bannerbannerbanner
полная версияМозес. Том 2

Константин Маркович Поповский
Мозес. Том 2

Полная версия

И все это писали, разумеется, добровольно, с чувством исполненного долга, нисколько не сомневаясь в том, что на их месте так поступил бы каждый, – как, впрочем, не сомневаются они и теперь, когда звонят в полицию, чтобы сообщить, что сосед припарковал свою машину в неположенном месте или о том, что жестикуляция разносчика газет была в последний раз очень и очень похожа на нацистское приветствие. В конце концов, Мозес, дело шло только о праве каждого выбирать, как ему жить среди себе подобных, – так же, как и они или все же немного по другому, – слегка дистанцируясь, слегка поворачиваясь боком или спиной, слегка сжимая зубы и отводя глаза, чтобы, упаси Бог, не начать вопить вместе со всем этим голосующим, орущим, марширующим, консолидирующимся быдлом, имя которому, как известно, было и по-прежнему остается легион.

– Двадцать пять человек, – сказал Амос, и Мозесу послышалось в его голосе даже что-то похожее на уважение. – Интересно, сколько человек они посадили?

– Не переживай, – откликнулся Иезекииль. – Всех, кого надо.

И все-таки немцы оставались немцами, Мозес. Пунктуальными, исполнительными, послушными, ставящими во главу угла интересы дела, обустроившими свою жизнь бесчисленными инструкциями и предписаниями, которым не было числа. Можно было загреметь по пустяковому доносу в гестапо и провести там неделю, или день, или месяц, и после того, как выяснится очевидная вздорность обвинений, все же вернуться домой со сломанной рукой или выбитыми зубами, слегка помятым, напуганным или же покалеченным на всю жизнь, но – живым, но – с извинениями, может быть, даже со справкой, которую можно было показать соседям или на работе, чтобы услышать в ответ какую-нибудь глупость, вроде того, что невинных у нас не сажают или что не следует обижаться на гестапо, которое, в конце концов, просто делает свою повседневную работу на благо фюреру и Великой Германии.

– Поддерживать власть, – медленно сказал Габриэль, – еще не значит быть готовым к насилию. В конце концов, это нормальный инстинкт всякого человека, который знает, что поддерживая власть, он оберегает самого себя и своих близких.

– Ты чудовище, Габриэль – сказал Иеремия. – Власть – это и есть насилие. Такова ее природа. А что, по-твоему, такое власть, если не это?

– Власть? Как будто ты сам не знаешь. Власть это порядок.

– Вот именно. Порядок, который она сама устанавливает

– Ну и что с того? И пусть себе устанавливает, сколько хочет. А зачем, по-твоему, вообще нужно государство, если не за тем, чтобы оберегать порядок?

Иеремия поморщился:

– Только не надо проводить границу между обществом и государством, между обществом и властью. Потому что это одно и то же.

– Гитлер, – сказал Габриэль с некоторой, как показалось Мозесу, снисходительностью, которую он, возможно, перенял у Иеремии, – Гитлер, мне кажется, это совсем не то же самое, что немецкий народ.

– Неужели? – сказал Иеремия. – А почему бы и нет?

– То есть? – опешил Габриэль.

– Вот тебе и «то есть», – Иеремия начал сердиться. – Ты можешь называть это как хочешь. «Народом», «обществом», «толпой», но только результат всегда будет всегда один и тот же!

– Минуточку, – сказал Габриэль. – Толпа– это не народ. И не надо их, пожалуйста, путать.

– Очень удобно. Ты слышал? – сказал Иеремия, обращаясь к Мозесу. – Подменил одно слово другим и получилось, что во всем виноват какой-то недоучившийся ефрейтор и жалкая кучка мерзавцев, которая ему поддакивала, а все остальные тут совершенно ни при чем. Конечно. Они сидели по своим кухням и ждали, когда их придут освобождать. Я понимаю.

– Но мы же не можем обвинить целый народ, – сказал Габриэль. – Это абсурд.

– Это почему же? – спросил Иеремия, и глаза его потемнели. – Всемогущий, между прочим, почему-то мог.

На минуту в библиотеке воцарилось молчание.

