bannerbannerbanner
полная версияМозес. Том 2

Константин Маркович Поповский
Мозес. Том 2

Полная версия

Он подошел к Шломо и спросил его, немного понизив голос, от чего тот зазвучал несколько насмешливо и снисходительно:

– Ты, наверное, думаешь, что ты здесь первый Машиах, который мутит воду и соблазняет доверчивых глупцов и слабых духом? Года три назад тут повесили сразу двух Машиахов, которые вдобавок оказались английскими шпионами. А в позапрошлом году уже сама толпа затоптали до смерти одного чересчур болтливого дурачка, который кричал на базаре, что он Сын Божий и похвалялся, что может легко превратить в вино Иордан. И в прошлом году, помнится, тоже ходил по пустыне один сумасшедший, который говорил всем, что его послал Всемогущий, да будет благословенно его имя, и что ангелы небесные уже близко, так что не следует ни варить пищу, ни раздеваться на ночь. Потом он убил солдата, и его повесили, как повесят и тебя. Можешь не сомневаться.

– Веревка никогда не была весомым аргументом в споре, – сказал засыпающий Шломо.

– Завтра утром ты можешь поделиться этой мыслью с нашим палачом, – усмехнулся офицер. – А ты убирайся, – сказал он стоящему на коленях Йегуде. – Вон!

– Прости меня, Шломо, – повторил Йегуда, поднимаясь с колен и пятясь к двери, не упуская из поля зрения Шломо. – Прости меня…

Потом он повернулся и исчез за дверью.

– Не расстраивайся, – сказал офицер, жестко усмехаясь, отчего его шрам показался Шломо еще ужасней. – Такие, как этот Мочульский не живут долго. Аллах не допускает жить предателю дольше, чем длится его предательство. Потом Он посылает на его голову кару, которой тот достоин. Кстати, это касается и тебя, Шломо Нахельман.

– Я только сделал то, что считал нужным.

– Я вижу, что Мочульский не убедил тебя.

– Не убедил в чем?

– В том, что Всевышний, будь благословенно его имя, всегда стоит на страже своего порядка и не позволяет никому распоряжаться им по своему разумению, – сказал офицер.

– Я не отвечаю ни за Мочульского, ни даже за Господа Бога, – сказал Шломо Нахельман, чувствуя вдруг, как яснеет его голова и отступает сонный туман. – Я могу отвечать только за самого себя, господин.

– Но ты называл себя Машиахом, – офицер останавился возле Шломо, внимательно его разглядывая, слегка склонив набок голову. – Или этот Мочульский что-то напутал?

– Не все ли равно, как человек называет себя, – сказал Шломо. – Разве дело в названии?

– Но ты говорил, что Всевышний не оставит тебя, даже если вся турецкая конница войдет в Иерусалим. Не всякий осмелится повторить такое кощунство… Это ведь твои слова, верно?

– Ты так хочешь узнать про Машиаха, что можно подумать, что от этого зависит вся твоя жизнь, – сказал Шломо. – Или она действительно зависит от этого?

– Замолчи! – крикнул офицер, напугав Шломо и заставив солдата возле двери вытянуться и расправить плечи. Потом он сказал, обращаясь к солдату:

– Выйди и охраняй дверь с той стороны. Тут государственное дело. – И после того, как солдат закрыл за собой дверь, расстегнул верхнюю пуговицу мундира, медленно пошел от окна к двери, а потом опять от окна к двери и от стола к шкафчику с документами, сцепив за спиной руки и опустив голову, отчего его лица было почти не видно.

Потом он сел на свой стул, почти рядом со Шломо, помедлил немного и продолжал:

– Ты, конечно, не знаешь ничего ни про солдат нашего гарнизона, ни про его офицеров, ни про начальство, ни про тех вольнонаемных, которые работают в тюрьме и обслуживают гарнизон. Люди разные – и плохие, и очень плохие, и такие, с которыми можно иметь дело. Но все они, хоть и притворяются бесстрашными, все как один боятся того, кто должен прийти согласно вашей вере и кого называют Помазанником или Сыном Божьим, но чаще всего его зовут Машиахом.

