Уильям Бакли был англичанином. Родился в конце XVIII века, выучился на каменщика, потом попал в армию и воевал против Франции в революционных войнах или, как сказали бы в России, войнах первой и второй коалиций. Но в ходе увольнения он как-то сильно проштрафился: по-видимому, купил краденый кусок ткани, зная, что тот добыт нечестно. В общем, стал соучастником преступления и за это был сослан в Австралию.
Некоторое время Бакли проработал там. На каторгу в полном смысле слова он не попал – квалифицированные каменщики были нужны на строительстве колонии, будущего Мельбурна. Однако в планы старого солдата вовсе не входило участие в подневольном строительстве. Накануне Рождества он сумел подговорить нескольких ссыльных устроить побег. Предполагалось, что конечной целью их путешествия станет Сидней, но беда была в том, что все беглецы, как и Бакли, не только не были знакомы с географией, но даже не умели читать и писать. Они здорово недооценили размеры Австралии. От Мельбурна до Сиднея примерно 700 километров по прямой, а то и больше, если идти вдоль морского побережья. Разумеется, туда они не добрались. Довольно быстро каторжники перессорились и разошлись – Бакли пошел в одну сторону, остальные в другую. Двое погибли, еще двое смогли вернуться в Мельбурн. А Бакли шел и шел к Сиднею. Это, без сомнения, стоило бы ему жизни, если бы не его потрясающее везение, столь исключительное, что в современном австралийском английском есть даже выражение «шанс Бакли», означающее примерно то же, что и наше «один шанс на миллион».
Бакли был близок к смерти: обезвоживание, жара (напомню, что январь в Южном полушарии – это жаркое время). Находил какую-то еду, но ее не хватало, весь покрылся волдырями, потерял счет дням и неделям, но продолжал идти. Видел даже издалека каких-то аборигенов, но убежал от них, а те не стали его преследовать. И вдруг случайно наткнулся на маленький холмик, из которого торчало нечто вроде копья. Не знаю уж зачем – думаю, чисто из солдатского рефлекса, – беглец это копье взял с собой. На следующий день он наткнулся на аборигенов, которые почему-то обрадовались Бакли как родному. Оказалось, что холмик был могилой, а копье – памятным предметом покойника. Пришедший из пустыни человек стал для аборигенов этим же покойником, но вернувшимся назад из «времени сновидений». Да, выглядел теперь этот человек немного иначе. Все-таки он вернулся с того света. Местные жители еще не видели европейцев, а копье послужило Бакли удостоверением личности.
Часто говорят о том, насколько малы были шансы беглого каторжника случайно натолкнуться на копье посреди пустыни. Но я бы поставил вопрос иначе: насколько малы были шансы аборигенов на то, что посреди пустыни окажется человек, ничего не знающий про местные традиции, который ухватится за это копье и потащит его с собой? Кажется, без воли радужного змея или кого-то еще из австралийских духов-предков в этой истории не обошлось для обеих сторон.
Естественно, о жизни аборигенов Бакли ничего не знал, но, надо отдать ему должное, быстро разобрался, выучил язык и освоил местные традиции. Человеком он был, видимо, неплохим: скажем, когда погиб его «зять» (то есть, естественно, зять того человека, за которого все принимали англичанина), Бакли забрал на воспитание его детей. Так он прожил с аборигенами 30 лет и забыл даже родной язык, а когда наконец снова встретился с разбившими неподалеку лагерь белыми колонистами, не сразу смог с ними объясниться. Только когда один из них произнес слово «хлеб», память языка вдруг вернулась к Бакли. За помощь колонистам он был прощен, перебрался в Хобард, колонию на Тасмании, продиктовал мемуары и умер в 76 лет, упав с двуколки: очевидно, к этому времени свою удачу он исчерпал до донышка[39].
