Когда поезд, лениво постукивая на стыках, проходил по мосту над рекой, Коля Евсеев, студент Лесного института, бросился к окну. С моста лучше всего был виден родной городок. В нем Коля не был уже около трех лет.
Первое, что он увидел, – это стадо коров. Они стояли по брюхо в воде и, задумавшись, жевали жвачку. На берегу лежал пастух и, закинув руки за голову, смотрел на небо. Он не обратил на поезд никакого внимания.
Позади пастуха поднимались крутые бугры, а на них врассыпную стояли дома. Почти все дома были одинаковые: первый этаж кирпичный, а второй деревянный. За кружевными занавесками цвели в вазонах комнатные цветы. Протертые стекла блестели от солнца.
Недаром про этот городок ходила поговорка: «Ливны своими хоромами дивны». Городские хозяйки изо всех сил поддерживали чистоту в домах. Они гордились этим перед жительницами пригородной Стрелецкой слободы. В слободе ни порядка, ни чистоты спокон веков не было. Слободские всегда жили «по-цыгански».
Городок показался Коле после жизни в Ленинграде[3] очень маленьким, чуть выцветшим, но воздух был чистый, яркий, и далеко были видны из окон вагона золотые подсолнухи в огородах.
На вокзале, где слободские женщины набивались с вишней-скороспелкой и солеными огурцами, Колю встретила мать, Нина Порфирьевна, седая, решительная, в пенсне.
Доктора Нину Порфирьевну знал не только весь город, но и весь район. Многим великовозрастным людям она, по старой привычке, говорила «ты», так как лечила их еще в те времена, когда они были совсем «клопами» – мальчишками и девчонками.
Нина Порфирьевна крепко поцеловала Колю, сняла пенсне, вытерла покрасневшие близорукие глаза и сказала парнишке с кнутом, что стоял рядом и с восхищением глядел на Колю:
– Ну вот, Кузя, дождался. Посмотрел, какие из себя ленинградские?
Кузя покраснел и невнятно ответил:
– Да уж посмотрел…
– Тащи вещи на таратайку*.
Таратайка запрыгала по булыжной мостовой. Мостовая была горбатая, и таратайка ехала боком, будто хотела повернуть обратно к вокзалу, несмотря на то что гнедые лошадки бежали шустро и старались тащить таратайку вперед.
Коля засмеялся, а Нина Порфирьевна сказала:
– Драндулет! На нем еще твой дед ездил по больным. А все держится. Ну ничего, осенью дадут мне машину, «эмку»*.
Нина Порфирьевна очень радовалась, что Коля наконец-то приехал. Помог случай. Местность вокруг городка была известна на весь Союз обилием оврагов. С каждым годом они отхватывали куски полей, разрушали дороги, и то и дело приходилось строить новые мосты вместо обвалившихся старых.
Как говорили, «овражность» была здесь резко выражена, и поэтому в городке открыли недавно овражно-опытную станцию.
Коле повезло: его назначили на эту станцию на летнюю практику. Если бы не это обстоятельство, то Нина Порфирьевна не увидела бы Колю и в этом году: опять бы уехал на лето в какую-нибудь глушь мерить леса.
– Я уж и надежду потеряла, что ты явишься, – говорила Нина Порфирьевна. – Специальность у тебя лесная, а в наших местах от лесов остались одни ошметки. Вот, думаю, глупо как получилось! Не видать мне теперь моего Коленьки никогда. Хоть переводись в лесные края. А вышло, что и для лесного специалиста нашлась здесь работа.
В это время из-под копыт лошадей взлетела, теряя пух, черная тощая курица. Она так пронзительно закричала, что лошади шарахнулись и прижали уши. Кузя погрозил курице кнутовищем:
– Вот я тебя! Нашла где рыться, старая дура!
Нина Порфирьевна жила на выезде из городка, на крутом берегу реки. Деревянный дом, построенный еще Колиным дедом, покосился, но сад разросся.
В саду щипал траву привязанный к дереву телок с белым пятном на лбу. Увидев таратайку, он поднял голову и так уставился на лошадей, что даже позабыл отмахиваться от прилипчивых мух.
Нина Порфирьевна накормила Колю и ушла на прием в амбулаторию. Она торопилась, и потому расспросы и разговоры пришлось отложить до вечера.
Коля прошел в свою комнатку. Все в ней оставалось на прежних местах, как в тот последний день, когда он уезжал из дому. Только стало темнее от разросшейся за окнами сирени.
Коля сел к старенькому столу, начал выдвигать ящики и перебирать уже позабытые вещи: школьные тетради, коллекцию уральских камней, развинченный на части старинный телефон, альбом с почтовыми марками, высушенные листья дуба, клена, березы, каштана… Все это уже пропылилось и показалось Коле таким давнишним, старым, что он даже рассмеялся. Будто это не заветные и когда-то любимые мальчишечьи вещи, а склад рухляди скряги Плюшкина.
И вместе с тем ему было бы жаль расстаться с этими вещами. Они, конечно, утратили свою былую значительность, но он оставался благодарен им за прошлые радости, за мечты, за игру воображения, которую они в нем вызывали.
Сейчас, встретившись с ними, он долго их рассматривал, а затем тщательно сложил в ящик стола в том же порядке, в каком они лежали там уже давным-давно.
Кто знает, если бы не эти вещи, то, может быть, он никогда не выбрал бы себе то занятие, к которому теперь так пристрастился. Может быть, никогда бы не стал лесоводом. Дело это требовало особых свойств: любви к природе, романтического отношения к действительности, выносливости. Человеку, лишенному воображения, нечего было делать в этой области. Нужно было обладать и сильным воображением, и большой любовью к человеку и земле, чтобы отдать все силы рассчитанной на десятилетия работе, окончания которой ты, может быть, не увидишь.
В доме было тихо. Коля отвык от такой тишины. Он прошел в столовую, поднял крышку рояля, сильно ударил по клавише. Тотчас за окном вскрикнул петух, рывшийся на грядке с огурцами, и, не оглядываясь, помчался на сухих жилистых ногах прочь, в глубину двора.
Коля зашел на кухню. Там старая нянька Марьевна чистила самовар. Марьевна совершенно оглохла. Разговаривать с ней было невозможно.
– Как здоровье, Марьевна? – прокричал Коля.
– Шибче говори, – отозвалась Марьевна. – Шибче! Я с летошнего* года уже и грома не слышу.
Коля походил по саду. В саду жило множество муравьев, они повсюду проложили свои песчаные дорожки. Коля поглядел, как муравьи бегут друг за другом по клумбе между ползучими и сочными цветами портулака*, и позавидовал муравьям: живут среди цветов, трав, всяких листиков, в уютных древесных дуплах, но, конечно, этого не понимают. Не ценят.
Коля вернулся в дом, захватил полотенце и пошел на реку купаться.
Река сильно обмелела. Противоположный берег был весь в оврагах. Даже с этого берега было слышно, как журчат по их дну родники.
Коля начал осторожно спускаться по крутой тропке. Навстречу ему поднималась загорелая девушка в сарафане, с льняными косами, уложенными вокруг головы.
– Анфиса! – крикнул Коля. – Неужто ты?
– Я, – низким голосом ответила Анфиса и улыбнулась. – Господи, как ты вырос!.. Надолго приехал?
– На все лето. Буду работать на овражной станции.
– А я этой весной окончила школу.
Они поздоровались. Рука Анфисы была холодная от купания.
С Анфисой Коля учился в одной десятилетке. Анфиса была на два класса моложе его.
– Вот папа обрадуется! – сказала Анфиса. – Он у меня совсем стал старенький.
– А как сад?
– Беспокойство одно с садом. Вырастил яблоки новые. Назвал их в мою честь «анфис». Похоже на «анис». – Она засмеялась. – Пойдем сейчас к нам.
– Ну что ж, – согласился Коля. – Я только выкупаюсь.
– Ну иди! Я наверху подожду.
Коля сбежал на берег, разделся, но, чтобы броситься вплавь, пришлось идти чуть ли не до середины реки. Коля взглянул в сторону железнодорожного моста: коровы все еще стояли в воде.
«Ну и жара, – подумал Коля. – Как хорошо, что я встретил Анфису!»
Она сидела далеко, на крутом берегу, под вязом, и красный ее сарафан пылал на солнце.
Коля выкупался и, свежий, с мокрыми волосами, вскарабкался по обрыву. Анфиса смотрела, как он легко взбирается к ней, и улыбалась.
В саду Николая Никитича, раскинутом над оврагом, среди низких и широких яблонь колебался под ветерком солнечный свет. Через полосы этого света пролетали пчелы.
Николай Никитич, уже совсем седенький, усохший, сидел на бревне в расстегнутой рубахе и подтяжках и строгал ножиком дощечку для улья. Он расцеловался с Колей, показал ему яблоню «анфис» и приказал дочери согреть самовар и накрыть под яблоней стол.
Коля еще с детства полюбил эти чаепития под деревьями за круглым дощатым столом, покрытым суровой скатертью с голубой каймой. Вместо сахара подавался сотовый мед в глиняной миске, а чай всегда был жидкий, но вкусный. На стол падали божьи коровки. На мед слетались осы. Коля давил их ножом. За это ему попадало от Нины Порфирьевны.
А какие только разговоры велись за чайным столом! Николай Никитич умел поговорить. Он многое знал – не только свое садоводство.
У себя в саду он устроил «цветочные часы». Об этих часах в городке было множество разговоров. Дело в том, что разные цветы точно раскрываются в разные часы утра и так же точно закрываются к вечеру. Николай Никитич засадил этими цветами клумбу и узнавал по ней время с ошибкой, по его словам, не больше чем на тридцать минут.
За этим же чайным столом Коля впервые услышал от Николая Никитича рассказы о Мичурине* и Докучаеве*, о дубравах – «засеках», которые росли когда-то по ту сторону реки и охранялись стрельцами – пращурами* нынешних обитателей Стрелецкой слободы.
Эта сплошная полоса лесов спасала Русь от татарских набегов. В лесах прорубали с запада на восток широкие просеки. Лес рубили, или «засекали», так, чтобы вековые дубы своими вершинами падали к югу. Получался огромный вал из частых и крепких ветвей. Через него не могли пробраться не только всадники и пешие, но даже лесные звери.
– Теперь, конечно, – говорил Николай Никитич, – засеки повырубили, и от них остались, пожалуй, одни названия. Вот, например, Козлова Засека около Ясной Поляны, где обитал Лев Николаевич Толстой.
В этом саду и решилась Колина судьба после окончания школы.
В Ливнах жил в прежние времена композитор Аренский. Николай Никитич знал его и даже с ним подружился. Однажды Николай Никитич рассказал со слов Аренского историю о том, как Чайковский хотел спасти от вырубки сосновый лес вблизи усадьбы, где он в то время жил, как ничего из этого не вышло и в каком отчаянии был знаменитый композитор.
– Вот, – говорил Аренский, – дорогой Николай Никитич, какова игра жизни! Если бы не вырубили этот лес, Чайковский, пожалуй, подарил бы нам еще одну симфонию. Лес его всегда вдохновлял чрезвычайно. А тут все сорвалось. Невольно задумаешься: какую силу оказывают на талант столь разные по значительности вещи, как лес и любовь, рожок пастуха и деревенская песня. Вот и поди разберись!
Николай Никитич соглашался, что действительно человек загорается новыми мыслями от вещей совершенно разных и на первый взгляд не имеющих отношения к предмету его занятий, или, как нынче принято выражаться, к его творчеству.
– Вот я, к примеру, – говорил Николай Никитич, – очень легко себя чувствую и получаю разнообразие мыслей, когда ловлю рыбу в нашей реке. Как будто занятие мальчишеское, а на поверку выходит, что оно и нервы успокаивает, и пищу дает для размышлений по любым вопросам, свойственным нашему уму.
Вспомнив об этом случае с Чайковским, Николай Никитич заговорил о лесах, о том, что они не только приносят великую пользу человеку, украшают и оздоровляют землю, но и поддерживают самую жизнь на земле.
В степной полосе, где был расположен родной Колин городок, лесов не было. Может быть, поэтому они всегда казались мальчику чем-то таинственным, величественным и привлекательным. А Николай Никитич еще подогревал это представление своими разговорами. Поэтому Коля, подумав, решил идти после школы в Лесной институт.
У Николая Никитича висели в доме копии с картин художника Шишкина*. И хотя Николай Никитич и говаривал, что Шишкин малость скучноват, но при долгом рассматривании эти картины все же действовали. Коля представлял себя в лесах, написанных Шишкиным, и представлял так ясно, что из этих лесов уже долетал до него запах смолистых пней и земляники.
А сейчас Николай Никитич затеял разговор о Курской магнитной аномалии. О ней в последнее время много писали в газетах.
Городок славился сильными грозами. Николай Никитич объяснял это тем, что городок расположен в области магнитной аномалии. Глубоко под землей лежат мощные залежи железной руды и притягивают грозы.
Коля улыбнулся, слушая объяснения Николая Никитича. Старик Колиной улыбки не заметил, а то бы, конечно, обиделся.
Николай Никитич обрадовался, узнав, что Коля будет работать по «овражному делу».
– Хвалю! – сказал он. – Ты выбрал чудесное занятие в жизни. А вот что с Анфисой делать, не знаю. Ей все в театр хочется, в театральную школу. Шла бы лучше по отцовским стопам. Сады бы разводила. Мало на земле растительности – от этого всякие беды. К примеру, овраги. Они по нашей области треть земли охватили за какие-нибудь сорок лет. На моей памяти. Как стали сводить лес – так и пошло!
После чая Анфиса проводила Колю. Они пошли к мостику через ручей, впадавший в реку. Ручей едва струился в темном овраге. Тропка к мостику была протоптана в высокой крапиве, и Коля обстрекал себе руки.
На мостике Анфиса остановилась:
– Ну, дальше я не пойду. Приходи к нам почаще.
Они попрощались. Анфиса медленно пошла обратно. Она несколько раз останавливалась, оглядывалась на Колю, и каждый раз случалось так, что в это же время оглядывался и Коля. Потом Анфиса помахала рукой и скрылась за поворотом.
– Прощай, Анфис! – крикнул Коля.
Но Анфиса не отозвалась.
На следующий день Коля пошел на овражную станцию и представился директору ее, Смышляеву. Это был низенький пожилой человек в желтоватых очках.
Овражная станция временно помещалась в приземистом доме на главной улице городка. Половину дома занимала аптека, половину – станция. Сотрудники станции ходили к себе через прихожую аптеки. Так им было удобнее, потому что вход на станцию был через двор, а двор всегда был заставлен телегами. Колхозники со всего района приезжали сюда за лекарствами.
Двор походил на базарную площадь – весь в конском навозе, в сенной трухе. Привязанные к телегам лошади упорно, без отдыха жевали сено и стегали себя жидкими хвостами.
Из-за этого двора происходили частые стычки с аптекарем Абрамом Борисовичем – подслеповатым, но деятельным старичком в просторном халате. Он так близко рассматривал рецепты, что казалось, будто он их не читает, а нюхает.
Когда Коля вошел, Смышляев как раз ссорился с Абрамом Борисовичем. Он разговаривал с ним через маленькую форточку, прорезанную в двери, что вела из его кабинета в аптеку. Такие форточки обычно устраивают в кассах.
– Абрам Борисович, – говорил Смышляев, – это же не постоялый двор! Надо что-то делать.
– Вы, очевидно, полагаете, – пронзительным голосом отвечал Абрам Борисович, взбалтывая склянку с мутной жидкостью и рассматривая ее одним глазом на свет, – что это образцовая аптека номер один в Москве? Где вы находитесь? Это же чернозем! – крикнул он, со стуком поставил склянку на прилавок и яростно посмотрел на молодую смешливую колхозницу, дожидавшуюся лекарства. – Вот, извольте, поглядите на эту красавицу!
Молодайка закрылась локтем и фыркнула.
– Подойди сюда! – приказал Абрам Борисович.
– Ой, батюшки, страх какой! – сказала молодайка и бесстрашно подошла к прилавку.
– Вот капли, а вот полосканье! – сказал Абрам Борисович. – Смотри не напутай. Покажи, которые капли.
– Да что показывать-то! Уж вы всегда придумаете.
– Покажи, а то не выдам лекарство!
– Неужто не выдадите? – насмешливо спросила колхозница. – Человек старый, а молодок завсегда обижаете. Хоть в аптеку не ходи.
– Вот! – сказал Абрам Борисович и победоносно посмотрел на Смышляева. – Вы, надеюсь, слышали? Странно, как я столько лет работаю при таких обстоятельствах, – он показал на смешливую колхозницу, – и еще чувствую себя нормальным человеком.
– Уж вы всегда так! – пробормотала женщина, забрала лекарство и вышла, хлопнув дверью.
За дверью она прыснула от смеха и сказала кому-то:
– Нигде, молодайки, нету нам проходу из-за нашей неземной красоты.
Абрам Борисович посмотрел на Смышляева долгим, теперь уже возмущенным взглядом и сказал:
– Ну, знаете, это уже чересчур!
– Простите, Абрам Борисович, – пробормотал Смышляев, закрыл форточку в аптеку и обернулся к Коле: – Никогда раньше мне не приходилось работать в такой обстановке. Но в конце концов это соседство не мешает. Иногда даже веселит. А для работы это полезно. Как вы думаете?
Коля согласился.
– Работать полагается весело, – наставительно заметил Смышляев, – и любить те места, где работаешь. Я очень доволен, что вы родом из этого привлекательного городка. Пока что займитесь обмером оврагов около Адамовской мельницы. Определите их годовой рост и выясните уровень грунтовых вод. Я подозреваю, что там овраги уже прорезали землю до водоносного горизонта и сильно отсасывают грунтовые воды. Очень что-то быстро сохнет земля… – Смышляев помолчал. – Кого бы дать вам в подручные?
– Я сам найду помощника, – ответил Коля. – У него ведь работа будет несложная: волочить по земле цепь да держать рейку. С этим каждый мальчишка справится.
– Ну и чу́дно! – согласился Смышляев. Вечером Коля зашел к Николаю Никитичу.
В сумерках летало много ночных бабочек. За рекой, в Стрелецкой слободе, пели, сидя на берегу, девушки:
Спускается солнце за степи,
Вдали золотится ковыль…*
Коля сидел с Анфисой на пороге дома. Отсюда были видны весь сад, заречье и далекие поля.
Анфиса куталась в платок, хотя вечер был теплый и на яблонях не шевелился ни один листок.
– Тебе холодно? – спросил Коля.
– Нет. Это так…
– Загрустила?
– Нет… Или да. Загрустила. Вот ты уже третий год живешь в Ленинграде. А я один только раз и уезжала отсюда. В Курск. К тетке.
Они помолчали.
– Завтра начинаю работать, – сказал Коля. – Буду обмерять овраги. За Адамовской мельницей.
– Один?
– Нет. Хочу взять Кузю и еще какого-нибудь деревенского ребятенка. Они будут таскать цепь и рейку.
– Возьми вместо деревенского ребятенка меня, – предложила Анфиса. – Я справлюсь.
– Работа тяжелая.
– Я сильная. Вот, смотри! – Анфиса вытянула голую до плеча руку, казавшуюся в сумерках очень белой, потом медленно согнула ее в локте. – Потрогай!
Коля потрогал. Мускулы на руке были маленькие, но крепкие.
– Хорошо, – согласился Коля. – Заметано. Если Николай Никитич тебя отпустит.
– Отпустит.
Николай Никитич зажег в комнате лампу. Ее свет упал через окно в сад. Большой мир вдруг сузился, и от него остались только освещенный мягким светом уголок старого сада с забытой под деревом лейкой, белые пахучие звезды цветущего табака да отдаленная песня слободских девушек:
И вот повели, затянули,
Поют, заливаясь, они
Про Волги широкой раздолье,
Про даром минувшие дни…
Анфиса встала, пошла в глубину сада, остановилась над обрывом и долго стояла, слушала.
Обмер оврагов оказался делом нелегким. Приходилось спускаться в овраги, взбираться по крутым глинистым склонам, делать большие обходы, набрасывать примерные карты.
За несколько дней Анфиса, Коля и Кузя сожглись на солнце до черноты, обветрились, пропахли полынью и пылью.
Это были удивительные дни – под жарким солнечным светом, среди трав и полей, где пробегал по дорогам, чуть пыля, ветерок.
К вечеру все так уставали, что с трудом добирались до городка. Тогда Коля решил брать с собой из дому кое-какие продукты, и по два-три дня они не возвращались домой, а ночевали в избе у мельничного сторожа Ивана Дмитриевича, тощего и рыжего. Командовала в избе его жена – веселая старуха Давыдовна. А Иван Дмитриевич только помалкивал, вздыхал, посасывал кислые папироски и неопределенно жаловался то на сухость, то на мокроту в груди.
В избе по вечерам при свете кухонной лампочки Анфиса помогала Коле чертить примерные карты оврагов. Бывало, Коля засыпал за столом от усталости. Тогда Анфиса силой поднимала его и вела в угол избы, где для Коли и Кузи было постлано сено.
Коля сваливался на сено, тотчас засыпал, а Анфиса еще долго сидела за столом, чертила, слушала, как шумит у плотины вода. А потом, улегшись у себя в клетушке, где пахло пшеном, думала, что если Николай Никитич не отпустит ее в театральную школу, то она просто сбежит, а когда ее примут, будет просить у старика прощения.
Однажды Анфиса держала полосатую рейку, а Коля наводил на нее нивелир*. Вдруг Анфиса опустила рейку и нагнулась к земле.
– Иди сюда! – крикнула она Коле. – Смотри, что за прелесть!
Коля подошел. Анфиса стала на колени, косы ее упали, концы их лежали на траве.
Анфиса протянула руки к чему-то еще невидимому, находившемуся на земле и, должно быть, очень маленькому. Казалось, Анфиса заслоняет язычок свечи, чтобы его не задуло ветром.
– Что такое? – спросил Коля шепотом.
Анфиса подняла на него счастливые глаза:
– Лиловый сон*!
Меж ее ладоней цвели на земле покрытые густым серебряным пухом колокольчики лилового сна.
Глядя на Анфису, на ее руки и чуть приподнятые плечи, Коля подумал, что, конечно, Анфиса права, когда бредит театром. Очевидно, театр ее призвание: столько легкости и простоты было в положении ее тела, в ее движениях.
Работа увлекала Колю. Разветвления оврагов были сложны, запутанны. Это была обширная и причудливая страна обвалов, глубоких балок, рытвин, водороев, пещер, родников, крутых красноватых склонов, кое-где поросших терновником и редкой травой, но большей частью глинистых и голых. Некоторые овраги тянулись на километры.
Более жестокой картины уничтожения плодородной почвы Коля еще не встречал. Он знал, что площадь оврагов в этой полосе России настолько велика, что урожай с нее мог бы легко прокормить такую густонаселенную страну, как Бельгия. Он знал, что половина земель здесь заброшена и негодна для сельского хозяйства из-за оврагов. Сознание, что склоны этих оврагов скоро будут превращены в террасы, засажены лесом, вишневыми и яблоневыми садами и что в этом будет часть его труда, наполняло Колю гордостью.
Вскоре они добрались и до того оврага, о котором говорил Смышляев. В нем уже был вскрыт водоносный слой. Вода сочилась по склонам тонкими струйками. Она стекала на дно и немного подальше, вниз по оврагу, образовала чистое озерцо.
Они решили спуститься к этому озерцу, передохнуть на его берегу и напиться чаю.
Овраг был глубокий. Когда они очутились на дне, Анфиса посмотрела вверх, где переплывали через овраг облака, казалось задевая и покачивая на его краю сухую траву, и спросила:
– Как же мы теперь отсюда выберемся?
– Это что! – хвастливо сказал Кузя. – Тут есть такой овраг, что бросишь в него камень – и считай до двухсот, покуда тот камень доскочит до дна. Осенью там разбойники награбленное пропивают.
– Это ты брось, – заметил Коля. – Какие теперь разбойники!
– Сам я их не видал, врать не буду, а слыхать – слыхал. Ехал я как-то мимо того оврага ночью. И вдруг слышу: гармошка, наша ливенка, в овраге заливается. Прямо продрало меня по спине! Я как свистнул, кони как взялись – только меня и видели те разбойники. Один свист от меня остался.
– Ну и ладно, утешайся своими разбойниками!
День выдался жаркий. От зноя все стало желтым: и небо, и поля, и воздух. Как будто зной долго крепчал, томился и наконец приобрел этот тоскливый и зловещий оттенок. Костер из сухих стеблей быстро перегорал, а чайник все не хотел закипать.
Вдалеке раздался удар без отката, будто кто-то взял на рояле, нажав педаль, басовую струну и тотчас отпустил педаль.
– Что это? – испуганно спросил Кузя. – Никак, гром?
– Не похоже на гром, – неуверенно ответил Коля. – Это орудие. Тут где-нибудь стрельбище.
– Нету тут стрельбища. Надо бы полезть наверх, поглядеть.
Кузя начал карабкаться по откосу. Сухая глина комьями сыпалась из-под его ног.
Анфиса, подкладывая в костер сухие стебли, сказала:
– Хорошо, Коля, что у тебя есть мама!
Коля удивленно посмотрел на Анфису:
– А у тебя есть отец.
– Это не то, – промолвила Анфиса. – Отцу многого не расскажешь. Не с кем мне поговорить… обо всем…
– А со мной?
Анфиса покачала головой:
– С тобой как раз и нельзя.
Коля хотел спросить ее: «Почему?» – но сверху хрипло закричал Кузя:
– Вылезайте! Гроза! Страсть какая!
– Анфиса, скорей! – быстро сказал Коля.
Он с облегчением вспомнил, что рейку и инструменты оставил наверху, на краю оврага.
Анфиса накинула на голову платок, начала торопливо его завязывать.
– Скорей! – умоляюще повторил Коля и схватил Анфису за руку.
Вдруг все померкло. Желтая пыль, сорванная с дорог и полей, завилась вверху, и в этой пыли исчез Кузя.
Коля тащил Анфису по крутому обрыву, хватался за колючий терновник, изодрал руки. Вверху уже все ревело. Взглядывая на край обрыва – далеко ли еще взбираться, – Коля один только раз увидел солнце. Но лучше бы он не видел его совсем. Оно было косматое и так дымилось, будто ветер запустил его, как волчок, с чудовищной скоростью и от солнца отрываются и улетают вместе с бурей клочья мрачного пламени.
Анфиса что-то сказала. Коля взглянул на нее. Лицо у Анфисы помертвело, только глаза – темные, напряженные – смотрели вверх, где бурьян рвался из стороны в сторону, цепляясь за землю.
– Что? – спросил Коля.
– Темно… как ночь! – крикнула Анфиса. – Мы успеем… до дождя. Не волнуйся!
«Что она кричит? – подумал Коля. – Какая ночь?.. Ах да!» Там, наверху, в разъяренном небе, летела тьма. Последние остатки света ветер гнал впереди урагана. В полях они были, должно быть, еще видны, эти быстро меркнущие кровавые отблески во всклокоченных далях.
Лишь бы не начался сейчас дождь! Если хлынет ливень, тогда они пропали. Глина размякнет, поползет вниз, начнет обваливаться глыбами. Они не удержатся, сорвутся на дно оврага, а там уже будет мчаться, подымаясь все выше, грязный пенистый поток. Он их захлестнет и потопит.
Коля хорошо понимал опасность, захватившую их врасплох, и полную свою беспомощность. Но вместе с тем, может быть из-за этой внезапности, он временами не верил, что опасность так велика.
«Сон это, что ли?» – подумал он и застонал от досады: на руку упала первая теплая капля дождя.
– Что ты? – крикнула Анфиса. – Это не дождь. С тебя пот льет ручьями.
Тогда только Коля сообразил, что на руку ему упала капля пота.
Склон оврага стал более пологим. Над краем его показалась растрепанная голова Кузи. Кузя протянул руку и помог Анфисе и Коле выбраться наверх.
Коля вздохнул всей грудью и взглянул в ту сторону, откуда подходила гроза. Спасены! Но он не успел ничего сказать. Небо раскололось вдребезги ветвистой струей огня. Тяжелым взрывом грохнул весь горизонт.
– Тут шалаш, землянка! – прокричал Кузя и показал в поле.
Они подхватили рейку и инструменты, побежали к шалашу, навстречу свинцовой стене ливня, и успели спрыгнуть вниз, в землянку, когда отвесно падающая вода шумела, набегая, уже рядом, в нескольких шагах.
Анфиса села на старое, перепрелое сено и закрыла глаза. Коля сел рядом с ней, несмело взял ее руку. Анфиса тихонько подышала на его пальцы, как бы стараясь приласкать и успокоить Колю.
– Какие молнии! – сказала Анфиса. – Я сижу с закрытыми глазами, а все равно слепит.
Ливень шумел, набирал силу. Запахло мокрой землей. Ветер стих, и теперь в ровный гул дождя вошел новый звук: рев и плеск потоков, мчавшихся по оврагам.
Потоки вспухали, подмывали склоны. Глина глыбами падала в воду. Вода несколько секунд переливалась через эти глыбы грязными каскадами, потом размывала их и, вертя в водоворотах, среди пузырей и пены, утонувшего черного галчонка, неслась дальше.
– Гроза будет затяжная или короткая? – неожиданно спросила Анфиса.
– Не знаю, – ответил Коля.
– А как бы ты хотел? Чтобы затяжная?
– Да!
Пусть этот проливной дождь длится хоть до утра, лишь бы сидеть здесь, в шалаше, и видеть, как уже обессиленные, медленные молнии освещают лицо Анфисы, ее темные узкие брови. А до городка можно добраться и ночью: ночь будет лунная.
Дождь стих только в сумерки. Обратно шли разувшись. Глина прилипала к ногам. От промокшей земли тянуло холодком, и Анфиса продрогла в отсыревшем платье.
В обмытой траве наперебой кричали перепела. Туча уходила на север, еще лилась там черной стеной дождя на притихшие села, еще мигала зарницами, а на юге вечернее небо уже очистилось и сияло голубоватым светом.
Они вошли в городок поздним вечером. Река тяжело шумела в крутых берегах. На улицах блестели в мураве лужи, засыпанные сломанными ветками. Городок был растрепан бурей.
Зашли сначала к Нине Порфирьевне. Ее не было дома. Марьевна сказала, что Нина Порфирьевна ушла к Николаю Никитичу.
– Зачем? – испуганно спросила Анфиса.
Марьевна виновато посмотрела на Анфису и промолчала. Она не слышала.
Анфиса повернулась и выбежала на улицу. Коля бросился за ней. Кузя не решился идти следом за ними и поплелся домой.
«Ну и наломала гроза хворосту! – подумал он, отбрасывая ногой поломанные ветки. – Должно, опять повалило мамашин забор».
Каждый раз после грозы этот забор заваливался, и Кузе уже надоело его чинить.
На главной улице Кузя увидел вывернутые дождевыми потоками огромные булыжники, заржавленные кровельные листы на мостовой и засвистел: дело было серьезное.