Касаясь трех великих океанов,
Она лежит, раскинув города,
Покрыта сеткою меридианов,
Непобедима, широка, горда.
Но в час, когда последняя граната
Уже занесена в твоей руке,
И в краткий миг припомнить разом надо
Все, что у нас осталось вдалеке,
Ты вспоминаешь не страну большую,
Какую ты изъездил и узнал,
Ты вспоминаешь родину – такую,
Какой ее ты в детстве увидал.
Клочок земли, припавший к трем березам,
Далекую дорогу за леском,
Речонку со скрипучим перевозом,
Песчаный берег с низким ивняком.
Вот где нам посчастливилось родиться,
Где на всю жизнь, до смерти, мы нашли
Ту горсть земли, которая годится,
Чтоб видеть в ней приметы всей земли.
Да, можно выжить в зной, в грозу,
в морозы,
Да, можно голодать и холодать,
Идти на смерть… Но эти три березы
При жизни никому нельзя отдать.
1941
На час запомнив имена —
Здесь память долгой не бывает, —
Мужчины говорят: «Война…» —
И наспех женщин обнимают.
Спасибо той, что так легко,
Не требуя, чтоб звали милой,
Другую, ту, что далеко,
Им торопливо заменила.
Она возлюбленных чужих
Здесь пожалела, как умела,
В недобрый час согрела их
Теплом неласкового тела.
А им, которым в бой пора
И до любви дожить едва ли,
Всё легче помнить, что вчера
Хоть чьи-то руки обнимали.
Я не сужу их, так и знай.
На час, позволенный войною,
Необходим нехитрый рай
Для тех, кто послабей душою.
Пусть будет всё не так, не то,
Но вспомнить в час последней муки
Пускай чужие, но зато
Вчерашние глаза и руки.
В другое время, может быть,
И я бы прожил час с чужою,
Но в эти дни не изменить
Тебе ни телом, ни душою.
Как раз от горя, оттого,
Что вряд ли вновь тебя увижу,
В разлуке сердца своего
Я слабодушьем не унижу.
Случайной лаской не согрет,
До смерти не простясь с тобою,
Я милых губ печальный след
Навек оставлю за собою.
1941
Мы не увидимся с тобой,
А женщина еще не знала;
Бродя по городу со мной,
Тебя живого вспоминала.
Но чем ей горе облегчить,
Когда солдатскою судьбою
Я сам назавтра, может быть,
Сравняюсь где-нибудь с тобою?
И будет женщине другой —
Все повторяется сначала —
Вернувшийся товарищ мой,
Как я, весь вечер лгать устало.
Печальна участь нас, друзей,
Мы все поймем и не осудим
И все-таки о мертвом ей
Напоминать некстати будем.
Ее спасем не мы, а тот,
Кто руки на плечи положит,
Не зная мертвого, придет
И позабыть его поможет.
1941
Майор привез мальчишку на лафете.
Погибла мать. Сын не простился с ней.
За десять лет на том и этом свете
Ему зачтутся эти десять дней.
Его везли из крепости, из Бреста.
Был исцарапан пулями лафет.
Отцу казалось, что надежней места
Отныне в мире для ребенка нет.
Отец был ранен, и разбита пушка.
Привязанный к щиту, чтоб не упал,
Прижав к груди заснувшую игрушку,
Седой мальчишка на лафете спал.
Мы шли ему навстречу из России.
Проснувшись, он махал войскам рукой…
Ты говоришь, что есть еще другие,
Что я там был и мне пора домой…
Ты это горе знаешь понаслышке,
А нам оно оборвало сердца.
Кто раз увидел этого мальчишку,
Домой прийти не сможет до конца.
Я должен видеть теми же глазами,
Которыми я плакал там, в пыли,
Как тот мальчишка возвратится с нами
И поцелует горсть своей земли.
За все, чем мы с тобою дорожили,
Призвал нас к бою воинский закон.
Теперь мой дом не там, где прежде жили,
А там, где отнят у мальчишки он.