Как ни удивительна на первый взгляд история Бакли, в рамках логики аборигенов она вполне естественна. Воскресение из мертвых было необходимой частью обряда инициации знахаря: у многих австралийских племен будущих знахарей убивали, вскрывали, извлекали из них внутренние органы и заменяли их на новые, а потом воскрешали. Понятно, что на самом деле этого не происходило, но так это описывалось знахарями, воспринималось аборигенами, и каждое из этих действий воспроизводилось на символическом уровне. Именно этот обряд и давал будущему знахарю его мистическую силу[40]. Но даже если бы такого обряда не существовало, история Бакли все равно могла бы показаться австралийцам возможной. Как мы помним, во «времени сновидений» не действовал принцип причинности. Предки могли воплощаться в потомках, события прошлого – разворачиваться на глазах у современных людей, мифы – вечно повторяться. Почему бы тогда и мертвым не возвращаться с того света?
Конечно, очень скоро аборигены перестали путать европейцев с собственными мертвецами. Колонисты, как правило, обращались с местными жителями и их святынями без всякого пиетета, а иногда дело доходило и до насилия. В XIX и начале XX века в среде белых австралийцев господствовало представление об аборигенах как о людях второго сорта, почти животных. О гуманном отношении к ним большинство и не помышляло[41].
Причины этого отношения коренились как в «викторианском расизме»[42], с которым нам еще предстоит столкнуться в следующей главе, так и в принципиально различных жизненных взглядах европейских колонистов и жителей Австралии. Культура, основанная на коммерции, столкнулась с культурой, знавшей только меновую торговлю. Люди, считавшие себя венцом творения, созданным по образу и подобию божества и по божественному праву управляющим миром, вступили в контакт с людьми, ощущающими себя частью ландшафта и потомками предков-животных. Логически мыслящие европейцы натолкнулись на мир, подчиненный иррациональным схемам сновидений. Наверное, при должном старании можно было бы протянуть какие-то мосты от одной культуры к другой и найти что-то важное для обеих. Но колонисты XIX века, будь то англичане в Австралии, о которых мы говорим сейчас, белые пионеры в США или французы в Полинезии, о которых пойдет речь в следующих главах, ставили перед собой цель не понять, а присвоить.
Сама эта идея, кстати, яркий пример того, как экологически-религиозный подход мог влиять на развитие культур. Европейский христианский взгляд, как мы еще увидим в пятой главе, в значительной степени основан на воле библейского божества: «Будьте плодовиты и многочисленны, заселяйте землю и покоряйте ее. Господствуйте над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над всеми животными земли»[43]. Человек здесь рассматривается как хозяин земли, вольный распоряжаться ею и всем, что на ней живет. Разумеется, нельзя сводить колониализм к одному только религиозному подходу – существовало множество экономических, политических и социальных причин, которые сделали его возможным. Однако без этого ветхозаветного взгляда европейские представления о том, как люди должны обращаться со своей землей и природой в целом, могли бы быть совершенно иными. А взгляду этому авторов Библии научило сельское хозяйство.
Австралийское восприятие природы совершенно инаково. Сама идея собственности на землю была аборигенам непонятна: установить власть над участком «времени сновидений» так же невозможно, как, с точки зрения европейца, невозможно получить в свое распоряжение минуту или секунду. Ведь для австралийца пространство и время были тождественны. Можно ощущать себя потомком героев мифа или даже частью мифа, можно даже быть владельцем песни о мифе. Но нельзя владеть самим мифом, он не может быть подвластен одному человеку. А для аборигена его земля была воплощенным мифом.
При столкновении столь непохожих друг на друга культур конфликт практически неизбежен. И австралийцы обречены были проиграть. Дело не в миролюбии аборигенов, которые в некоторых регионах устраивали достаточно кровавые столкновения между собой, и даже не в отсутствии технологий. Вооруженным копьями зулусам в Африке случалось разбивать английские отряды, а чукчи с луками защищали свою свободу от Российской империи. Но австралийцам недоставало продовольствия, которое позволило бы сколько-то долго существовать вооруженным отрядам, а главное, очень не хватало организации.
Основой общественной и религиозной организации австралийцев всегда была семья, столь же крепко привязанная к реальному пространству и времени, как и все остальное. Географический мир австралийца был предельно конкретен: с любым значимым объектом была связана история «мира сновидений», любой съедобный и несъедобный плод был известен. В этом точно определенном мире зачастую не нужны были абстракции. Скажем, в австралийском языке вальбири нет слова «птица» – только отдельные слова для обозначения разных видов, ведь абориген не спутает одну птицу с другой[44].