– Ты что-то не то говоришь, – выдавил из себя, наконец, Габриэль.

– Да плевать я хотел, – сказал Иеремия, наливая себе виски.

Мозесу вдруг показалось, что Иеремия сердится потому, что никак не может найти подходящие слова, чтобы рассказать толком то, что видели его глаза. Потом он сказал:

– Если ты думаешь, что толпа это одно, а народ другое, то значит ты дурак и больше ничего:

– Это, конечно, аргумент, – сказал Габриэль.

– Может, лучше выпьем? – предложил Осия.

– Спасибо за совет, – Иеремия взялся за свой пластмассовый стаканчик. Потом он быстро выпил, никого не дожидаясь, вытер ладонью губы и сказал, обращаясь к Габриэлю:

– Ты бы лучше подумал, откуда они берутся, эти Гитлеры? Или, может, они с неба упали?

– Я этого не говорил, – сказал Габриэль. – В конце концов, есть те или иные исторические обстоятельства…

– К чертовой матери все исторические обстоятельства… Не проще ли признать, что, Гитлер пришел из толпы как ее подлинное выражение? Что толпа его родила для того, чтобы он сказал и сделал все, что она хотела и о чем она мечтала? Мне кажется, это больше похоже на правду, чем розовые сопли по поводу человеческого прогресса.

– Только не надо ругаться, – сказал Габриэль.

Человек толпы, Мозес. Тот, кто лучше других научился выражать ее мысли и чувства, и простые представления о добре и зле, выговаривая их, как свои собственные. Краткий конспект многомиллионной плоти, записанный в таких простых выражениях, что их вполне мог запомнить даже идиот. Гитлер заблуждался, думая, что он – это одно, а орущая и марширующая плоть – это совсем другое, – нечто, чем можно легко управлять, ведя ее за собой куда хочешь. Конечно, толпа послушно шла вслед за тобой, но только потому, что она слышала в словах того, кто ее вел, свой собственный голос, который всегда говорил только то, что она хотела слышать сама, – все эти незамысловатые откровения о скором росте благосостояния или о незыблемости наших исторических границ, о радости труда и близости награды, о происках грязных врагов и нашей непобедимой мощи, о наших детях, которые идут нам на смену, чтобы доделать то, что не удалось доделать их родителям, или о счастье быть причастным к общему делу и общей судьбе. Толпа боготворила фюрера в первую очередь потому, что тем самым она боготворила саму себя, так что фюрер, собственно, оставался фюрером только потому, что он был только ее зримой манифестацией, ее воплощением, ее голосом, ее орудием, ее волей, ведущей к будущим победам и достижениям…

– Господи! – сказал вдруг внутри Мозеса чей-то знакомый голос. – Не мог бы ты вразумительно объяснить нам, зачем Тебе все-таки понадобилось такое количество идиотов? Этих марширующих, вопящих, размахивающих руками, красных от натуги, мечтающих постоять рядом с фюрером, попасть на телевизионный экран или, в крайнем случае, на последнюю газетную страницу, в раздел «Наши победители»? Этих рыгающих, гогочущих, гордящихся своей футбольной командой и дедушкой, который ни разу не опоздал на работу, плюющихся, трусливых, завистливых, не знающих ни милосердия, ни сострадания? – Если уж на то пошло, – сказал Мозес, переходя на шепот и стараясь, чтобы сказанное не выглядело слишком уж грубо, – если уж на то пошло, Господи, то, возможно, при виде этих толп, кой-кому могли бы даже прийти в голову какие-нибудь кощунственные мысли, тем более что и безо всяких мыслей было ясно, что такое количество идиотов не только легко могло бы скомпрометировать саму идею творения, но и стать серьезным испытанием для чьей-нибудь веры, потому что трудно было, в самом деле, представить себе, что Небеса просто бесцельно коллекционировали эти бесчисленные толпы, наподобие того, как коллекционируют фарфоровых свинок или монетки достоинством в один шекель, набивая ими стеклянные банки из-под маринованного салата, чтобы в будущее воскресенье удивить этой коллекцией всегда готовых удивляться гостей…

Но что бы ни ответили ему на это Небеса, факт оставался фактом: никакой фюрер, никакой отец народов не осмелился бы открыть свой рот, если бы толпа уже ни была готова услышать то, что он собирался ей сказать.

