bannerbannerbanner
Бамбочада

Константин Вагинов
Бамбочада

Полная версия

Оркестр играл все громче и громче; Ларенька присоединилась к пляшущей толпе; ее бесцеремонно схватил за руку бородатый господин в цилиндре, державший модную трость на плече, и увлек в круг танцующих.

Фелинфлеин прислонился к газовому фонарю; он видел, как несется толпа вокруг павильона.

«Лариса, как я люблю тебя», – подумал Евгений, подошел и склонился над спящей невестой.

Затем, все в том же радужном состоянии, взял стул, сел на него верхом, скрестил руки на груди и стал любоваться своей спящей невестой, провел по губе носовым платком и вообразил себя в будуаре у кокотки.

Поздно днем после пирушки жених и невеста встали, съели оставшееся и вышли в сеть улиц. Фелинфлеин, как всегда, бежал впереди; Ларенька спешила за ним; у инвалида они купили леденцов и побежали дальше.

Против Чубаровского переулка стояло двухэтажное грязное строеньице: здесь раньше был постоялый двор с громкой и яркой вывеской:

ОТДЫХ ЛИХАЧА.

Жених и невеста вбежали в ворота, пробежали двор наискось и скрылись во мраке черного хода.

Наступала легкая северная весна. Немногочисленные городские деревья покрывались почками, и многочисленные воробьи наслаждались солнцем. Детишки в переулках и во дворах играли, водили хороводы, пели свои бесчисленные песни, прятались, укачивали своих сестер и братьев.

Но в этом домишке было все мрачно; невозможный запах несся из открытых дверей; часть окон была забита досками; другая хотя и сохранила стекла, но почти не пропускала дня, настолько стекла были покрыты грязью и пылью.

Китаец в кепке и толстовке вышел из-за развалившейся пристройки и последовал за молодыми людьми; щенок встретил, залаял и, волнуясь, побежал за ними. Запах прелого белья бил в нос.

Фелинфлеин услышал шаги, обернулся поздоровался с шедшим позади хозяином.

Вошли в полутемную комнату.

Фелинфлеин лежал на простыне, держал трубку, вдыхал горький дым. Рядом с ним лежал китаец, поправлял огонек лампочки и говорил о том, как по-китайски собака, а как – щенок. Под нарами были свалены полушубки. У окна Ларенька сидела на досках железной кровати и ждала своей очереди.

Фелинфлеин ничего не видел; никакие незнакомые пейзажи не возникали, никакие малайские рожи не мучили его, и не возносился он, и вдруг не падал в бездну. К сожалению, все было тоскливо и серо. Дымок вился из-под полу, щенок скулил жалобно и невыносимо; китаец презрительно смеялся.

Фелинфлеин спустился с нар. Невеста вскарабкалась на нары. Евгений прилег на кровать. Его лицо стало бледным. Он пристально смотрел на длинные тонкие пальцы китайца; вынул из бумажки леденец, положил на язык, стало слаще.

Жених и невеста шли и шли. Наступил вечер, но они не чувствовали голода; шли неизвестно куда, – все равно было, куда идти. Оказались у Смольного собора; дома качались, плыл собор. Ларенька и Евгений вошли в сад. Огромные деревья, позлащенные солнцем, стояли неподвижно. К сожалению, не было ни малейшего ветерка.

Фелинфлеину стало жарко; он вытер холодный пот со лба.

– Мне нехорошо, Ларенька; сядем…

Опустились на скамейку. Евгений положил голову на плечо Лареньки.

– Лариса, – сказал Евгений, – я снял для себя комнату. Ты знаешь, я люблю свободу. Когда я работаю, я не люблю, чтобы мне мешали.

– Ты опять займешься музыкой? – радостно спросила Ларенька.

– Я займусь пением, Ларя.

– Где же ты нашел комнату? – спросила упавшим голосом невеста.

– Я тебе потом скажу. Это удивительное место! Там живут удивительно смешные люди. Я нашел ее совершенно случайно. Я сегодня пойду туда ненадолго. Ты ведь знаешь, Торопуло пригласил нас завтра на ужин. Я за тобой зайду завтра, вечером.

Евгений схватил чемоданчик и побежал. По дороге крикнул:

– Завтра в семь часов увидимся.