Так же конкретен и мир семьи. Система родственных связей аборигена гораздо шире нашей. Во-первых, благодаря высокой рождаемости и распространенному на всем континенте многоженству у него может быть (по крайней мере могло быть в прошлом) множество братьев и сестер. Во-вторых, австралийцы больше современных жителей Европы ценили непрямое родство и хорошо в нем ориентировались. Для большинства из нас предел возможностей – отличить золовку от ятровки, хотя и на это многие уже не способны (если вы, как и я, из их числа, подскажу, что золовка – это сестра мужа, а ятровка – жена брата мужа). Многие старые русские термины родства исчезли безвозвратно.
У австралийских же аборигенов родству придавалось высочайшее значение, и очень важно было не спутать, в каком отношении ты находишься к другому члену твоего сообщества. При этом сообщество делилось на семьи, состоящие из секций, в свою очередь разделенных на экзогамные половины. Членам одной семьи, секции и экзогамной половины ни в коем случае нельзя было вступать в брак между собой; партнера следовало искать в другой экзогамной половине, причем только в конкретной ее секции.
Скажем, южноавстралийское племя урабунна (российские этнографы очень любят его и рассматривают в своих работах еще с 1908 года[45]) делится на две половины – маттури и киравара. Каждая из этих половин состоит из четырех тотемических подгрупп. Маттури подразделяются на (говоря русскими словами) динго, эму, чирков и сверчков; киравара – на змей, крыс, водяных кур и ворон. К примеру, эму может жениться только на крысе, все остальные браки для него запретны. Племя лардир на североавстралийском острове Морнингтон делится на восемь групп, а у каждый группы несколько тотемов. Среди них уже не только животные, но и молнии, скалы, падающие звезды. Скала может жениться только на черной тигровой акуле или морской черепахе, а дети их будут либо молнией, либо черной собакой динго, либо беспокойным морем (есть и такая тотемная группа)[46].
Даже эта система родственных связей может показаться европейцу мудреной, но это еще не все. Помимо экзогамных половин и тотемных групп должны учитываться и поколения (нельзя жениться на ком-то из поколения твоих родителей или детей) и степени родства, некоторые являются препятствием для брака, даже если тотемная группа подошла[47].
На этом фоне семейные сложности Монтекки и Капулетти и даже персонажей скороговорки о том, как Як-Цидрак-Цидрони женился на Цыпе-Дрыпе-Лимпомпони, выглядят несерьезными. Но австралиец постоянно держит в уме и запутанные семейные связи, и генеалогию всех окружающих по крайней мере нескольких поколений, иначе невозможно было бы определить степени родства.
Впрочем, во «времени сновидений» предки, тотемы, герои мифов постоянно рядом с человеком. Они воплощаются в ландшафт. Определение тотема ребенка нередко было сопряжено с реальным путешествием и поиском связанных с предками мест, точно так же как экзогамные половины часто действительно были половинами, то есть буквально разбивали лагерь надвое, четко определяя расположение групп. Категории родства в некотором смысле оказывались одновременно и географическими координатами. Ну а если не хватало объектов окружающей среды, для сохранения сведений о родстве или духе-покровителе можно было использовать религиозные реликвии – чуринги или тьюринги, небольшие предметы, вместилища духов. Иногда аборигены носили с собой вещи и даже кости покойных.
В культуре, не имеющей письменности, хранилищем памяти становится все: мелодия, человеческое тело, дощечка с нарисованным тотемом или деталь рельефа. Обмениваясь такой частицей памяти с другим человеком, одалживая ему свою вещь или обучая чужака песням своего племени, рассказывающим о «времени сновидений», можно установить глубинное взаимопонимание, недостижимое при обычной торговле и даже дружеской беседе[48].