Это значило, среди прочего, что, когда приходило время расплаты, то вечные отговорки по поводу невиновности народа, были, мягко говоря, не совсем уместны. Не совсем уместны, Мозес. Они были не совсем уместны именно потому, что они были самой обыкновенной ложью, которая хотела скрыть тот очевидный факт, что толпа, называющая себя «народом», убила шесть миллионов евреев и мечтала заполучить Судеты, Данциг и Мемель, а в придачу и весь остальной мир, без которого желанные перспективы казались не совсем законченными. Впрочем, скрыть это или сделать так, чтобы этого никогда не было, не могли уже ни Небеса, ни преисподняя, ни даже само Время, привычно делающее вид, что брошенные ею кости ложатся как попало, случайно и непредсказуемо.

– Минутку, – сказал Габриэль, – Да погоди ты со своими парадоксами!.. Немцы, в конце концов, осудили нацизм, и ты это прекрасно знаешь. Ты что, слышишь об этом в первый раз?

– Конечно, они раскаялись, – согласился Иеремия. – Потому что проиграли. Еще бы им было не раскаяться. Или ты думаешь, в 45-ом у них были еще какие-нибудь варианты?

– Глупости, – сказал Габриэль.

– Ладно. Тогда представь себе, что Гитлер не начал войну, или что он каким-то чудом ее выиграл, что вполне допустимо, даже если бы ему пришлось продолжить воевать с Америкой. Думаешь, он чем-нибудь отличался бы лет так через десять от тех, кто собирается нынче в Давосе или кормит своих избирателей бесконечными обещаниями?.. Ты дурак, Габриэль. Человек – это скотина, которая уважает только свои инстинкты и силу. Он хочет есть, пить, плодиться и быть не хуже соседа. Поэтому надо смотреть, что у человека внутри, а не на то, в чем он хочет тебя убедить, когда несет с давосской трибуны очередную ахинею на тему «Как поскорее осчастливить всех нуждающихся».

– Это я уже слышал, – сказал Габриэль.

– А ты послушай еще, – ответил Иеремия. – Тем более что об этом написано в Книге, которую ты, возможно, даже когда-то держал в руках.

 

– И что там написано? – спросил Габриэль, морщась, как будто ему в глаза вдруг попал слишком яркий свет.

– Там написано про евреев, которые отказались разговаривать с Всевышним и переложили эту обязанность на плечи Моше. Помнишь такую историю?

– Точно, – сказал Амос. – В самую точку.

– Случайно, они никого тебе не напоминают, Габи? – спросил Иеремия. – Эти евреи, которые отказались от своего Бога ради комфорта и покоя? Неужели совсем никого?

Габриэль посмотрел на потолок, потом вздохнул и сказал:

– Это все-таки немного другое.

– Это то же самое, – отрезал Иеремия. – Потому что если ты позволяешь, чтобы другой разговаривал за тебя с Богом, значит, ты отказываешься от ответственности и позволяешь кому ни попадя делать с тобой все, что он посчитает нужным. Это значит, что ты просто тень, которая готова подставить свою задницу любому, у кого есть охота до нее добраться – Гитлеру, Сталину, кому угодно.

– Грубо, но справедливо, – сказал Амос.

Свет вокруг стал мягче и как будто прозрачнее.

Мозес налил себе еще полстаканчика и выпил, никого не дожидаясь.

Виски, сэр. Волшебный напиток друидов и манчестерских ведьм. Если бы доктор Аппель вошел сейчас в библиотеку, возможно, он не увидел бы здесь никого, кроме семи друидов, танцующих в электрическом свете и плетущих словесные заклинания, которые могли бы вызвать град или обрушиться на землю бесконечным дождем.