– Вот как, – сказал Шломо, удивляясь услышанному. – Мне бы и в голову не пришло.

– Чертов город свел их всех с ума, – офицер погрозил кулаком куда-то в сторону окна. – Словно они заразились этой нелепой верой от евреев и христиан, которым как будто мало одного Святого, да будет благословенно его имя, поэтому они ищут вдобавок какие-то нелепые подпорки, чтобы его поддержать… Я служил в других гарнизонах, и на Кипре, и в Дамаске, и даже в Стамбуле, но нигде не видел ничего подобного… Они все боятся, – повторил он, понижая голос и косясь на дверь, как будто кто-нибудь мог его услышать. – Боятся, что в одну прекрасную ночь он позовет их на суд, который не знает пощады. И так было всегда, Нахельман. Город сводил их с ума, и они придумывали разные способы, чтобы обмануть Машиаха и не дать ему попасть туда, куда он обещал… Вот почему они внимательно изучили все пророчества и заложили камнем Золотые ворота, через которые должен будет проехать Машиах, когда придет его час. Вот почему султан приказал устроить возле этих ворот кладбище, чтобы будущий Мессия осквернился ритуальным осквернением и навсегда потерял бы свою святость… Впрочем, – усмехнулся офицер, – я думаю, что это бы вряд ли его остановило.

– Я тоже так думаю, – Нахельман неожиданно засмеялся.

– Послушай меня, – сказал офицер, поднимаясь со стула. Голос его едва заметно дрожал. – Если ты тот, кого все ждут, то скажи мне это, потому что у меня есть до тебя дело, которое не терпит отлагательств.

Шломо Нахельман улыбнулся. Уж, конечно, он не смог удержаться, обрадовавшись этим неожиданным словам, которые на короткое время сделали его почти счастливым и заставили испытать чувство гордости, как будто все это придумал и осуществил он сам, Шломо Нахельман, возлюбленный Сын Небес, избранный Всемогущим и помазанный Им на Царство.

Впрочем, он сразу устыдился непрошеного чувства и даже произнес про себя короткую молитву, обращенную к Небесам, уповая, что они не станут придавать большого значения его минутной слабости.

Однако офицеру показалось, что эта улыбка только подтверждает его подозрения относительно Шломо.

– Это ты? Ты? – негромко спросил он, вглядываясь в лицо Шломо, словно хотел прочесть на нем то, что не давало ему покоя. – Что же ты молчишь?.. Это ты?

– Но мне нечего сказать, господин офицер, – ответил Шломо Нахельман, не опуская глаз. – Такие вещи каждый выбирает для себя сам и сам же отвечает за свой выбор. Или господин офицер думает, что Машиах придет в грохоте и буре, творя одно чудо за другим и не оставляя человеку никакого выбора? Нет, эфенди, человек сам должен решить, кто он, тот, кто называет себя Машиахом и стучит тебе в сердце, готовя путь для пославшего его. Потому что если твои глаза не будут видеть свет, который несет с собой Машиах, то, что бы я ни сказал тебе, ты будешь так же далек от него, как и все те, кто думает, что своими жалкими делами и многословными молитвами они могут приблизить или отдалить его приход.

Он перевел дыхание и посмотрел на офицера, словно ждал от него каких-то указаний.

– Значит,– спросил его тот, – это не ты?

– Я уже сказал, – ответил Шломо.

– Тогда я спрошу тебя по-другому.

– Попробуй, – кивнул Шломо.