1941
Корреспондент «Красной звезды», интендант второго ранга Лопатин сидел в приемной члена Военного совета Крымской армии, ждал адъютанта и смотрел в окно. Шел четвертый месяц войны. Симферополь жил полувоенной-полумирной жизнью конца сентября 1941 года. Под окнами штаба из запыленных «эмок», обтирая платками черные от пыли лица, вылезали обвешанные оружием командиры, только что приехавшие с Перекопа и Чонгара. На другой стороне, у ларька с голубой вывеской «Мороженое», толпились в очереди пестро, по-летнему одетые женщины. Стояла сухая осенняя крымская жара.
Лопатин только вчера вечером вернулся из двадцатидневного плавания на подводной лодке, застал на узле связи пачку раздраженных телеграмм редактора и, до утра просидев за машинкой, по телефону, кружным путем, через Керчь и Ростов, продиктовал статью редакционной стенографистке.
Пока Лопатин был в плавании, положение на юге ухудшилось, и хотя в утреннем сообщении Информбюро стояла та же самая фраза, что он читал двадцать дней назад – «наши войска вели бои с противником на всем фронте», – сидевшие в Симферополе газетчики рассказали, что за это время немцы переправились через Днепр у Каховки и, выйдя к Мариуполю, отрезали Крым.
Утром по телефону Лопатин не застал редактора и теперь колебался – лететь ли в Москву, как было условлено раньше, или в связи с новой обстановкой оставаться в Крыму.
Желание решить свое ближайшее будущее и привело Лопатина к члену Военного совета армии, дивизионному комиссару Пантелееву. Надо было посоветоваться с ним и попытаться дозвониться по ВЧ до редактора.
Дверь кабинета отворилась, из нее выбежал с папкой бумаг совсем молоденький младший политрук. У него было розовое, чистенькое лицо, еще сохранившее ту улыбку, с которой он выслушал последнюю шутку начальства. Положив папку на стол, он вопросительно посмотрел на Лопатина.
– Вы адъютант члена Военного совета? – спросил Лопатин, поднимаясь со стула, хотя и был старше по званию.
– Да.
– Доложите, пожалуйста, обо мне дивизионному комиссару.
Лопатин назвал газету, свое звание и фамилию.
Минуту спустя он уже входил в кабинет мимо посторонившегося адъютанта. За письменным столом, сзади которого, у стены, стояла заправленная солдатским одеялом койка, сидел дивизионный комиссар Пантелеев, бритоголовый, краснолицый человек с очень черными бровями. Лопатину не привелось быть на финской войне, но он слышал от своих товарищей, служивших в армейской газете на Карельском перешейке, много рассказов о Пантелееве как о человеке замечательной храбрости.
Здороваясь, Пантелеев привстал. Он был невысок ростом и плотен. На нем была бумажная гимнастерка с двумя орденами Красного Знамени и синие суконные бриджи. На толстые, короткие ноги были натянуты только что начищенные, резко пахнувшие ваксой сапоги.
Он слушал Лопатина, глядя прямо на него своими черными глазами и потирая бритую голову то в одном месте, то в другом, словно проверяя, хорошо ли побрил его парикмахер.
Узнав, что Лопатин хочет созвониться с редактором, Пантелеев приостановил его движением руки, снял трубку ВЧ и приказал, чтобы его соединили с Москвой.
– Положение у нас в Крыму такое, – сказал он, до конца дослушав Лопатина, – войска стоят на позициях, оборона готова, немцы подошли впритирку, но когда начнут – трудно сказать. Крыма им, пока живы, не отдадим, – значит, придется драться. – Пантелеев сказал это безо всякой аффектации и улыбнулся.
В эту секунду у него за спиной затрещал телефон, и он, быстро повернувшись, снял трубку. Судя по восклицаниям Пантелеева, Лопатин понял, что они с редактором на короткой ноге.
– А ты оставь его у меня насовсем, чего ему ездить взад-вперед, – говорил в трубку Пантелеев. – Почему жирно, ничего не жирно, у тебя их много, а мы начинающие, только еще воевать начинаем. Берите трубку, – сказал он Лопатину и снова улыбнулся.
Сквозь сухое многоголосое жужжание ВЧ Лопатин услышал знакомый кашляющий голос редактора.
– Оставайся пока у Пантелеева, – сказал редактор. – Только, когда будешь ездить с ним, – смотри! А то я его знаю – и сам угробится и тебя угробит. – Редактор хохотнул в телефон, и его далекий московский смешок оборвался где-то посередине.