– Поэтому, повторяю еще раз для дураков. Любое общество всегда готово к насилию, – сказал Иеремия. – Стоит чуть измениться обстоятельствам, и они набросятся на тебя как дикие звери. Сначала они будут орать «хайль Гитлер», потом сожгут шесть миллионов, а потом скажут, что ничего особенного не случилось и они тут не причем. И все это только потому, что каждый из них – никто. Нуль. Пустота. Тень… Они – тени, которые всегда готовы раздутья от восторга, когда вспоминают, что они немцы, китайцы, англичане, американцы или русские, особенно тогда, когда какой-нибудь придурок прожужжит им все уши об их великих традициях и не менее великом будущем, которое их ожидает почему-то уже тысячу лет, и врагов, которые на это будущее покушаются, – какой-нибудь идиот, за которым они пойдут, потому что он наполнил их пустоту хоть каким-то дерьмовым смыслом… Или ты это впервые слышишь, Габи?

– Пока я слышу только то, что ты противоречишь сам себе, – ответил Габриэль. – Нет, погоди, погоди, – быстро сказал он, выставив перед собой ладонь. – Сначала ты говоришь, что фюрер только выражает то, что они хотят, а потом, что все они просто пустые тени, которые идут вслед за фюрером. Ну, и где же тут логика, Иеремия?

– Действительно, – сказал Иеремия. – Где здесь логика?.. Знаешь, что, Габи? Ты попробуй поискать ее у себя в жопе. Только не забывай, пожалуйста, что мы говорим об Истине, милый, а она, к твоему сведению, логики не знает.

– Как это? – спросил Габриэль. – Что значит, не знает?.. Вы что, решили меня с ума сегодня свести?

На лице его появилось такое выражение, словно ему немедленно предстояло решить какую-то сложную задачу.

– Вот так, – сказал Иеремия. – Спроси у Мозеса. Верно, Мозес?

– Верно, – ответил Мозес, чувствуя, что настал подходящий момент, чтобы окончательно расставить все по своим местам. Прозрачный воздух клубился вокруг, словно хрустальный горный поток, готовый вот-вот вскипеть миллионами шипящих пузырьков.

– Я бы хотел только кое-что уточнить, с вашего позволения, насчет Истины, – добавил он, готовый нырнуть в этот клубящийся под ногами хрусталь. – Потому что Истина – что бы вы там ни говорили, это всегда насилие.

Именно так он и сказал тогда. Конечно, как всегда, не к месту и совершенно не вовремя.

– Истина – это всегда насилие, – сказал Мозес. У него было ощущение, как будто он со всего разбега вылетел на сцену в то время, когда там шло представление. В ушах зазвенело.

Наконец-то, выговоренная Истина слетела с языка, оставив во рту ощущение прохлады и легкого покалывания

Его заявление, впрочем, вызвало немедленное сопротивление.

– Мозес, – укоризненно покачал головой Иезекииль.

Остальные ограничились различными жестами и восклицаниями.

– Ну, ты скажешь тоже, – сказал Амос, подытожив все эти «ну», «э-э» и «да, ладно», которые раздались со всех сторон вместе с пренебрежительным подмигиванием и не менее пренебрежительным маханьем рук.

– И ничего другого, – подтвердил Мозес, отрезая возможность для каких-либо компромиссов.

– Да, что мы, собственно, знаем про Истину, Мозес? – мягко спросил Осия.

– Ну, кое-что все-таки знаем, – не согласился Иезекииль.

– Кое-что существенное, – добавил Иеремия.

Исайя улыбнулся.

– А как же Всемогущий? – спросил Габриэль. – Как же, по-твоему, Он, Мозес?

К чести Иезекииля, впрочем, следовало сказать, что услышав этот вопрос, он одновременно с Иеремией закатил глаза в потолок и некоторое время оставался в таком положении, демонстрируя свое нежелание даже близко находиться рядом с такими вопросами.

– Бог – не Истина, – стараясь, чтобы его голос звучал твердо, сказал в ответ Мозес.

– А что же тогда? – спросил Габриэль, пряча в усах снисходительную усмешку. Такая усмешка, наверное, пряталась в усах апостола Павла, когда ему приходилось беседовать в Афинах с добрыми, но несколько отупевшими со времен Аристотеля, греками. Пожалуй, не было бы преувеличением сказать, что Мозес почувствовал вдруг слабое желание слегка съездить по этой усмешке. Спор об Истине, плавно перерастающий в мордобой. Собственно говоря, в этом не было бы ничего удивительного, поскольку всякую Истину, в конце концов, саму можно было бы без преувеличения легко представить как воплощенный мордобой, насилие и скандал, который отличался от прочих скандалов только тем, что он не имел никакого исхода.