– У меня есть сын, – офицер отошел к окну, с трудом выдавливая из себя слова. Было заметно, что это дается ему не просто. – Ему уже почти двенадцать, а он до сих пор не может ходить. Ноги не держат его, как будто они ему чужие. Многие говорят, – понизил он голос, – что тут не обошлось без шайтана и мальчика надо показать тем, кто умеет заговаривать злых духов. Но сколько бы я не показывал его, никто этого сделать не смог. Никому не удалось даже вот на столько разрушить власть шайтана. Вот почему я подумал о тебе. Если ты тот, за кого выдаешь себя, то исцели моего сына и верни мир в мой дом… Его зовут Мухаммад.

– Мухаммад, – сказал Шломо.

– Мухаммад, – повторил офицер, как будто именно в этом имени и заключалось все дело.

– Я могу только помолиться за твоего сына, – сказал Шломо. – Все остальное зависит уже не от меня.

– Хочешь сказать, что Машиах не воскрешает мертвых, не лечит все болезни и не творит чудеса?.. Так какой же тогда это Машиах, ответь?

На лице его, если Шломо правильно понял, было написано глубокое разочарование, почти отчаянье, которое он даже не пытался скрыть.

– Я ведь уже сказал тебе, – ответил Шломо, одновременно стараясь не упустить какую-то странную мысль, которая замаячила вдруг перед его внутренним взором, еще не умея толком выразить себя в словах. – Машиах приходит не затем, чтобы греметь оружием и топить неверных в их собственной крови… Он приходит из твоего усталого сердца, чтобы вернуть тебя Тому, Кто зажигает над тобой Утреннюю звезду и требует, чтобы ты встал и шел дальше, хотя у тебя не осталось для этого ни капли сил.

Конечно, он что-то недоговаривал, этот сумасшедший с воспаленными от бессонницы глазами и дергающей головой человек. Что-то, что он сам еще не понимал, но что уже вошло в его плоть и кровь, не оставляя ему выбора и открывая, наконец, узкую, едва видную в сумерках тропинку, которая одна вела через страдания и смерть туда, где царил долгожданный покой и не было ни добрых, ни злых.

Впрочем, пока еще это только готовилось, только набирало силу, тогда как все, что он мог сделать сегодня, это помолиться об исцелении маленького Мухаммада, зная наперед, что Небеса уже давно не слышат его голос и вряд ли соберутся принять во внимание его молитву.

Много лет спустя, рабби Ицхак сказал, вспоминая всю эту историю, которая, похоже, уже двигалась к своему завершению:

– Мы не знаем и, наверное, никогда не узнаем, зачем Всемогущий позвал Шломо Нахельмана и почему оставил его в самую трудную минуту его жизни. Зачем он погрузил его в нереальные мечты и, как последний обманщик, не исполнил ничего из обещанного? Зачем дал силу убеждать тому, кто обрек на смерть и себя, и других?

– Хотел бы и я это знать, – отозвался Давид.

– Часто я думаю, что на самом деле мы ровным счетом ничего не знаем, блуждая даже там, где нам все всегда казалось таким простым и ясным. Вот почему иногда я ловлю себя на ужасной мысли, что Бог специально все делает так, чтобы мы потеряли нашу веру и изведали всю глубину и горечь сомнений, которым нам нечего противопоставить, кроме своего смирения, которое ведь тоже иногда похоже на хорошею мину при плохой игре. Но если это так, Давид, то становится понятным, почему Он помогает злодею и не слышит молитв праведника. Одаряет зажравшегося и отнимает последнее у нищего. Открывает негодяю и скрывает от исполняющего заповеди. Отчего вопросы Иова и Исайи выглядят так пресно, так безвкусно, хотя их и задают все кому не лень? И тогда, Давид, я начинаю думать, что все дело в том, что если Истина совершается, то она всегда совершается между Богом и человеком, а не между Богом и толпой, потому что Бог – это не Бог толпы, а Бог страждущего человеческого сердца, куда Он приходит, когда сочтет нужным. А это значит, мой мальчик, что если Всемогущий говорит только с тобой, то Ему нет дела ни до чего другого, кроме тебя, а значит, каждый из нас должен стремиться к тому, чтобы быть приходящим из своего сердца Машиахом, всегда помня, что это не кого-нибудь, а именно тебя Всемогущий вывел из египетского пекла, и именно над твоим пеплом Он плакал в занесенных снегами полях Аушвица и Треблинки…