Утром, из жажды что-нибудь стянуть, Евгений помог хозяйке отнести тяжелую корзину с бельем на чердак.

Там Евгений увидел необыкновенно богатое зрелище.

Так как дом был бедный, то на последней площадке перила были деревянные. Как только открылась дверь чердака, нога ступила на мягкую землю. Крыша протекала, и под ней стояли ржавые подносы, старые ведра, полуразбитые горшки, которые могли еще удержать воду, но в хозяйстве были уже непригодны. Окно, так как стекла были разбиты, было загорожено решеткой от детской кровати. Под свод была рассыпана картошка. Хозяйка мокрой рукой обтерла все веревки, чтобы развесить белье. Каждую штуку белья встряхивала, и тончайшие разноцветные брызги летели в разные стороны. Старая железная кровать, которую не покупает тряпичник, но которую жалко было бросить, стояла у стенки сложенная; ящики с землей для цветов, матрац, который нужно перебить. Солнце льет. Весь чердак пронизан светлыми лучами, и вдруг Евгению показалось, что в темном углу, где крыша сходится с полом, сверкает белый парик с косой. Евгений подумал, что ему померещилось. Он подошел ближе и увидел, что это гипсовый бюст Потемкина на деревянной, выкрашенной в зеленый цвет подставке. Бюст был повернут лицом к стене. Евгений повернул подставку и стал рассматривать лицо. Он увидел, что на лбу и на щеках оставили следы ржавые потоки с крыши, кончик носа был отбит, на ухе висела паутина, на воротнике лежал такой густой слой пыли, что воротник казался серым.

Развешивая белое белье к солнцу, а ситец в темные углы, Наталья Тимофеевна рассказала, что у хозяев этого дома был сад, отгороженный от двора высоким деревянным забором, и были там очень большие кусты сирени, так что в Троицу, когда цветы цвели, они были видны над зубцами забора; была яблоня, которая цвела весною, большой куст шиповника, вокруг которого мать хозяина, купчиха, сажала ландыши. В углу сада находилась беседка, выкрашенная в зеленую краску, и была горка, а под горкой был погреб. Посредине сада была клумба с блестящим шаром, а у входа в беседку стояли на высоких деревянных столбах белые горшки с цветами. Почти у входа в сад, тоже на высоком столбе, стоял этот Потемкин. С другой стороны у входа росла коринка. Потемкина домовладелец выставлял весной сам, заново окрашивал подставку, белил голову и шею и от столба протягивал веревку к забору, под веревочкой сажал турецкие бобы. К осени получалась сплошная зеленая стена. Если птицы роняли на голову Потемкина, то хозяин утром аккуратно это смывал тряпочкой.

Евгений слушал, глядя в окно. Внизу уменьшенные трамваи резко звонили. На колокольне собора сторож раскачивал большой язык колокола, Евгений ждал, когда язык коснется стенки колокола и раздастся первый басовый звук. Широкая даль, в огородах разноцветные фигуры окапывают грядки, грузовые автомобили с приглушенным шумом проносятся по тихой узенькой улице.

После своего рассказа хозяйка почувствовала симпатию к Евгению. Через несколько дней принесла книжку – старую, пожелтевшую от серости, со следами пальцев.

– Вот, молодой человек, не желаете ли полюбопытствовать?

Евгений любезно полюбопытствовал. Читал, что иностранцы без изъятия должны были приноравливаться к нраву Потемкина, о том, что дьячок должен был доносить каждое утро вельможе, что Фальконетов монумент благополучно стоит, о турках, об игре в карты на драгоценные каменья, Евгений думал: «Наверное, вельможам XVIII века должен был нравиться Светоний». Так как язык пожилого населения того дома, в котором жил Евгений, сохранил следы XVIII века, решил дать Евгений хозяйке своей почитать «Жизнь двенадцати цезарей» в переводе XVIII века.

«Прежнее купечество чисто случайно не знало этой книги, потому что она не выходила в доступных изданиях, между тем все данные были у этой книги, чтоб войти в собрание анекдотов, сонников и гадальных книг», – размышлял Евгений, отыскивая этот том в своем чемодане.

Евгений передал хозяйке вместе с Потемкиным Светония.