В конце концов, это была всего только Истина, Мозес.

Исполняющая роль места для всех этих случившихся с тобой «вчера», или «два месяца назад», или «в позапрошлом году».

Защитница слабых и подательница беспочвенных надежд.

Этакая тетка с крепкими руками, вечно раздающими затрещины и подзатыльники, орущая, цепляющая и наставляющая тебя по части того, как следует правильно держать в руке вилку и нож, – зануда, требующая, чтобы ты улыбался и пел в унисон вместе со всеми, называя это «радостью познанья», или «счастьем приобщения», или «единством взглядов», или еще чем-нибудь в этом роде, убедительно подкрепляющая свои требования весомыми аргументами вроде – «а куда ты денешься, Мозес» или «кто не с нами, тот против нас, Мозес», или «да кто тебя станет слушать, дурачок сраный», так что все, что тебе оставалось, чтобы сохранить хотя бы видимость достоинства, это броситься изо всех сил прочь с этой наезженной, накатанной дороги, в сторону, туда, куда не вела ни одна тропа, впрочем, догадываясь при этом, что тебе не дадут сделать в ту сторону и полшага, продолжая, тем не менее, твердить о том, что в той стороне, куда ты направился, нет ровным счетом ничего, кроме гибели, тьмы и забвенья.

Мечта сумасшедших, Мозес. Истина, которая не насилует и не принуждает.

Он тщетно попытался представить ее образ, поймать его в словесные сети, привязать к чему-нибудь уже известному, но на ум почему-то не приходило ничего, кроме, пожалуй, взгляда, который изредка позволял себе в его сторону доктор Аппель, когда увлекшийся Мозес мешал фантазии и выдумки с реальностью и уже готов был перейти все дозволенные или недозволенные границы. «Однако, ты и фрукт, Мозес», – говорил тогда этот острый, слегка прищуренный взгляд, сверля Мозеса, словно желая проникнуть в самую сердцевину его.

«Однако, ты и фрукт, дружок», – говорил этот взгляд, в котором можно было без труда обнаружить некоторую двойственность, – так, словно доктор одновременно и желал заглянуть в эту глубину и опасался, что в результате из этого ничего доброго не выйдет.

– Говорю вам в последний раз, что Бог не Истина, – решительно повторил Мозес, готовясь немедленно пострадать за свои слова, пасть за них на густую зеленую траву, в заросли вереска, чей запах, прежде чем подняться к самому небу, еще долго плыл над травой и кустарником, цеплялся за ветви сосен и смешивался с водной пылью…

Впрочем, его уже, кажется, никто не слушал.

И все-таки он еще нашел в себе силы для того, чтобы повторить, слегка повысив голос:

– Бог – это не Истина.

– Ты уже говорил, – сказал Осия.

Конечно же, он говорил, Господи, Боже мой!.. Жаль только, что нельзя было повторить это столько раз, сколько поднималось над землей солнце, начиная с того самого, первого дня творения!

Да разуйте же, наконец, глаза!

Какой бы еще Истине, в самом деле, взбрело в голову таскаться по пустыне с кучкой голодных и грязных дураков, требуя от них, чтобы они никогда не расставались с лопаткой для закапывания экскрементов?

100. Филипп Какавека. Фрагмент 88

«Наши слова умирают, не успев прикоснуться к вещам, и наши мысли рассыпаются в прах, не добравшись до сути. Пусть плачут об этом те, у кого еще осталось время. Я же скажу – не велика печаль! Нужны ли нам вещи, не желающие внимать нашим словам, и зачем нам Истина, которая не хочет покоиться в наших объятиях? Похоже, и то, и другое – только порождение дурного сна. Будем поэтому посылать наши стрелы в цель, которую мы выбираем сами».

101. История Иеремии

– Что касается меня, то я знал о войне еще за три года до ее начала, хотя я был тогда еще совсем ребенком, – сказал Иеремия, вновь наполняя стаканчики, – сначала себе, потом Мозесу, потом Изекиилю и Габриэлю. Осия и Исайя на этот раз воздержались.