 

… И все же ощущение чуда не оставляло Шломо, когда все та же странная мысль пронеслась перед его мысленным взором, когда за ним закрылась дверь в его одиночную камеру. Словно большая птица, плавно взмахнувшая перед ним крыльями и зовущая его поскорее улететь вместе с ней далеко-далеко. Затем он сказал, с удивлением слыша свой голос:

– Если хочешь узнать, когда Машиах пришел на эту скорбную землю, загляни в календарь и вспомни о твоем дне рождения.

Потом он засмеялся.

84. Казнь

Василий Кокарев, профессиональный палач, приписанный к тюрьме Кишле и никогда ее не покидающий, в свободное же время проживающий в своей каморке, в южном крыле тюрьмы, по обыкновению проснулся в этот день довольно рано, в начале пятого, стоило охране пробить утренние часы.

Помощник, который тоже был из русских и звался Капитоном, жил в городе, а на службу являлся к шести. Так повелось уже давно и всех устраивало.

В каморке, в которой он обитал, было всегда чисто, прибрано и проветрено. Одеяло было всегда разглажено и верблюжья шкура, на которой он спал, аккуратно свернута и отодвинута в сторону, чтобы не мешалась.

В углу, где он спал, обычно громоздилась солидная куча одежды и обуви. Это была более или менее сносная одежда, остающаяся после казненных, которую, поднакопивши, Василий Кокорев просил какого-нибудь знакомого солдата вынести за ворота тюрьмы, где ее разбирали нищие и нуждающиеся. На вопрос, а отчего бы за эту одежду и обувь ни брать хоть немного денег, Василий Кокорев обыкновенно отвечал:

– А как же? Христос велел делиться.

Или:

– Написано – своего не требуй.

Или еще что-нибудь в том же роде, так что даже служившие в Кишле солдаты со временем стали относиться к Василию Кокореву с почтением и даже с уважением, несмотря на его несимпатичную работу.

Еще, кроме вещей обычных, в каморке Василия можно было найти целую гору книг из тех, которые иногда оставляли после себя казненные. Книги громоздились на полке возле двери, занимали место в сундуке и в дальнем углу, – все эти молитвенники и священные писания на арабском, турецком, иврите, немецком или русском, которые сверкали медными застежками и золотым тиснением, словно радовались, что им удалось пережить своих хозяев, которые уже давно успокоились в обетованной земле.

– Надо бы, конечно, по здравому-то размышлению давно все это выкинуть, – говорил иногда Василий Кокорев какому-нибудь случайному гостю, рассматривающему корешки и переплеты книг, – да что-то рука не поднимается. Пускай себе стоят, есть не просят.

Сам Василий, хоть грамоте был обучен, но книги читал крайне редко, однако ежедневно пользовал выпущенные Синодальной типографией в 1873 году «Жития святых на каждый день», которые он всегда читал утром, едва проснувшись, и за много лет выучил их почти наизусть.

Этот день тоже не был исключением.

Отыскав нужную страницу, Василий Кокорев прочитал сегодняшнее краткое житие преподобного Павла Фивейского, который имел власть повелевать над дикими зверями, благодаря чему заставил двух свирепых львов вырыть пещеру, приносить еду и к тому же согревать его собственным теплом в особенно холодные зимние ночи.

Подивившись на долготерпение зверей, Василий Кокорев вышел во двор, чтобы немного ополоснуться и прогнать остатки сна.