Разумеется, не стоит идеализировать австралийских аборигенов. Говоря о народах, ведущих образ жизни, близкий к природе, часто рисуют условные и фантастические образы. Австралийцы не были чужды насилию и нередко не могли договориться не только с колонизаторами, но и с соседними племенами. Тесные узы соединяли их с окружающей средой, но это не значит, что они обладали каким-то особым экологическим сознанием или были буколическими детьми природы. Аборигены выживали, как могли. Это значит, что они, например, и не помышляли о вегетарианстве или гуманном обращении с животными – все, что годилось в пищу, съедалось. Но суровые условия учили их разумному подходу к природе и окружающим. В пустынях, где добыть еду было непросто, они кооперировались и не тратили силы на конфликты друг с другом. В более благополучных местах, где еды было вдосталь, случались и нападения племен друг на друга, и споры. Бывали и убийства[49]. Об этом не раз упоминает в своих воспоминаниях тот же Уильям Бакли. Доколониальная Австралия не была раем и миром всеобщей гармонии. Она просто жила по своим неизменным законам, вечно погруженная во «время сновидений». Все изменилось с приходом европейцев.
Распаханные поля или христианское учение – сложно сказать, что сильнее изменило жизнь австралийских аборигенов. Как я уже отмечал, при первой же возможности заняться сельским хозяйством некоторые аборигены это сделали[50]. И были совершенно правы, потому что это повышало качество их жизни да и попросту увеличивало шансы на выживание. Однако обработка земли, новые принципы сельского хозяйства, торговля, начатая европейцами и время от времени затрагивающая аборигенов, – все это неумолимо разрушало традиционный образ жизни австралийцев.
Бессмысленно спорить, хорошо это или плохо. Это было совершенно неизбежно. И столь же неизбежным оказалось изменение привычного образа жизни. Изгнание из родных мест (поскольку европейцы захватывали самые комфортные регионы континента) и вторжение новых технологий должны были изменить религиозное сознание местных жителей. Дополнительную и очень важную роль в этом сыграли миссионеры и власти, способствовавшие разрыву культурных связей. Годами они даже изымали детей из семей, чтобы воспитать не в традиционной, а в христианской культуре. В cовременной Австралии их называют «украденные поколения»[51].
Результатом всех этих событий стало крушение старых культов и формирование новых. Возникшее в XIX веке течение курангара сохраняет образы «времени сновидений», но отказывается признавать авторитет традиционных знахарей, наделяя магической силой каждого посвященного в ритуалы культа[52]. Стремительно распространяется и христианство. В наши дни уже 73 % аборигенов идентифицируют себя как христиан, преимущественно протестантов, хотя примерно треть составляют католики. Только 1 % сохраняет верность традиционным культам. Оставшиеся называют себя неверующими[53] и, по-видимому, достаточно вестернизированы, чтобы образы «сновидений» уже не играли серьезной роли в их жизни. Разумеется, это не значит, что все они забыли свою культуру. Она не исчезла. Поддерживаются значимые для аборигенов места, ученые, в том числе и из коренных австралийцев, изучают в университетах образ жизни и традиции прошлого, художники культивируют память о былых временах, соединяя традиционное искусство с современным. Но все же даже в самых отдаленных от цивилизации уголках континента всего 6 % аборигенов еще интересуются своей старой религией.
Однако и в таком ослабевающем и, как это ни печально, обреченном на исчезновение виде австралийские традиционные культы способны дать нам ответ на первый и самый главный из вопросов этой книги. Да, похоже, экология может влиять на религию. И не только вводя в нее симпатичных коал или превратившихся в холмы предков, но и отчасти определяя само мышление людей, восприятие пространства, времени, реальности и сновидений, странствий и смерти.
Может, это присуще только австралийцам, жизнь которых была так мало похожа на привычную нам? Найдем ли мы подтверждения этому в других местах? Давайте попробуем и для сравнения выберем регион, жителям которого повезло лишь немногим больше, чем австралийцам.
В Юго-Западной Африке из Анголы в Ботсвану плавно течет река Окаванго. Это полноводная и большая река, четвертая по длине на континенте. Дельта Окаванго – одна из крупнейших в мире. Но удивительная особенность реки в другом. Она никуда не впадает. Ни в море, ни в озеро, ни в более крупную реку. Окаванго разливается и постепенно сходит на нет, превращаясь сперва в болота, а потом высыхая на подступах к пустыне Калахари.