– Как это за три года? – не понял Габриэль. – Что, за три года до ее начала?

– Да, – кивнул Иеремия. – За три года до ее начала. Мне было тогда семь лет.

– Ну-ка, ну-ка, – сказал Габриэль.

Мозес и Осия понимающе переглянулись.

– Он же ничего не знает, – заметил Иезекииль так, как будто история Иеремии была всеобщим достоянием и касалась всех присутствующих, так что если бы это понадобилось, то любой из них мог бы легко, без запинки ее рассказать.

– Конечно, я ничего не знаю, – сказал Габриэль, как могло показаться, не без некоторой обиды. – Трудно что-нибудь знать, если тебе никто ничего не рассказывает.

Последнее было, конечно, неправдой, но Мозес и Осия понимающе переглянулись еще раз.

Новый слушатель, Мозес, говорил этот взгляд. Новый слушатель, внимательный и сочувствующий. Находка для настоящего рассказчика, каким был Иеремия. Было видно, что он уже вцепился в него, как вцепляются в медведя специально обученные для этого собаки, и что теперь он не отпустит своего нового слушателя до тех пор, пока не заставит проглотить свой рассказ до последнего слова.

– Расскажи ему лучше про ту женщину, – попросил Амос, пропустивший начало разговора, потому что чересчур углубился в какой-то глянцевый журнальчик.

– Я как раз и собираюсь рассказать ему про Ту Женщину, – выразительно сказал Иеремия, давая понять, что пока, слава Всевышнему, он не нуждается ни в каких подсказках и на память не жалуется.

– Только не забывайте, что нам еще вечером петь, – с некоторым беспокойством заметил Мозес. Но ему никто не ответил.

Очередная пустая бутылка, между тем, отправилась под стол. Мир вокруг заметно потеплел и подобно золотистому виски тоже стал отдавать жемчужно-золотым светом, наполненным шелестом высокой травы и запахом вереска и лесного дождя. Если захотеть, то всмотревшись сквозь это золотистое сияние можно было легко увидеть зеленую окраину этого захолустного маленького польского городка, о которой рассказывал Иеремия, железнодорожную станцию, откуда изредка доносились паровозные гудки или свист выпускаемого пара, а еще – небольшой кирпичный заводик, принадлежавший семье Аарона Вайсмана, на котором работала половина города – одним словом, весь этот маленький городок, где по вечерам играл в привокзальном ресторанчике оркестр, звуки которого иногда доносились летом через открытые окна даже сюда, на эту улицу, лениво переползавшую с холма на холм и носившую имя Жидовской, потому что там с незапамятных времен селились евреи, а большая, красного кирпича синагога с фальшивыми колонами и высокими узкими окнами в конце улицы, напоминала о великом цадике позапрошлого века Срулике бен Йегуди из Кракова, который, предвидя лихие времена, переселился сюда со всей общиной в самый канун Польского восстания, – о том самом Срулике бен Йегуди, которому принадлежали известные в свое время, но утерянные ныне, комментарии на книгу Йова, где среди прочего можно было прочитать, что рано или поздно весь мир, отложив дрязги и войны, добровольно пойдет за еврейским Машиахом, потрясенный его смирением, кротостью и мудростью, за исключением разве одного только Израиля, который останется глух к проповеди Божьего посланника, предпочтя материальное благополучие своему собственному избранничеству. Это пророчество, ясно дело, хоть и не было совсем забыто, но большой популярностью среди евреев не пользовалось. Поэтому, когда во время войны в могилу рабби Срулика угодила пятисоткилограммовая авиационная бомба, оставив на ее месте только одну огромную воронку, то многие, как казалось – вполне справедливо, усмотрели в этом знак Божьего гнева, выразившего свое отношение к безответственным писаниям краковского учителя, тогда как его немногочисленные последователи, напротив, с еще большим жаром продолжали настаивать на святости рабби Срулика и еще больше укреплялись в почитании его памяти, вполне резонно отвечая своим противникам, что направив на его могилу русскую бомбу, Всемогущий хоть и символически, но вместе с тем и вполне реально не только милостиво позволил цадику разделить судьбу своего народа, но и вознес его Своей милостью на еще большую высоту, о чем свидетельствовали многочисленные факты, о которых рассказывали очевидцы, и среди них, в особенности, много раз подтвержденный рассказ о том, что в день смерти и рождения цадика зажигалось в сумерках над этой печальной воронкой голубое пламя и тихий голос, от которого леденели руки и перехватывало дыхание, читал на пятнадцати языках пророчество праведного Срулика бен Йегуди из Кракова, словно еще раз подтверждая его несомненную непреложность, – тихий голос, пророчествующий о последних временах, предупреждающий, остерегающий и наставляющий всякого, кто хотел его слышать.