Над башней Давида еще сияла голубая утренняя звезда, хотя небо уже давно побледнело. Патруль изнывал в ожидании смены и почти открыто играл в биту, – игру, которую когда-то давно принес с собой из России Василий Кокорев, и которая как-то легко и быстро прижилась среди турок. На сегодня были назначены три экзекуции и две казни. Одна – молодой турецкой женщины, отравившей своего мужа, ее звали Рухма, и вторая – этого сумасшедшего, который называл себя Йешуа-Эммануэль и про которого говорили, что он хотел убить султана, а кроме того вообразил себя Помазанником Божьим, хотя всем было прекрасно известно, что Помазанник Божий уже давно пришел, о чем – каждый по своему, – знали и мусульмане, и христиане, и только упрямые евреи все еще ожидали его, не желая понимать и видеть очевидного.

Впрочем, Василию Кокореву, давно поставившему крест на своем спасении, все это было совершенно безразлично, – и Йешуа-Эммануэль, и Помазанник Божий, и Сам Всевышний, занятый заботой о спасении рода человеческого.

Выйдя во двор, он посмотрел на блекнувшую в небе звезду и по привычке широко перекрестился.

Потом наклонился над ведром, увидел на мгновение свое отражение и затем ополоснул лицо теплой, даже за ночь не остывшей водой. И тут же вспомнил, что опять ему снился сегодня этот вечный сон, – осенняя деревня, засыпанная желтыми и красными листьями, мать, стоявшая у калитки и теребившая свой простой платок, отец, машущий ему рукой, братья и сестры, прильнувшие к окнам старой, покосившейся избы и сам он, навсегда покидающий свою деревню, чтобы с честью послужить Государю императору и матушке России.

Государь император тоже был где-то здесь, он прятался в кустах, его красивый темно-синий мундир и золотые пуговицы время от времени показывались между ветками вместе с его величественным обликом, – вот только с каждым годом этот облик становился все более расплывчатым и туманным, как и темно-синий мундир, так что иногда в его прорехах можно было разглядеть две сбитые крестом доски, как это делают у огородных пугал, с той только разницей, что обыкновенное пугало всегда молчало, а это, напротив, разговаривало и отдавало честь.

Впрочем, сны уже давно не досаждали Василию Кокореву, являясь привычным атрибутом его устоявшейся за много лет жизни, которая текла сама собой, от казни к казни, от экзекуции к экзекуции, текла в мелких хозяйственных заботах о том, например, чтобы получить новую веревку или новые плети, о чем он, обучившийся за много лет грамоте, писал своему непосредственному начальству, которое в ответ на эти просьбы всегда отмалчивалось, отмахивалось или сердилось.

– А ты поди-ка, повесь его на такой вот веревке, – жаловался он, тряся перед кем-нибудь ветхой веревкой, на которой, по его же словам, можно было «только собак вешать».

На должность палача Василий Кокорев попал, разумеется, не случайно, а волей обстоятельств, которые не то распоряжаются человеческой жизнью, не то сами являются следствием этой жизни, не понимающей ни себя, ни того, что происходит вокруг, ни того, что было или еще только будет.

История Василия Кокорева – пехотинца второго года службы – была такая же тоскливая, такая же безнадежная и унылая, как и эти бескрайние русские степи, непонятно зачем развернутые Творцом на сотни и тысячи километров, от которых хотелось немедленно бежать прочь, пока ты сам не потерялся и не растворился среди бессмысленных просторов.