Сказала хозяйка, пряча книжку в комод:

– А ведь умный был человек Потемкин, и какую власть мог иметь один человек, и как остроумно он отвечал.

Управившись со стряпней, Наталья Тимофеевна надела очки и принялась читать «Жизнь двенадцати первых цесарей римских». В этой книге почти не было незнакомых ей слов и все было понятно – здесь не было сословия всадников, а были рыцари, здесь были не ученые названия, а башмаки и сапоги, кареты и открытые коляски.

С любопытством она читала про барскую затею Калигулы, он пил драгоценнейшие каменья, разводя их в уксусе, сравнивала Калигулу с Потемкиным, который играл на драгоценные каменья, а начало главы о Домициане в точности совпадало с рассказом ее бабушки, бывшей крепостной, о вольготной жизни самодура помещика, который тоже каждый день обыкновенно запирался на некоторое время один и ничего больше не делал, как только ловил мух и вострою спицею их прокалывал.

Стало лень приводить комнату в порядок. Евгений раскрыл чемодан. В нем были игроки в карты Питера де Гоха в комнате с раскрытой дверью на светлую улицу, и двое уличных мальчишек-шулеров, обыгрывающих за деревянным столом третьего, и снимок, изображающий игру в трик-трак в буржуазном доме, и другой, изображающий драку крестьян из-за карт, и третий – ландскнехтов, мирно сражающихся в карты среди блудниц.

Погруженный в мир игры, Евгений встал. Солнце. На улице толпился народ. Унывные звуки гитар, трубы граммофонов, цыган с пляшущим медведем, китаец в дореформенном костюме, заставляющий мышей кататься на каруселях, хор гопников со склоненными головами, смотрящий на лежащую перед ним кепку, – все это развлекало Евгения как живая картина.

Вышел из кондитерской, унося похищенную плитку шоколада. Сел в первый попавшийся трамвай. Самый процесс похищения доставлял Евгению удовольствие. В трамвае он встретился с Ермиловым и стал угощать его шоколадом.

Он сошел на улице 3 Июля, вошел в книжный магазин и, просматривая новинку, стащил несколько книг. Затем он пошел на проспект Володарского и продал эти книги в магазин «Дешевой книги». Так как книги были не разрезаны, то книгопродавец решил спекульнуть. Фелинфлеин вышел, унося и тут стянутую книгу, и продал ее книжнику у решетки. Затем купил 500 граммов винограду и стал есть. Он сосчитал деньги: хватит завтра на Эрмитаж. Скорее за Ларенькой, и – к Торопуло.

 

Тихо, точно с покражи, вернулся Торопуло домой. Вынул из бумаги сизую птицу, зажег электрический свет и стал ощипывать ее.

На столе лежали на блюдцах мозг из говяжьих костей, куриный жир, петрушка, соль, лимонные корки, зеленый горошек, стояло вино.

Ощипав и распластав сизую птицу, Торопула положил ее в глубокую сковороду, где уже растопились бычий мозг и полуптичий жир, и, посыпав крошеной петрушкой, стал исподволь ужаривать. После добавил говяжьего отвара с вином и довершил вареньем. Жижу сгустил несколько ужариванием, приправил солью, лимонной коркой и сметаной, приварил, прибавил зеленого горошку.

Фелинфлеин сидел рядом на табуретке, курил и завидовал Торопуло. Чего-чего только за свою жизнь не ел Торопуло! И студень из оленьего рога, и губы говяжьи с кедровыми орешками, с перцем, с гвоздикой, и желудок бараний по-богемски и по-саксонски, и пупки куриные, искрошенные в мелкие кусочки, и хвосты говяжьи, телячьи и бараньи, и колбасы раковые, и телячьи уши по-султански, и ноги каплуна с трюфелями, и гусиные лапки по-биаррийски, и цыплят с грушами, и ягнячьи головки в рагу, и яйца со сливками, и петушьи гребни. Смешно и интересно. Вся жизнь добряка была посвящена еде. Честолюбие у него полностью отсутствовало. Театра он не любил; любимым его чтением были кулинарные книги. В кулинарии Торопуло понимал толк, и о ней он мог говорить с увлечением. Благодаря кулинарии он знал и всесветную географию, и историю; она же заставила его научиться читать на всевозможных языках; она же превратила его в превосходного рассказчика, и его очень любил слушать Евгений, хотя к нему и относился слегка свысока, как к добряку.

Библиотека Торопуло состояла из бесчисленного количества кулинарных книг, каталогов фирм, иностранных и русских, альбомов с золотистыми, бронзовыми, серебряными, звездчатыми, апельсинными бумажками, тетрадей с конфетными бумажными салфеточками.

На кулинарные книги иногда Торопуло поглядывал со сладострастием. Отойдет на три, на четыре шага, обернется и посмотрит, и вдруг томно станет у него на душе от скрывающихся за любительскими переплетами яств. Хотя много на своем веку перепробовал блюд Торопуло, но еще более скрывалось неис-пробованных. Сидя перед своими книгами и смотря на них, вздыхал Торопуло о кратковременности человеческой жизни, о том, что всего нельзя перепробовать.

У Торопуло была собственная дача в русском стиле, с фруктовым садом. Торопуло был инженер, и неплохой инженер, только это его не интересовало. Конечно, он читал английские, немецкие и американские журналы и сконструировал даже какой-то мощный двигатель. «Да это все не то, это все пустяки, о которых и говорить не стоит; это так легко: посмотрел, почитал, повозился… а ну их к черту! Давайте поговорим о другом».

И Торопуло спрашивал у гостя, чем кормят сейчас в общественных столовых.

Сегодня лампа горела в комнате Торопуло, хозяин возвышался в кресле, гости сидели на диване и вели рукописный журнал под названием «Восемь желудков».

В кружке Торопуло все носили не свои имена, а чужие – звучные и театральные. Торопуло сросся с именем Вакха; Евгений носил с изяществом имя Вендимиана, что значит: «собиратель винограда»; худенький молодой художник Петя Керепетин гордо ходил, выпятив грудь, под именем Эроса. А свою жилицу Торопуло низвел в Нунехию Усфазановну. Сейчас она пошла покупать для себя пирожное.

Над диваном висела огромная картина маслом, освещенная двумя электрическими бра; на ней изображались: знатный дворянин в парчовой одежде, с вышитым воротником, в шапке, унизанной жемчугом, едущий верхом; вокруг него пятнадцать или двадцать служителей пешком, за ними попарно шествуют стрельцы: двое со скатертями, двое с солонками, двое с уксусом в склянках, двое с парой ножей и парой ложек драгоценных, шесть человек с хлебом, потом с водкой; за ними несут дюжину серебряных сосудов, наполненных вином, судя по изображенному времени – испанским, канарским и другими. Затем несут столь же огромные бокалы немецкой работы, далее – кушанья: холодные, горячие – все на больших серебряных блюдах. Всего на картине шествуют с яствами, напитками, посудой человек 400. Внизу на медной дощечке надпись: «Угощение посла».

Ларенька, сидя на диване, разговаривала с Мурзилкой, толстым, ласковым, буддоподобным котом, с белым нагрудником; казалось, что кот, несмотря на свой божественный вид, вот-вот сядет к столу и начнет гурманствовать. Розовоносый, украшенный ложными глазами и ушами как бы на розовой подкладке, кот всегда пел при виде Торопуло. Кот оживал с утра, в ожидании пищи. Ходил неотступно следом за Торопуло; взбирался к нему на плечо и ударял в щеку холодным носом. Но Торопуло кормил кота в определенные часы, чтобы не испортить коту аппетита. С аппетитом пообедав, кот разваливался на диване и погружался, если никого не было, в сладостный сон до следующего утра. Если играла музыка, кот приоткрывал глаза и некоторое время слушал; если садились рядом с ним, он садился тоже; наказывать себя он разрешал только Торопуло.

Мурзилка очень полюбил Лареньку. Рядом с Ларенькой сидел Ермилов, попавший сюда впервые.

– Хе-хе, чем нас хозяин сегодня попотчует? – сказал один из гостей, потирая руки, останавливаясь в дверях и созерцая стол.

– Предвкушаю, предвкушаю. Во всем городе только мы порядочно кушаем. Остальные едят всякую чепуху.

– Да, – ответил Торопуло, – вы ко мне как мотыльки на огонь. Вы бы без меня пропали; да и мне было бы без вас скучно. Вы моя семья; моя прямая обязанность о вас заботиться.

Торопуло любил разноцветность блюд. Поэтому стол производил, несмотря на скромные расходы, праздничное впечатление. К сожалению, не было дыни, разрезанной пополам, сваренной в сахаре с перцем, сладости невообразимой.

– Жеребеночка еще хотите? – спросил Торопуло.

– С удовольствием, – ответил Евгений. Ермилов стал рассказывать Евгению:

– Раз я ехал в трамвае. Это было в голодное время. Пробрался к выходу и вдруг слышу такой разговор: «Я вас научу, лучшие сорта – доги, бульдоги, мопсы. Ввинтите крюк в потолок, поставьте таз, табуретку, наденьте собаке петлю… я всегда так делаю. Режу и кровь выпускаю. Затем кладу в уксус на четыре дня. Поверьте, очень вкусно. И вы будете таким же полным».

Я обернулся. Позади меня полный человек говорил тощему: «Только для этого необходимо подговорить мальчишек».

– Вы напомнили мне, – сказал Эрос-Керепетин, – случай в Петергофе: то было во время всеобщего голода. Парк был погружен в сумрак: в небольшой комнате собрались двенадцать сотрудников местного музея, среди молодых людей была и старушка, кончившая Бестужевские курсы. На столе, накрытом белой дворцовой скатертью, зашумел самовар, появились на блюде, украшенном вензелем, ломтики черного хлеба и огромная банка, наполненная засахарившимся медом.

Из окна открывался вид на море. Научные работники сидели в своих довоенных костюмах, помощник хранителя отделения – в изящном вестоне.

Хлеб и мед поглощались и вызывали род опьянения; глаза у всех разгорелись, и все торопились есть. И вдруг пировавшие замолчали, со стыдом и смущением переглянулись, перестали есть и оживленно шутить и отвели взоры от банки с медом.

Среди полного безмолвия старушка просительным тоном сказала:

– Вы ничего не будете иметь против, если я возьму этот мед себе?

– Конечно, конечно! – оживились все и ответили почти хором: – Ничего не имеем против!

Старушка вытащила из банки мышь и хладнокровно держала ее за хвост над банкой, пока мед не стек обратно в банку. Подошла к окну и выбросила мышь в парк. Довольная, направилась вместе с банкой в свою комнату.

На следующий день мы все с завистью узнали, что она пошла в близлежащую деревню и выменяла этот мед на двадцать бутылок молока.

– От еды до музыки, – просияв от еды и вина, заглушил своим басом последние слова Керепетина Торопуло, красный и радостный, – один шаг. Люлли, привезенный в Париж кавалером де Гиз, из поваренка стал удивительным скрипачом и автором арий, песен и опер.

– Не совсем так! – ответил Евгений, на которого под влиянием вина напал дух противоречия, – инструментальная музыка в опере Люлли несложна и бедна; весь аккомпанемент следует обыкновенно одинаковыми ритмическими движениями с голосами, в хорах инструменты играют лишь партии голосов, без самостоятельного музыкального рисунка и ритма; изредка только к смычковому хору присоединяются несколько флейт или гобоев. Люлли, правда, заслужил название божественного, но ведь это благодаря танцам, торжественным процессиям, декорациям, костюмам, т. е. благодаря всему тому, что возбуждало чувство и ласкало зрение. Во всем этом проявился его замечательный талант.

– То есть вы хотите сказать, что он был великий не повар, а сервировщик? – прервал Евгения Торопуло. – Но ведь в соусах-то и проявляется истинный талант.

– Совершенно верно, – подтвердил Евгений; – талант, но не гений.

– Во всяком случае, Люлли давал праздничные обеды, где все точно вымерено и где достигнуто прекрасное равновесие. В этом-то и сказалась школа, пройденная Люлли! – с торжеством поднялся Торопуло. – Недаром, недаром был он в свое время поваренком; может быть, бессознательно, но всегда Люлли был поваром.

– Выпьемте за Люлли!

Евгений встал из-за стола, сел за пианино. Все встали. Торопуло и его гости неожиданно для себя исполнили марш посредством музыкального звона наполненных рюмок и стаканов.

– Небесная музыка, – сказал Торопуло. – Настоящие хрустальные звуки. Все снова сели.

Юноша образовал из указательного и среднего пальца подобие ножниц и вытянул ими ключ и кармана Торопуло. Вендимиан, казалось, совершенно опьянел; он говорил слишком громко, он почти кричал:

– Игорь Стравинский в Париже почти диктатор; пора начать борьбу с ним.

Затем Евгений встал из-за стола, пошатываясь. Все поняли, что с ним.

Евгений прошел в кабинет Торопуло, открыл ящик письменного стола, из имеющихся трехсот, – прислушиваясь к голосам, – нервно отсчитал сто, запер ящик. В коридоре раздались приближающиеся шаги Эроса. Евгений бросился на диван и притворился спящим.

Через несколько минут раздались удаляющиеся шаги.

Евгений отпер ящик и положил обратно сто рублей. Бледный, он появился в столовой.

Но место рядом с Торопуло было уже занято. Толстый Пуншевич обнимал Торопуло.

Юноша подошел, чокнулся с Торопуло и опустил ключ на стул.

Торопуло услаждал своих гостей чтением:

– «Языкъ воловый, маринованный, обчистите языкъ съ шляму, водтяти въ склянку, непотребни части, али не полокати въ водь…»

– Что это за книга? – воскликнул Евгений.

– «Кухарка русаке обнимаюча школу вариня дешевыхъ смачныхъ и здоровыхъ обьдовъ».

– Ну и язычок! – хохотал Пуншевич.

– Граждане, негр пьет пальмовое вино, киргиз и татарин – кумыс, вотяк варит кумышку, индеец Южной Америки – каву, камчадал пьет отвар из мухоморов, мы пьем сегодня рейнское Liebfraumilch.

– Ура! Ура!

Торопуло стал чокаться и петь:

Bibit pauper et aegrotus,

Bibit exul et ignotus,

Bibit puer, bibit canus,

Bibit praesul et decanus,

Bibit soror, bibit frater,

Bibit anus, bibit mater,

Bibit iste, bibit ille,

Bibunt centum, bibunt mille[3].

– Граждане, рассказывают…

– Не настало ли время просить хозяина прочесть доклад на сегодняшний день?

Торопуло раскланялся, надел очки:

– Кулинария ведет свое начало от жречества, – читал Торопуло, – это несомненно одно из древнейших искусств; оно ничуть не ниже драматургии. На обязанности жрецов лежало соответствующее приготовление животного или дичи. Вы видите, происхождение кулинарии таинственно и священно и скрыто во мраке веков, т. е. вполне благородно. Я бы мог вам рассказать, как постепенно кулинария отмежевалась от религии, как стала совершенно светским искусством, но, если вдуматься, действительно ли кулинария вполне отмежевалась от своего происхождения: семейные праздники, календарные, политические – по-прежнему сопровождаются не в пример прочим дням сложною едою. Кулинария, как все искусства, имеет свои традиции, свою хронологию, свои периоды расцвета и упадка; она дополняет физиономию народа, класса, правительства; чрезвычайно важна для историка. Я совершенно не понимаю, почему ее кафедры нет в университете.

 

Раздался громовый хохот Пуншевича.

– Но ведь это новый космос? – возразил Пуншевич. – В него можно провалиться!

Доклад Торопуло был краток, но он привел в самое веселое настроение ужинавших. Долго аплодировали Торопуло. Пуншевич произнес экспромт, попахивающий девятисотыми годами:

 
Попы издревле поражали
Неистовством утроб своих
И в древности так много жрали,
Что прозвали жрецами их.
 

Затем опять возобновились отдельные разговоры.

– Шакалий концерт бывает интересен, – обратился Евгений к Ермилову, – когда в нем принимают участие десятка два шакалов, а то и больше, что часто бывает в глуби Абхазии. Старые шакалы начинают свою дикую мелодию басистым протяжным воем; им вторят разноголосые писклявые молодые шакалы. Характер музыки разнообразится остальными шакалами, которые, передразнивая собак, поддерживают хор. Ничего подобного не создают шакалы Дагестана и Грузии, так как выступают они незначительными группами и к тому же менее голосисты.

Пока шел пир в квартире Торопуло, Нунехия Усфазановна, стоя в очереди к кассе, раздумывала, какое съесть пирожное.

Полунарядная барышня воскликнула, обращаясь к изящной барышне:

– Смотри, какой здесь забавный потолок! Изящная барышня посмотрела.

– Да, здорово конфетно!

Нунехия Усфазановна раздраженно обернулась и сквозь зубы проговорила:

– Так художественно! Теперь так не рисуют. Вы молоды, вы хорошего не видели.

Нарядная барышня:

– А я нахожу, что потолок безвкусный и что мы получше видели!

– Ну да, двенадцать лет революции уже, а здесь была богатая кондитерская.

– Как раз в этой богатой кондитерской мы и бывали, – ответила нарядная барышня.

– Не тридцать же вам лет?!

– Тридцать.

Нунехия Усфазановна успокоилась. Она попыталась завязать разговор:

– Посмотрите, как художественно нарисованы цветы, с каким вкусом.

Барышни хихикнули.

Нунехия Усфазановна стала созерцать, подняв глаза к потолку и делясь впечатлениями: ангелочек-мальчик перед ангелочком-девочкой держит зеркало, в котором отражается его лицо; ангелочек несет сноп пшеницы, со снопа падают красные маки и васильки; ангелочек-мальчик и ангелочек-девочка с восхищением смотрят друг другу в глаза, сидя на холме; они же, сидя на другом холме, слушают пение птиц; сидят на загогулинах, изображающих ветку; посреди потолка более крупный ангел, с крылышками бабочки, играет на лире среди роз; пухлая, сдобная ангелочек-девочка, с ямочками на щеках, сидя на яблочке, украшает волосы жемчужным ожерельем, – и всюду розы, сирень.

Шляпа, черная, без полей, пальто, расширяющееся книзу, губки, готовые сложиться испуганно, купили кремовое пирожное, вышли из зеркальных дверей, скрылись в тумане. Смотрели им вслед нарядная и полунарядная барышни, купившие торт «микадо», крендельков и халвы; смешной показалась им фигура, им – видевшим и загородные дворцы, и бытовые музеи, почти наизусть знавшим Эрмитаж, побывавшим и в Новгороде и в Киеве, и в Москве, и в Ладоге, на Кавказе и Крыму с экскурсиями.

Нунехия Усфазановна бережно несла кремовое пирожное, в тумане проступавшее сквозь серую бумажку. Она внесла пирожное в свою комнату.

Группа в узенькой черной рамке с золотыми незабудками взглянула на пирожное своими застывшими глазами; по-видимому, группа представляла какую-то школу: начальство сидело, певицы с полуинтеллигентными лицами стояли позади и сидели у ног начальства; изображение молодой Нунехии Усфазановны сидело на стуле на краю начальства. Все здесь шептало: «И мы знали лучшую жизнь, не всегда мы были уборщицей в библиотеке „Кооперативный отдых“.

Налакомившись, стала читать свой дневник Нунехия Усфазановна.

Шум доносился из Торопулиных апартаментов; нежно-нежно исполнял Евгений какой-то старинный танец.

Очень хотелось Нунехии Усфазановне, чтобы он сыграл танго.

С наслаждением стало перелистывать тетрадки в синих обложках сорокалетнее существо.

Увеличилась прическа на голове Нунехии Усфазановны, разгладились морщины вокруг глаз.

Бедняга погрузилась в годы своей молодости.

«Я проснулась в 8 часов утра, начинало светать; у меня на душе было радостно и легко. Из учениц-прачек дома остались только Пенская и Елкина; я валялась до девяти часов; потом встала, напилась кофе с девицами и села подшивать подол моей единственной черной суконной юбки».

«Ездила с Нюшкой Рождественской в рынок покупать ей пальто; вечером была в церкви у Михаила Васильевича; когда я приложилась к Евангелию, он меня перекрестил. Однако уже одиннадцатый час, а девчонок все нет дома. И где проклятые шатаются?! М. В. не выходит из головы. О, с каким бы наслаждением я его поцеловала. Фу, какое греховное желание – целовать чужого мужчину, да еще своего исповедника! Завтра, во время исповеди, я, пожалуй, растеряюсь, как это бывает со мной каждый год в этом случае… А денег нет как нет! Черт с ними! Надо причесываться да ложиться спать».

«6-ое марта, воскресенье. Я встала в семь часов, вымылась и села причесываться. Нюша Рождественская завила мне волосы. Около девяти часов я была одета и в начале десятого часа утра поехала к Михаилу Васильевичу приобщаться. Я приехала в церковь немного поздно, часы уже начались; я спросила сторожа, можно ли исповедываться; он провел меня к самой двери в ризницу; здесь я стояла довольно долго; потом сторож открыл дверь в ризницу и попросил меня встать на ступеньки. Скоро после этого туда пришел мой дорогой исповедник; в руках у него были крест и Евангелие. Я подошла к аналою. „Ну, откройте вашу совесть перед Богом“. Я кое-что ему сказала. „Не было ли у вас каких-либо сомнений?“ Я сказала ему о мощах. А именно: почему одни мощи представляют совершенно нетленное тело людей, а другие, наоборот, – одни только кости? „На этот вопрос довольно трудно ответить, – сказал отец Михаил, – нам в сущности не важно, в каком виде сохранился данный святой, а важны те чудеса, которые Бог творит через данного святого. Вот, например, этот аналойчик: если он творит чудеса, я все равно буду его почитать. Ведь то, что вы спрашиваете, так же трудно объяснить, как то, если вас спросят, почему вы оставили при письме столько бумаги, а не больше или меньше“, – при этом он показал рукой, какой именно кусок. „Но, – возразила я, – ведь, мне кажется, оставляю кусок чистой бумаги по своему желанию, и кроме того, сколько надо“. – „Да ведь поля могли быть больше и меньше, так и тут. Я был на открытии мощей Серафима Саровского. Мне в дороге пришлось беседовать с одним купчиком; тоже сомневался. Ну, что же, раскаиваетесь вы в ваших грехах? Уверены в том, что Бог может вас простить?“ – „Да“, – ответила я чуть слышно. „Как вас звать?“ – „Александра“, – ответила я».

«8 марта, вторник. О, как мне хочется поскорее увидать М. В. Я его страшно, безумно люблю!»

Взяла Нунехия Усфазановна последнюю тетрадку:

«Мой дневник с 9 марта 1915 года».

«Был днем Песик, оделся в военную форму и весь облепился крестами; я его упрашивала прийти вечером, а он сказал, что не придет. Песик какой-то странный – точно мне его подменили. Может, устал, а может быть, что-нибудь другое».

За стеной раздавался хохот Торопуло.

«15-е, воскресенье. Весь день ждала жирного, не пришел. У меня что-то нет гостей, не знаю, что и будет. Надо подождать 18-е число. Противная усатая мордочка даже во сне видится».

«22-е, воскресенье. Пасха. Убрала комнату, оделась и стала ждать Песика. Он пришел около половины седьмого; я сама не знаю, что с ним сделалось: он положительно одурел от страсти. Вот уже второй месяц, как мы не живем вместе, а оказалось, что я не на шутку полюбила этого писаного красавца. Я, кажется, люблю его еще сильнее, чем раньше».

«28-е, суббота. Все эти дни была дома; грязь невылазная, а тут еще на беду потек один галош; написала Песику, чтобы пришел чинить. Не знаю, что будет. Дождь льет как из ушата; целый вечер искали прожекторами Lieber Kaiser'a[4]. Весь день ждала, не пришел, поганый!»

«13-е. Болит животик. Усатый таракашка, когда я тебя увижу?»

«Июнь, 28-е, воскресенье. Придет ли милый – и не знаю! Да, я говорила с мордочкой по телефону, и, странно, слышится совсем чужой голос».

Задумалась Нунехия Усфазановна. Она любила стихи неблагозвучные, они казались ей благозвучными. Она любила стихи, в которых воспевались юродивые, несчастные кормилицы и приживалки, стихи, где фигурировали слова: барыня, салон, приживалка, пальцы, старый лакей с этикетом старинным, дачи, мундир, золотом шитый, медный пятак, личико восковое, участь незаконного ребенка.

3Пьет и домосед и странник, И неведомый изгнанник, Пьет и старый, пьет и малый, Пьет и шалый, пьет и вялый, Пьет и бабка, пьет и дедка, И мамаша, и соседка, Пьет богатый, пьет и нищий, Хлещут сотни, хлещут тыщи. Пер. с лат. М.Л. Гаспарова.
4Дорогого кайзера (нем.).
Рейтинг@Mail.ru