 

– Евреи, – заметил Амос с некоторой снисходительностью, которой, впрочем, было вполне достаточно, чтобы не принимать слишком всерьез всю эту историю с рабби Сруликом, – это ведь такой доверчивый народ. Верят во все, что угодно, кроме того, что находится у них прямо перед носом.

В ответ Иеремия выразительно посмотрел на него и, кажется, даже хотел что-то сказать, но потом передумал, давая, впрочем, понять, что он пропускает мимо ушей это бестактное замечание единственно только потому, что его торопит рассказ.

– Поляки, – сказал он, глядя перед собой так, словно видел сейчас что-то, чего не видели остальные. Глаза его потемнели. – Кто не жил с ними на одной улице или хотя бы в соседнем квартале, тому вряд ли я смогу что-нибудь объяснить. С ними и в других местах было несладко, а в том маленьком городке, больше похожем на большую деревню, так и подавно. Не помогал ни кирпичный завод, возле которого кормилась половина города, ни железнодорожные склады братьев Коперштоков, которые тоже давали работу второй половине города, ничего. Как и сто лет назад, жители городка считали, что хуже еврея один только черт. Поэтому они были уверены, когда случалась засуха, что виноваты многочисленные городские евреи, на которых до сих пор гневается Бог за то, что они распяли Того Человека. А если, наоборот, все лето шли дожди, то жители говорили, что их наколдовали еврейские ведьмы, которые ненавидят поляков, а уж заодно и всех христиан, стараясь напакостить им, где это только возможно. Если же на дворе стояла хорошая погода, то говорили, что Распятый сильнее еврейских колдунов, которые настолько бессильны, что не могут даже испортить погоду. Что бы плохого не случалось, во всем были виноваты, конечно, евреи. Поэтому в понедельник они ругали евреев, потому что понедельник был тяжелым днем и тут, конечно, не могло обойтись без евреев. Во вторник – потому что вторник шел за понедельником, и в этом тоже были виноваты евреи. В среду и четверг они ругали их за то, что это были дни середины недели, а до воскресения было еще ой, как далеко, а в пятницу и субботу – потому что евреи были виноваты, что у них не было денег, чтобы промочить глотку после тяжелой недели. И только в воскресение, одев чистое, они шли в свою церковь, давая понять, что в отличие от евреев, они тоже воскреснут, как воскрес когда-то Тот Человек, и эта мысль наполняла их сердца радостью и злорадством. Сгорел ли дом или паровоз задавил какого-нибудь несчастного пьяницу, во всем были виноваты обитатели Жидовской улицы, знавшиеся с нечистой силой и умевшие портить погоду и посылать жуков на картофельные посадки. Кабак, стоявший как раз недалеко от пересечения Жидовской и Кавалергардской, был центром, откуда эти подвыпившие герои ходили лупить жидов, не опасаясь лишиться работы на заводе, где вечно не хватало рабочих рук. Они били стекла и швыряли грязью в сохнувшее во дворе белье, или поджигали мусор и таскали за пейсы какого-нибудь подвернувшегося бедолагу, и все это сходило им с рук, потому что полиция редко когда заглядывала на нашу улицу, а если и заглядывала, то не для того, чтобы восстановить здесь справедливость. Я помню, как однажды во время сильной засухи весь город ходил в течение недели с иконами в поля, чтобы молиться о дожде, а когда это не помогло, то они, конечно, вспомнили про нашу улицу и прошли ее с начала до конца, поджигая заборы, ломая деревья и швыряя в витрины и окна камни. Наконец, они чуть было не сожгли нашу синагогу, да, наверное, они сожгли бы ее, если бы тут ни вмешалась, наконец, полиция, которая вызвала из ближайшего гарнизона солдат, и те быстро привели всех в чувство. Я хорошо помню эти широко раскрытые, оскаленные рты и выпученные глаза, эти потные лица и поднятые к небу кулаки, истошные крики и хохот, а затем где-то совсем близко – звон разбитого стекла, а потом, как