В июле 1877-го года, уже после переправы русской армией Дуная, турки удачным маневром обошли несколько частей генерала Драгомирова и потеснили их отчаянной кавалерийской атакой, надеясь сбросить в Дунай и на их плечах вернуться на исходные позиции. Хотя эти действия и не имели никакого серьезного стратегического значения, однако на отдельных участках они выглядели весьма эффектно и заставили поволноваться и командование, и рядовых. В одной из атак турки захватили в плен сбившуюся с пути и заплутавшую в мелколесье роту пехотинцев, которую позже, до последнего человека, нашли убитой и непогребенной. По слухам, которые просочились от лазутчиков и местного населения, все пятьдесят шесть человек были казнены одним русским солдатом, который согласился совершить эти убийства в обмен на свою никчемную и никому не нужную жизнь. Уже позже называли имя этого солдата, и вся история стала медленно обрастать жуткими подробностями и деталями, сбивавшими с толку налаженное было следствие, которое, впрочем, все-таки твердо установило сам факт этого беспрецедентного убийства. Стало известно, среди прочего, со слов пленных, что турки были настолько удивлены готовностью Василия Кокорева – как звали этого убийцу – любыми средствами выторговать себе жизнь, что даже не стали требовать, чтобы он принял ислам, а сразу отослали его в Иерусалим, где отсутствие палача в это время обещало стать серьезной проблемой. И вот, очутившись через три с половиной месяца в иерусалимской тюрьме Кишле, рядовой 123-го пехотного полка Василий Кокорев стал верой и правдой служить агарянам, подвергая одних порке, а другим затягивая на шее петлю. И все это тянулось изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, – тянулось до сегодняшнего дня, который, конечно, тоже начинался, как обычно, с развода караула, с трубившего подъем трубача, со смеха и ругани солдат, с досмотра вновь прибывших телег со строительными материалами или провиантом, с появлением вольнонаемных, с руганью, с запаха каши, – одним словом, со всем тем, что было вчера и, наверняка, будет завтра, – этакий отработанный десятилетиями механизм, чьему плавному и всем понятному течению могли помешать только какие-нибудь исключительные, непредвиденные обстоятельства.

Вешали в Кишле просто, без затей, выбивая из-под осужденного ногой доску. И хотя Василий предложил в свое время некий механизм, способный слегка облегчить весь этот процесс, но его начальник только рассмеялся, взглянув с удивлением на этого русского, который вечно суетился и искал себе лишнюю работу, словно от этого зависела сама его жизнь.

По старой тюремной традиции Шломо Нахельмана привели три солдата. Руки его были связаны за спиной, а глаза закрыты черной лентой. Цепь на ногах слегка позванивала. Солдаты довели Шломо до эшафота и ушли, выполнив свою нетрудную часть работы.

– А вот и царь иудейский, – сказал Василий, не поднимаясь со скамьи.

Капитон негромко захихикал.

– Курить хочешь? – спросил Василий, повторив свой вопрос по-турецки.

– Я не курю, – ответил Шломо. Руки его, связанные за спиной, предательски дрожали.

– Это ничего, – Василий поднялся со скамьи. – Бог всех любит, и курящих и некурящих. Верно, Капитон?

– А то, – отозвался тот со своего места.

– Давай, – Василий взял Шломо за плечи и легонько подтолкнул его к доске, по которой тот должен был взойти на самодельный эшафот. – Ножками-то шевели.

– Я солдат, – сказал вдруг Шломо твердо, по-немецки. – Я солдат и требую, чтобы меня расстреляли.

– И что – солдат? – сказал Василий, продолжая легонько подталкивать его в спину. – Тут у нас все солдаты – и я, и вот он, и кто хочешь. Потому что у нашего Бога все солдаты и куда Он захочет, туда их и шлет, понял что ли?

Это было сказано Василием тоже по-немецки, что было совсем не удивительно, потому что за много лет в тюрьме Василий научился понимать почти все европейские языки, а на некоторых мог даже сносно разговаривать, что, признаться, иногда довольно сильно его выручало.

– Молись лучше, – сказал Василий, у которого ни одна казнь не оставалась без молитвы. И сам же начал – с чувством и выражением – как будто это вешали его, а не какого-то никому не известного бедолагу, которому вдруг пришло в голову назвать себя царем иудейским.

– Отец наш небесный, да святится имя Твое, да придет царствие Твое, да будет Твоя воля, как на Небесах, так и на земле, – читал он, думая одновременно о том, следует ли сразу вести сюда приговоренную женщину или разобраться сначала с теми, кому назначена порка. – Хлеб наш насущный даждь нам сегодня и остави нам долги наши, как и мы оставляем нашим должникам. И не введи нас во искушение, но избави от Диавола.

