – раз на мильен!.. Один халамендрик даже лодку подводную для всей семьи сам построил, шобы только Шпрее переплыть! Это у них речка такая в Берлине. Обживешься, подзаработаешь. Шо-то ж переменится… Не может же быть так вечно, правильно? Так вызовешь сюда своих или сам к им поедешь… Ты ж артист, Леха! Не дури. Это я тебе говорю!..
А Лешка лежал на своей чистенькой коечке, уткнувшись незрячими глазами в белоснежный потолок, и ему хотелось только одного – умереть.
… Поздним тюремным вечером в специальной комнатке пожилой и доброжелательный немецкий следователь при помощи переводчика разговаривал с подследственным Алексеем Самошниковым.
Судя по тому, что немец говорил почти то же самое, что и беглый Гриша Гаврилиди, упоминал те же трехсотметровые подкопы под Берлинской стеной и, посмеиваясь, рассказал про семейную подводную лодку для преодоления Шпрее, я понял, что Лешкин сокамерник был примитивной «подсадной уткой».
Как мне показалось со стороны, в конце концов и Лешка это понял. А может быть, я и ошибаюсь…
– Выбор у вас невелик: или четыре года тюремного заключения за нелегальный переход границы с разведывательными целями, или… – бесстрастно вещал переводчик.
– Какими «разведывательными целями»?! – испугался Лешка.
– Следователь утверждает, что в суде ему удастся доказать вашу причастность к советской разведке. Или вы делаете заявление о предоставлении вам политического убежища по причине…
Переводчик вопросительно посмотрел на пожилого немца:
– Какую причину он должен указать в заявлении?
– Обычную – антисемитизм. Он же наполовину еврей.
– По причине антисемитских преследований у вас на родине, – уже по-русски сказал переводчик.
– Но меня никто никогда не преследовал, – растерялся Лешка.
Переводчик впервые с интересом посмотрел на него:
– Вы действительно хотите сидеть в тюрьме?
– Нет… Я хочу только домой, – сказал Лешка и горько заплакал, уронив голову на руки.
А потом я вообразил себе, какой разговор мог бы произойти между старым следователем и переводчиком после того, как Лешку Самошникова, подписавшего просьбу о предоставлении ему политического убежища, увели в камеру.
Переводчик мог бы спросить у следователя:
– Он же актер театра – какая «разведка»?
– Никакой, – ответил бы следователь, собирая свои бумаги.
– А обещанные ему четыре года тюрьмы?
– Полная ерунда. Максимум, что ему грозит, – депортация на Восток, а оттуда – в Союз. Вот русские ему уже этого не простят…
– Вас не тошнит от такого спектакля?
– Мне осталось сдерживать свой рвотный рефлекс еще ровно сто двадцать дней. Через четыре месяца я ухожу на пенсию и, как дурной сон, постараюсь забыть этого несчастного русского мальчика.
Так ведь не было такого разговора между старым следователем и тюремным переводчиком!
Никто из них не сказал ни единого слова.
Они слишком давно работали вместе по «русским делам» и привыкли очень бояться друг друга. Как, впрочем, все сослуживцы в Германии.
… Прошло четыре месяца. Это я понял несколько позже…
На окраине города, .по странному стечению обстоятельств недалеко от той тюрьмы, где в свое время пребывали Леха Самошников и Гриша Гаврилиди, на углу маленькой Фридрихштрассе и Блюменвег бросило свой якорь крохотное русское кафе «Околица», принадлежавшее бывшему выпускнику Мариупольского культпросветучилища Науму Френкелю.