эхо, еще один звон, и еще один, и еще, так что можно было не сомневаться, что если кто и станет радоваться сегодня, так это Герщик-стекольщик, у которого и без того всегда было полно работы. Вот почему чаще всего я молился о том, чтобы все те, кто обижал моего отца, и мою мать, и моих братьев, когда-нибудь поплатились за это самым страшным образом. Мне казалось, что это была хорошая молитва, хотя мой отец часто повторял, что нам следует жалеть тех, кого Небеса обделили светом Торы и молиться за их заблудшие души. Но тогда мне это было непонятно, так что я сочинил даже свою собственную молитву, в которой говорилось о том, что когда придет Машиах, полякам – ох, как не поздоровится, потому что он будет ступать по их домам и травить их, словно крыс, напуская на них небесных ангелов с огненными стрелами, от которых им некуда будет ни спрятаться, ни убежать. Конечно, это было глупо, но тогда я верил, что так оно и будет, стоит только немного подождать и потерпеть, потому что Всемогущий, который, конечно же, видит все наши несчастья, сам должен был еще немного подождать, пока накопится нужное число беззаконий и нужное число обращенных к нему молитв, и прольется нужное число слез, чтобы Он мог, наконец, послать нам своего Спасителя. Надо ли говорить о том, как я расстраивался, когда мне не удавалось выдавить из глаз хотя бы одну маленькую слезинку, чтобы немного приблизить час его прихода? И вот однажды, когда я гулял за сараями, там, где были капустные и картофельные грядки, я встретил эту женщину. Она была одета как полька, в длинное черное пальто с большими пуговицами и черную шляпку с цветами, а в руках у нее была маленькая коричневая сумочка, так что я сначала подумал, что она шла со станции, а потом решила срезать путь, но, не зная дороги, попала на наш задний двор. Потом я понял, что это не так. Она шла не в сторону города, а, наоборот, в сторону Кашевитских болот, и это было странно, потому что в той стороне не было ничего, кроме леса и болот, в которых время от времени пропадали и люди, и животные. Потом она посмотрела на меня и сразу отвернулась, и хотя она ничего не сказала, я сразу понял, что она зовет меня и хочет, чтобы я пошел вслед за ней, как раз в ту сторону, куда мне было строго-настрого запрещено ходить. И вот она шла, не оборачиваясь, среди высокой травы, так, словно она плыла, не касаясь ногами земли, а я шел за ней, словно привязанный, чувствуя, что со мной происходит что-то странное, пока мы не дошли до самого Красного болота, куда свозили мусор со всех ближайших домов и к которому мне было запрещено даже приближаться. Странно, но вокруг не было ни одного человека, как будто был какой-то праздник и все евреи были по этому случаю в синагоге. Потом женщина обернулась и сказала: – Иди ко мне, Иеремия. – И затем протянула руку, подзывая меня подойти. Но я ответил, что меня зовут совсем не Иеремия и остался стоять на своем месте, потому что мне было уже почти восемь лет и я слышал много разных историй про привидения, которые заманивают детей на болота, чтобы потом утащить их под воду и утопить. Но женщина сказала мне, что отныне я буду зваться Иеремией, и что придет время, когда все будут звать меня только этим именем, потому что именно этим именем называет меня мой Отец. И когда я подошел к ней, она села на ствол поваленной ивы и посадила рядом меня. Потом она достала из сумочки гребень и стала расчесывать мои волосы, которые уже давно не видели расчески. А потом она взяла меня за руку и сказала, что через три года начнется война, все мои родные погибнут, и только один я останусь жив, потому что так записано в Небесной книге и изменить это не может уже никто. Потом она сказала, что я не должен бояться и плакать, потому что смерть моих родных будет легкой и быстрой, и всех их ожидает Рай.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru