Два года спустя я получил от него письмо из армии, с поля Бородинского, накануне битвы. Мы находились в неизъяснимом страхе в Москве, и я удивился спокойствию душевному, которое являлось в каждой строке письма, начертанного на барабане в роковую минуту. В нем описаны были все движения войска, позиция неприятеля и проч. со всею возможною точностию: о самых важнейших делах Петин, свидетель их, говорил хладнокровно, как о делах обыкновенных. Так должен писать истинно военный человек, созданный для сего звания природою и образованный размышлением; все внимание его должно устремляться на ратное дело, и все побочные горести и заботы должны быть подавлены силою души. На конце письма я заметил несколько строк, из которых видно было его нетерпение сразиться с врагом, впрочем, ни одного выражения ненависти. Счастливый друг, ты пролил кровь свою на поле Бородинском, на поле славы и в виду Москвы, тебе любезной, а я не разделил с тобой этой чести. В первый раз я позавидовал тебе, милый товарищ, в первый раз с чувством глубокого прискорбия и зависти смотрел я на почтенную рану твою![1] Долго я страшился за него, ибо рана была опасна; но молодость, искусство лекаря и – что всего целебнее – попечительность нежной матери, которая имела счастие ходить за раненым сыном своим в собственном его поместье, избавили его от смерти или продолжительного страдания. Но русские уже были за Неманом, и нетерпеливый Петин, едва вставший с постели, вырвался из объятий матери своей и поспешил в Богемию по призванию строгого долга чести и, может быть, честолюбия, которое час от часу более усиливалось в его душе, чуждой только низких пристрастий. Напрасно благословения матери сопровождали сына, опору и надежду преклонных лет; напрасно прижимала его к горячему сердцу; простым языком чувства – глас матери всегда красноречив и силен – повторяла она: «Друг мой, сын мой, скажи мне, зачем ты так добр и умен? Зачем не оскорбишь меня чем-нибудь и не отучишь меня любить тебя так горячо, так сильно?»