За время, пока читалась молитва, приговоренный обыкновенно доходил и останавливался на краю доски, после чего огромный Капитон быстро набрасывал на него петлю и обхватывал его на случай, если тот попытается вырваться.

И на этот раз все было так же как и прежде.

 

Капитон быстро накинул петлю на шею Шломо и сразу навалился на него, чтобы тот не сумел в случае чего вырваться.

Потом Шломо Нахельман услышал голос Василия, который всегда говорил одно и то же перед тем, как выбить из-под ног приговоренного доску:

– Надейся на милость Божью.

Минуту спустя, когда тело Шломо Нахельмана перестало, наконец, дергаться, Василий вновь негромко повторил, вызывая у Капитона глупую усмешку:

– Надейся на милость Божию.

Это звучало так, словно Василий и Капитон отправляли Шломо Нахельмана в далекое и опасное путешествие, в последний раз напутствуя его, прежде чем он скроется из глаз.

С другой стороны, багровое вздувшиеся лицо его с разбитыми губами и кучей ссадин на лбу и на щеках, похоже, говорило, что путешествие царя иудейского уже закончилось и, похоже, закончилось навсегда.

– Ишь, какой, – сказал Капитон, слегка толкнув висящего так, что тот тяжело качнулся, словно услышав сказанные Капитоном слова – единственные, которых он удостоился, уходя из этой жизни.

Потом они сняли тело и положили его на длинную, специально для этого приготовленную скамейку, с нее было легко переложить мертвое тело в ящик, который потом вывозили с территории тюрьмы и гарнизона.

– Пиджачок-то, глянь, ничего, – Капитон пощупал край пиджака.

– Возьми, – равнодушно сказал Василий, у которого этих пиджачков за время работы скопилось столько, что впору было открывать свой магазин.

– И чапицы, – продолжал помощник.

– А пускай, – Василию было давно уже ничего не надо.

Потом он смотрел, как помощник снимает с тела неудавшегося Помазанника пиджак и штиблеты убирает их в свой заплечный мешок. Он уже давно привык к беспомощности только что умершего человеческого тела, у которого заворачивались руки и ноги, отвисала челюсть и запрокидывалась голова, как будто кто-то и в самом деле покидал, наконец, это временное жилище, выстроенное из недолговечной плоти, не имеющей теперь никакой ценности.

Потом он вместе с Капитоном принес ящик, в котором вывозили тела из города, что тоже было самостоятельной и довольно трудоемкой процедурой. Второй ящик предназначался для женщины-красавицы по имени Рухма, которая отравила своего мужа и теперь рыдала во весь голос в своей камере, так что было слышно даже отсюда, – но Капитон предложил Василию попробовать ограничиться одним ящиком, благо, что эта самая Рухма была, к счастью, совсем небольшого росточка.

– Как-нибудь влезут, – сказал он.

– Посмотрим, – Василий подумал, что с одним ящиком они бы, конечно, очень упростили себе задачу. – Давай-ка, скажи им, пусть ведут.

– Обождем, может, – сказал Капитон, присаживаясь и доставая из кармана потрепанную колоду карт. Играть в карты категорически запрещалось, но запрещение это никто не соблюдал и даже начальник тюрьмы, говорят, часто играл в карты, закрывшись с офицерами на втором этаже.

– Обождем, так обождем, – согласился Василий, который тоже устал тащить этот тяжелый ящик и теперь думал о том, что если душа покидает после смерти тело, то она может легко заглядывать в чужие карты и каким-то образом передавать, то, что она видела тем, кто еще жив. Это было бы, пожалуй, величайшим мошенничеством, но, с другой стороны – крайне соблазнительно.