Пустыня побеждает воду, поглощает ее без остатка и все равно остается пустыней, практически непригодной для жизни с нашей точки зрения. Однако это не значит, что жизни там нет. В Калахари водится множество зверей и птиц, растут кустарники и травы. И конечно, там живут люди, которые, как и везде, сочиняют мифы и рассказывают истории. Вот один из таких рассказов:
«Предки вышли из дыры в земле среди корней огромного дерева, покрывавших страну. Следом за людьми тотчас вышли толпы различных животных – некоторые по двое, по трое и четверо, а другие – стадами. И все они второпях пихали, толкали и давили друг друга. По мере того как они выходили, толпа делалась все гуще и плотнее, и наконец толпы животных стали выходить не только из-под корней, но и из ветвей. Когда солнце село, новые животные больше не появлялись. Те же, кто вышел, оставались под большим деревом и вокруг него. Животные были наделены даром речи.
Когда настала ночь, людям, которые сидели под деревом, было сказано, чтобы этой ночью, до восхода солнца, они не разжигали огня. И долгое время они так и сидели там, а животные мирно спали вокруг. Но вот людям стало очень холодно, и они попытались разжечь огонь, несмотря на предупреждение. Тут же животные в ужасе вскочили и устремились к горам и на равнины, лишившись от страха дара речи. С тех пор они всегда убегают от человека»[54].
Так описывали свое возникновение этнографам койсанские племена начала XX века. В этом мифе исследователи уже находят следы внешних влияний – во всяком случае влияния банту, но койсанских мифов, которые вовсе не испытали никакого влияния, наука не знает.
Койсанские народы – современное название. В XIX и начале XX века представителей этих племен называли бушменами, то есть людьми буша, той специфической полупустынной-полусаванной местности, в которой они жили, и готтентотами, что в переводе с голландского значило «заики». В действительности заикались они, конечно, не чаще, чем все остальные. Название возникло из-за того, что в языках этих народов используются щелкающие звуки. Некоторые из них мы можем воспроизвести, но не применяем в речи. Скажем, один из них (или по крайней мере очень похожий) мы издаем, когда неодобрительно цокаем языком[55]. Но для произнесения других пришлось бы специально потренироваться. Хотя языки этих народов интересны и множеством других особенностей, именно невообразимые для европейца щелчковые звуки всегда особенно привлекали внимание путешественников. Неудивительно, что буры, голландские колонисты в Южной Африке, тоже первым делом заметили щелчки и соотнесли их с заиканием, хотя местные жители, конечно, щелкают в речи плавно и непринужденно.
Слова «бушмены» и «готтентоты» многим известны с детства, но в наши дни постепенно выходят из употребления. В западной науке они встречаются редко, в российской чаще, но тоже с оговорками: дело в том, что самим этим народам старые термины не нравятся. С альтернативными названиями, к сожалению, тоже нет ясности. У готтентотов популярное самоназвание есть – кой или кой-коин; кой на местных языках значит просто «люди», а кой-коин можно перевести как «человеческие люди», «настоящие люди». А вот у бушменов никакого общего названия нет – только у отдельных племен, поэтому их стали называть «сан». Но и «сан» тоже не их собственное слово. Его придумали кой-коин, и означало оно нечто вроде «изгой» или «чужак». В общем, и это тоже некогда было оскорблением, только использовали его не европейские колонизаторы, а ближайшие соседи. Впрочем, история знает много примеров, когда обидные прозвища становились гордыми самоназваниями. Отчасти это произошло и тут, так что в наши дни исследователи говорят о кой-коин и сан или, сокращенно, о койсанских народах и языках.
Общая численность сан в наши дни около 100 тысяч человек. Они разбросаны по шести южноафриканским странам, но основная часть живет в Ботсване. Кой-коин, их соседей, в полтора раза больше. Впрочем, как замечают многие исследователи, в сущности, разница между кой-коин и сан заключается в образе жизни: сан, «бушмены», действительно жители буша, кустарниковой саванны. Те из них, кто продолжает вести традиционный образ жизни, остаются охотниками и собирателями. Кой-коин, напротив, давно освоили сельское хозяйство. Различия между ними определяются именно этим, а не генетикой или языком. Говоря проще, различие между сан и кой-коин не столько объективный факт, сколько их собственная культурная самоидентификация[56].