– Значит, остаетесь, – сказал Пантелеев и быстро и внимательно, уже как собственность, оглядел своими черными глазами Лопатина.
Перед ним на стуле, нескладно растопырив ноги в сапогах со слишком широкими голенищами, сидел худощавый человек в роговых профессорских очках. Лицо у него было узкое и худое, слишком широкий воротник хомутом стоял вокруг жилистой шеи, а редкие волосы были зачесаны на пробор. Этот человек показался Пантелееву чем-то похожим на одного знакомого ему по финской войне известного писателя, но книг Лопатина он не читал, хотя в документах интенданта второго ранга тоже значилось: писатель.
– А вы не больны? – недоверчиво спросил Пантелеев, вглядываясь в бледное после долгого подводного плаванья лицо Лопатина.
– Нет, не болен.
– А жилье у вас есть?
– Есть койка в гостинице, – сказал Лопатин.
– Будьте здесь завтра в шесть утра, – сказал Пантелеев, вставая и с пяток на носки покачиваясь на коротких толстых ногах. – Поедем на Перекоп. – И он пожал Лопатину руку.
Вернувшись в гостиницу, Лопатин лег в постель, так и не поев в этот день. Он рассчитывал перекусить запасами, оставленными в вещевом мешке перед уходом в плаванье, но мешок был пуст, даже от сухарей остались одни крошки. Редакционный шофер Мартьянов, с которым Лопатину и раньше не удавалось поставить себя в положение начальника, за три недели его отсутствия, очевидно, совсем отбился от рук. Ни в гостинице, ни около нее не было ни Мартьянова, ни машины, он даже не посчитал нужным оставить хотя бы записку. Усмехнувшись над своей начинавшей ему самому надоедать безрукостью, Лопатин сбросил сапоги, не раздеваясь, повалился на койку и заснул мертвым сном.
В пять утра, когда Лопатин проснулся, ни шофера, ни машины все еще не было. Оставалось надеяться, что у Пантелеева найдется лишнее место.
У подъезда штаба стояла «эмка». Розовый младший политрук, держа в руках небольшой чемоданчик – «наверное, с едой», – завистливо подумал Лопатин, – бранил немолодого шофера в плохо пригнанном новом обмундировании.
– Так ведь, товарищ Велихов, – оправдываясь, говорил шофер, прикручивая проволокой бачок с запасным бензином к заднему буферу машины, – вы же поймите…
– Во-первых, обращайтесь по званию, – строго прервал его розовый младший политрук и, увидев Лопатина, подчеркнуто официально козырнул ему. – А во-вторых, я все помню: велено было вам взять три банки, а вы взяли две.
– Так ведь для рессор будет тяжело, – не отрываясь от своего занятия, миролюбиво ворчал шофер. – Ведь дорога-то какая…
– Я не слышу, что вы там говорите. Встаньте, когда говорите с командиром.
Шофер, прикручивавший бак сидя на корточках, встал, неловко опустив руки по швам. По его лицу было видно, что он обижен, с удовольствием послал бы адъютанта к чертовой матери, но не решается.
В эту минуту из подъезда вышел Пантелеев.
– Ну как у вас, все готово? – обратился он к шоферу.
– Все в порядке, товарищ Пантелеев, – весело сказал шофер, торопливо вытирая руки тряпьем.
Младший политрук посмотрел на него уничтожающим взглядом – он даже дивизионного комиссара ухитрялся называть не по званию. Однако сделать замечание в присутствии начальника адъютант не посмел и только, зло поджав пухлые губы, глянул в спину шофера: мол, погоди, придет время, я с тобой поговорю!
– Раз все в порядке – значит, едем, – сказал Пантелеев и, пожав руку Лопатину, сел впереди.
Лопатин и политрук сели сзади. Шофер захлопнул дверцу, и машина тронулась.
Пантелеев снял фуражку, и через минуту его бритая голова стала беспомощно склоняться то вправо, то влево. Он спал. Лопатин и адъютант ехали молча. Лопатина клонило ко сну, а младший политрук, открыв до отказа боковое стекло и высунув в него голову, неотрывно следил за воздухом.
Через два часа, когда машина подъехала к развилке дорог, из которых одна шла к Перекопу, а другая поворачивала на Чонгар, Пантелеев, как по команде, проснулся, пошарил рукой и, надев скатившуюся на пол машины фуражку, сказал шоферу, чтобы тот сворачивал направо, к Чонгару. Лопатин не собирался ничего спрашивать, но Пантелеев сам повернулся к нему, чтобы объяснить, почему они едут на Чонгар, а не к Перекопу, как собирались вчера.
Оказывается, на Перекопе по-прежнему была тишина, а на Чонгаре немцы вчера днем неожиданно вышли к станции Сальково, лежавшей перед нашим передним краем, и заняли ее. Сальково по предварительному плану оборонять не предполагалось, но батальон, стоявший там в охранении, после внезапной атаки немцев оказался отрезанным на той стороне, за станцией.
– Я там был вчера вечером, – сказал Пантелеев, и Лопатин понял, почему он сразу, сев в машину, заснул. Очевидно, он сегодня ночью не ложился спать. – Пытались в ночном бою отбить станцию и вывести батальон. Сегодня придется повторить – вчера ничего не вышло. И он стал рассказывать, почему не вышло: кругом все уже было заминировано, и, для того чтобы прорваться к Салькову, оставалась только узкая полоса в несколько десятков метров с двух сторон железной дороги. Полк был еще не воевавший, да вдобавок недавно развернутый, укомплектованный из запаса, как, впрочем, и вся дивизия. В ночном бою все перепуталось – чуть не постреляли друг друга. Пришлось остановиться, чтобы навести порядок, подготовить огонь артиллерии и сегодня утром начать все сначала.
– Ну и командир дивизии вчера, по правде сказать… – Пантелеев оборвал себя на полуслове и, обращаясь к младшему политруку, сказал: – Спел бы, а, Велихов! Прилетят – услышим. Опусти стекло – пыль!
Велихов опустил стекло. Несколько секунд его лицо сохраняло обиженное выражение – он заботился о безопасности дивизионного комиссара, а тот сказал об этом так, словно адъютант следил за воздухом из трусости. Потом он задумался и негромко, душевным тенором затянул песню о коногоне, которого завалило в шахте, «…а молодого коногона его товарищи несут…» – пел он, и его розовое молодое лицо делалось с каждым куплетом песни все добрей и печальней. Лопатин никогда не слышал этой песни.
– Наша, шахтерская, – сказал Пантелеев и согнутым пальцем потер глаз.
– А вы откуда, товарищ Пантелеев? – спросил неисправимый шофер, и у младшего политрука снова сделалось сердитое лицо.
– Я-то? – воспринимая это штатское обращение к себе как самое естественное, переспросил Пантелеев. – Из-под Енакиева. А вы?
– Ворошиловградский, – сказал шофер и затормозил. – По-моему, теперь налево?
– Второй раз едете, надо помнить! – сказал Пантелеев и, прищурясь, посмотрел налево. – Сворачивайте.
Через пять минут «эмка» подъехала к штабу дивизии. Он размещался в километре от видневшегося на пригорке небольшого хутора. Повсюду змеились ходы сообщения. Несмотря на здешнюю бедность лесом, штабные землянки были перекрыты толстыми бревнами в три-четыре наката, чувствовалось, что в смысле противовоздушной защиты тут постарались на совесть.
Адъютант командира дивизии, прислушиваясь к воздуху, заметно нервничал и, покрикивая на шофера, поспешно загонял под маскировочную сетку «эмку», на которой приехали Пантелеев и Лопатин.
Командир дивизии – генерал-майор с лицом, которое было трудно запомнить, встретил приехавшего Пантелеева так подобострастно, что показался Лопатину меньше ростом, чем был на самом деле. Поскрипывая новыми ремнями, он все время нагибался с высоты своего саженного роста к Пантелееву, шлепая ему губами в самое ухо, и мягко, но настойчиво теснил Пантелеева по ходу сообщения. Он хотел вести предстоявший ему неприятный разговор внизу, в блиндаже. Наконец Пантелеев отодвинулся от него, с недоброжелательным интересом посмотрел генерал-майору прямо в глаза и, выйдя из хода сообщения, сел на траву на открытом месте.
– Садитесь, – сказал он генерал-майору, сердито хлопнув рукой по земле.
Генерал-майор хотел удержаться и не взглянуть на небо, но не удержался, все-таки взглянул и только после этого сел рядом с Пантелеевым.
– Вас что, разбомбили, что ли? – взглянув сначала на небо, а потом на генерал-майора, спросил Пантелеев.
– Как? Почему разбомбили? – не поняв насмешки, переспросил генерал.
– А я думал, разбомбили, – сказал Пантелеев, – больно уж вас под землю тянет. Как с Сальковом?
– В 10.15, как приказано командующим, повторим атаку, – ответил генерал-майор и, побоявшись, что задел самолюбие члена Военного совета, поправился: – Как приказано Военным советом армии, так и будет сделано.
Пантелеев поморщился.
– Приказано, приказано, – проворчал он. – Вам вчера было приказано, а вы дотянули до ночи и провалили.
– Неудача, товарищ член Военного совета, – разведя руками, сказал генерал. – Случается! Вы сами вчера видели.
– Неудачу-то я видел, – проговорил Пантелеев медленно и задумчиво, словно восстанавливая перед глазами зрелище вчерашней неудачи. – Неудачу-то я видел, – повторил он, – а вот вас там, где была у вас неудача, я не видел. Командира полка видел, а вас нет.
– Совершенно правильно, – с покорным бесстыдством сказал генерал. – Я на другом боевом участке в это время был.
– На другом? – Пантелеев посмотрел на генерала, потом на щель, в конце которой виднелся вход в генеральский блиндаж, и хмыкнул. – А сегодня, – после паузы спросил он, – тоже будете во время атаки на другом участке или как?
– Никак нет, – сказал генерал и, завернув рукав гимнастерки, посмотрел на большие часы. – В 9.30 прибудет командующий и двинемся вместе на НП полка.
– Командующий? – протянул Пантелеев.
То, что сюда приедет командующий, было для него неожиданностью.
– Так точно, пятнадцать минут назад звонил, предупреждал, – сказал генерал, в душе довольный тем, что с приездом командующего он уже не будет один на один с Пантелеевым – непрошеным свидетелем его вчерашней неудачи.
– Он мне с ночи не говорил – значит, передумал, – сказал Пантелеев. – Слушайте, товарищ Кудинов, – он впервые назвал генерала по фамилии, – а как у вас все-таки на сегодня дела на Арабатской стрелке, только не в общих чертах, а конкретно?
– Под утро прошел слух, что туда ночью просочились немцы.
– Вот именно, – перебил его Пантелеев, – об этом я и спрашиваю.
Кудинов чуть заметно пожал плечами.
– По полученным нами предварительным сведениям это не соответствует действительности, но я дал приказание, чтобы в дальнейшем уточнили окончательно.
– Предварительно… окончательно… – пробурчал еле слышно, но сердито Пантелеев, – а конкретно – порядок там у вас или нет?
– Порядок! – набрав полную грудь воздуха, отчеканил генерал.
– Ну ладно, – сказал Пантелеев, вставая и протягивая ему руку. – Дожидайтесь командующего и воюйте.
– А вы? – удивленно спросил Кудинов.
– А я, раз у вас там все в порядке, поеду на Арабатскую стрелку… Посмотрю, какой у вас там порядок…
Он сказал это с грубоватой иронией, к которой Лопатин начинал привыкать, – она означала, что Пантелеев ни на грош не верит в тот порядок, о котором ему доложил генерал.
– А может быть, позавтракаете в ожидании приезда командующего, – там, на хуторе, у меня все приготовлено, а, Андрей Семенович?
Кудинов жестом хозяина, показывающего на дверь в столовую, протянул руку в сторону белевшего на бугре хуторка. Он был зол и обижен на Пантелеева, но не собирался этого показывать – желание загладить вчерашнее было сильней обиды.
– Нет уж, поеду. Спасибо, – буркнул Пантелеев. – А позавтракать все ж таки надо, – сказал он, зевая и потягиваясь, через пятнадцать минут после того, как они отъехали от кудиновского штаба. – Вы кушали?
Лопатин подумал, что этот вопрос относится к нему, и хотел ответить, но, оказывается, Пантелеев спросил не его, а шофера.
– Немножко подзаправился, – ответил шофер.
– На немножко далеко не уедешь, – сказал Пантелеев и обратился на этот раз уже к Лопатину: – А вы?
– Не успел, – сказал Лопатин.
– И мы с Велиховым тоже не завтракали, – кивнув на адъютанта, сказал Пантелеев. – Я у Кудинова отказался, потому что боялся – он хоть и на хуторе, а все же куда-нибудь в щель засадит. Сворачивайте к копне, вон к той, дальней… – показал он шоферу.
Через минуту машина стала в тени огромной копны сена. Высоко над степью кружился немецкий разведчик. С разных сторон по нему лениво постреливали из пулеметов и винтовок.
Велихов открыл чемоданчик, раскинул на сене салфетку, достал помидоры, огурцы, хлеб, крутые яйца и термос с чаем. Разложив все на салфетке, он подошел к шоферу и стал злым, хорошо слышным шепотом снова, как в Симферополе, пилить его, требуя, чтобы тот развернул машину не так, как она стоит, а как-то по-другому, чтобы она стояла на ходу и ее не было видно сверху. Во всем этом не было никакой необходимости – в тени копны машину сверху и так не было видно, а в открытой степи она, как ее ни поверни, все равно стояла на ходу.
Пантелеев достал из чемоданчика пузырек с тройным одеколоном, вытер руки сначала одеколоном, потом насухо платком и сел рядом с Лопатиным. Он нарезал ломтями хлеб и, толстыми ловкими пальцами быстро очищая одно за другим яйца, прислушивался к разговору.
Наконец обиженный шофер не выдержал и огрызнулся.
Лопатин посмотрел на Пантелеева – ему было интересно, как тот поступит.
Пантелеев дочистил последнее яйцо, сложил скорлупу в обрывок газеты, завернул и сказал совершенно спокойно:
– Ну, что же, давайте кушать.
Велихов подошел и сел, а шофер обиженно отошел в сторону, сделав вид, что предложение Пантелеева относилось к одному адъютанту.
– А вы, – сказал Пантелеев, – идите кушать!
– Нет, спасибо, – ответил шофер. – Я не хочу кушать. Не могу.
– Почему же не можете? Со мной не хотите, что ли? – спросил Пантелеев, расстегивая воротничок и поудобнее примащиваясь на охапке сена.
– С вами я могу, а с ними не хочу, – и шофер пальцем показал на адъютанта.
– Да ведь тут я, а не он хозяин, – сказал Пантелеев. – Стол-то мой, так что, раз я зову, давайте кушать.
Шофер покосился на адъютанта, подошел и присел на корточки рядом с Лопатиным.
Завтракали минут пятнадцать. Еле видные в небе разведчики гудели сразу в нескольких местах, и теперь по ним стреляли отовсюду; в небе лопались белые шарики зенитных разрывов.
– Вы на Западном фронте были? – поглядев на небо, спросил Лопатина Пантелеев.
– Был с июня до августа, – ответил Лопатин.
– А я до сентября. Я здесь неделю всего. – И, снова посмотрев на небо, добавил: – Там, на Западном, на это уже и внимания не обращают, а здесь в щели лезут. Дело привычки; но пока один привыкает, другого уже убивают. Так и вертится чертово колесо… Собирай, Велихов, да поедем, – кивнул он на салфетку и оставшуюся еду. Велихов был единственный человек, которому он говорил «ты», наверно, это объяснялось молодостью адъютанта. – Как по-вашему, что дороже на войне, – вставая, спросил Пантелеев у Лопатина (Велихов и шофер уже пошли к машине), – храбрость или привычка?
– Привычка, – не думая, ответил Лопатин.
Пантелеев покачал головой.
– Что, неправда? – спросил Лопатин.
– Правда, но жалко, – сказал Пантелеев. – Жалко, что много храбрых людей до этой привычки так и не доживет. Сколько раз я на маневрах был, десятки раз, а на поверку выходит: война, как вода, – пока не нырнешь – плавать не научишься. Как там, уложились?