Какой-то шум привлек в эту минуту его внимание. Так, словно тысячи невидимых крыльев затрепыхались в воздухе под высоким сводчатым потолком. Василий хотел что-то сказать, но неведомая сила вдруг закрыла ему рот и придавила к скамье, на которой он сидел. Затем ослепительный свет залил все помещение и чей-то строгий голос произнес:

«Зачем ты гонишь меня, Василий? Трудно тебе идти против рожна, дурачок».

– Кто это? – сказал Василий Кокорев, чувствуя, что происходит что-то неладное.

Помощник смотрел на него, не понимая, почему его начальник выгибается, широко открыв рот и бессмысленно хватаясь руками за воздух, словно надеясь удержаться за него.

Новая вспышка света заставила Кокорева опуститься на пол. Тот же голос вновь произнес, проникая ему в грудь:

«Зачем ты гонишь меня, человек?»

– Кто ты, Господи, – хрипло спросил Василий, опускаясь на колени и заставляя Капитона вытаращить глаза. – Не тот ли, кого ждет весь мир?

– Ты сказал, – ответил ему голос, вновь заливая все видимое пространство помещения ослепительным светом. – Если бы ты только знал, как я устал преследовать тебя, в надежде, что ты, наконец, услышишь мои шаги и обернешься… Если бы ты только знал это и шел бы за своим сердцем…

– С кем это ты? – спросил Капитон, представляя, как вечером расскажет о том, что Василий болтал с пустотой и ползал на коленях по грязному полу. Но Василий его не видел, глядя совсем в другую сторону.

– Прости меня, Господи, – сказал он, протягивая перед собой руки, в надежде дотронуться до Говорящего, и в то же время со страхом ожидая этого невозможного прикосновения. – Но разве не я просил Тебя каждый день избавить меня от этой муки и дать мне умереть, как умирает собака или овца, не знающие ни Ада, ни Рая, идущие по жизни и умирающие в свое время естественным путем, о котором нельзя сказать, что он плох или хорош?.. Где же Ты был все это время, Господи?

– Я двадцать три года стоял по правую руку от тебя, – ответил голос откуда-то издали. – Или ты никогда не слышал Моего дыхания?

– Эй, Василий, кончай уже,– сказал Капитон, почувствовав вдруг какую-то тревогу, причин которой он не понимал. – Давай, пошли…

– А теперь вставай и следуй за мной, – сказал напоследок голос и свет, бьющий со всех сторон, стал сразу меркнуть и постепенно угас.

Какое-то время, Василий стоял на коленях возле скамейки, потом, догадавшись, что свет и голос больше не вернутся, медленно поднялся с колен и сказал:

– Подожди-ка, я сейчас приду.

– Ну, ты даешь, – Капитон с облегчением засмеялся.

Василий вышел в коридор, где стояли двое патрульных, спустился во внутренний тюремный двор и здесь принял участие в ремонте телеги, у которой соскочило колесо, и она перегородила все ходы и выходы. Потом он зашел в свою каморку, тщательно закрыл за собой дверь, достал свой вещевой, еще с тех далеких солдатских времен мешок и раскрыл его. Затем положил в него «Жития на каждый день», чье-то старенькое Евангелие, которое он иногда читал, солдатский нож, старую флягу, чистую рубаху, завернутые в платок пару свечей и нательный крест, который не надевал со времени плена. Потом он достал маленькую икону Божьей Матери Троеручицы, которую привез когда-то из дома, поставил на полку и опустился перед ней на колени, молясь Богородице впервые за двадцать три года и чувствуя, как спадает с души многолетняя тяжесть и становится легче дышать.

Потом Василий Кокорев положил в свой мешок икону, вышел из своей каморки, перешел по крытой галерее до следующего внутреннего тюремного дворика, пересек его и постучал в окошко проходной, требуя, чтобы его выпустили наружу. Поскольку все его прекрасно знали, то караульный солдат не стал спрашивать с него письменного разрешения, а просто открыл маленькую дверь в воротах и выпустил Василия Кокорева из тюрьмы, после чего его никто и никогда больше не видел.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru