– Да, да, ты угадал.
Речь его была так смешна, я мальчишески залился хохотом и вдруг услышал звук гонга.
– Батюшки, – закричал я, как будто мой слуга мог меня понимать, – да ведь я опоздаю!
Но мой слуга понял все отлично. Он быстро подал мне короткие белого шелка трусы, длинную рубашку, белый шелковый нижний халат и еще одну белую одежду, легкую льняную, вроде той, в какую был одет Али Мохаммед. Не успел я залезть во все это, как раздался стук в дверь и на мой ответ «войдите» появился Али-молодой.
– Ты уже готов, брат, – сказал он. – Я принес тебе чалму; подумал, что ведь твоя остриженная голова сгорит без нее.
– Да я не сумею ее надеть, – ответил я.
– Ну, это один момент. Присядь, я тебе сверну тюрбан. – И действительно, гораздо ловчее, чем это делал брат, он обернул мне голову чалмой. Мне было удобно и легко. На голые ноги я надел белые полотняные туфли без каблука, и мы двинулись с Али Махмудом обедать.
Мы вышли в сад, и в тени необычайно громадного каштана я увидел круглый стол, за которым уже сидели старший Али и Флорентиец. Я извинился за свое опоздание, но хозяин, указав мне место рядом с собой, приветливо улыбнулся и ласково сказал:
– У нас нет строгого этикета, когда мы живем на дачах. Если бы тебе вздумалось и совсем не выйти к какой-нибудь трапезе, чувствуй себя совершенно свободным и поступай только так, как тебе легче, проще и веселее. Я буду очень рад, если ты погостишь здесь, отдохнешь и наберешься сил для дальнейших трудов. Но если жизнь рассудит иначе – возьми в моем доме всю любовь и помощь и помни обо мне, как о преданном тебе навеки друге.
Я поблагодарил, занял указанное мне место и посмотрел на Флорентийца. Он тоже переоделся в белое индусское платье. Снова я поразился этой юной цветущей красоте, где, казалось, не было ни одной складки страданья или беспокойства, но было разлито полное счастье жизни. Он тоже поглядел на меня, улыбнулся, вдруг поджал губы, сделал движение левой бровью и веком, и я увидел глупое лицо лорда Бенедикта. Я залился своим мальчишеским смехом, рассмеялись и оба Али.
Стол был сервирован прекрасно, но без всякого шика. Меню было европейское, но ни мяса, ни рыбы, ни вина не было.
Я был голоден и ел с удовольствием и суп, и зелень, как-то особенно приготовленную, с превкусными гренками; отдал дань и чудесным фруктам. Я так был занят едой, так отдыхал от всего пережитого, что даже мало наблюдал моих сотрапезников.
Подали в чашах прохладительное питье; но оно нисколько не было похоже на содержимое той чаши, что мне подал на пиру Флорентиец. Обед кончился, как и начался, без особых разговоров. Старшие говорили тихо на незнакомом мне языке, Али же молодой объяснял мне названия и свойства цветов, стоявших в овальной фарфоровой китайской вазе посреди стола. Многих цветов я совсем не знал, некоторые видел только на рисунках, но восхищался всеми. Али обещал мне после обеда показать в оранжерее дяди редкостные экземпляры экзотических цветов, обладавших будто бы замечательными свойствами.
Хотя я и насыщал свой аппетит, все же заметил, что Али-молодой ел мало и, казалось, только из вежливости, чтобы я не выделялся среди всех своим аппетитом, но все же отведал все подававшиеся блюда. Но сколько я ни смотрел на Али-старшего, я ничего, кроме фруктов, меда и чего-то похожего на молоко, в его руках не видел. Незаметно обед кончился.
С самого начала меня несказанно удивила перемена, происшедшая в молодом индусе. Сейчас она казалась мне еще более разительной. Его нетронутой безмятежной юности как не бывало. Он, должно быть, пережил такое глубокое страдание, что вся его психика словно сделала скачок в другой мир. И я невольно сравнил наши судьбы и подумал, что ведь и я перешел черту безмятежного детства и занавес над ним опустился. Начиналась другая жизнь…
Все время, с того самого момента, как Али Мохаммед обнял меня, я хотел спросить его о брате, – и все вопрос застывал на моих устах, я не мог решиться задать его. Теперь снова острая тоска по брату резанула меня по сердцу, и я с мольбой взглянул на моего хозяина. Точно поняв мой безмолвный вопрос, Али встал, встали и мы все и поблагодарили его за обед. Он пожал всем руки и, задержав мою в своей руке, сказал мне:
– Не хочешь ли, друг, пройтись со мной к озеру. Оно недалеко, в конце парка.
Я обрадовался возможности поговорить наконец с Али Мохаммедом, и мы двинулись в глубь сада. Мы с Али-старшим шли впереди. Сначала я слышал за собой шаги Флорентийца и молодого Али. Но вот мы свернули в густую платановую аллею, и нас окружила никем, кроме птиц и цикад, не нарушаемая тишина. В этой части парка уже не было цветов, но деревья попадались не только необычайно развесистые и с колоссально толстыми стволами, но и с необыкновенной окраской листьев и цветов. Особенно привлекли мое внимание чернолистые клены и розовые магнолии. Дивные большие цветы бледно-розового цвета покрывали магнолии так густо, что они казались гигантскими розовыми яйцами. Аромат был силен, но нежен. Я невольно остановился, вдохнул всеми легкими душистый воздух и, забыв все раздирающие меня мысли, воскликнул:
– О, как прекрасна, как дивно прекрасна жизнь!
– Да, мой мальчик, – тихо сказал Али. – Обрати внимание на эти рядом живущие группы деревьев. Черные клены и розовые магнолии – и все вместе, будучи таким ярким контрастом, живет в полной гармонии, не нарушая стройной симфонии Вселенной. Вся жизнь – ряд черных и розовых жемчужин. И плох тот человек, который не умеет носить в спокойствии, мужестве и верности своего ожерелья жизни. Нет людей, чье ожерелье жизни, состоящее из вереницы простых серых будней было бы соткано из одних только розовых жемчужин. В каждом ожерелье чередуются все цвета, и каждый связывает свои жемчужины нитью своих духовных сил, нося все в себе. Ты уже не мальчик. Настала пора выявить и тебе твои честь, мужество, верность.
Мы двинулись дальше; вдали сверкнуло озеро; мы еще раз свернули в аллею могучих кедров и подошли к беседке, устроенной из плакучего вяза. В ней было тенисто, с озера веяло прохладой. Безмятежность жизни, казалось, ничем не нарушалась здесь. Но слова Али подняли во мне бурю. Мысли мои кипели; я чувствовал, что услышу сейчас что-то роковое, но никак не мог привести себя в равновесие.
– Вчера ночью я спас две жизни, хотя тебе может казаться, что я обрек их на муки и угрозу смерти. Я давно тружусь, чтобы пробудить самосознание в этом народе, разбить стену фанатизма, пробить тропинку хотя бы к самой начальной культуре и цивилизации. Я открыл здесь несколько школ, отдельно для мальчиков и мужчин и для девочек и женщин, где бы они могли учиться грамоте на своем и русском языках и начаткам, самым элементарным, физики, математики, истории. Все мои начинания встречались и встречаются в штыки; и не только муллами, но и царским правительством. С обеих сторон я слыву революционером, неблагонадежным человеком. Я говорю тебе это для того, чтобы ты понял, в какое положение попал; и отдал себе точный отчет в своих дальнейших действиях и поступках. Я заранее тебя предупреждаю: на тебе не висят никакие обязательства, ты совершенно свободен в своем выборе и поведении. И что бы ты ни услышал от меня – ты сам, добровольно, выберешь свой путь. Сам нанижешь в ожерелье матери Жизни ту жемчужину, цвет и величину которой создашь своим трудом и самоотверженной любовью. Если ты захочешь устраниться от борьбы за брата и Наль – тебя твой «лорд Бенедикт», – чуть улыбнулся Али, – отвезет в Петербург, где ты будешь в совершенной безопасности. Если же верность твоя последует за верностью твоего брата – ты сам определишь ту помощь и роль, которые пожелаешь принять. Наль воспитана мною. Только внешняя форма – на восточный манер – соблюдалась, и то весьма не строго. Наль хорошо образованна и ее блестящие способности помогли ей узнать гораздо больше, чем знает любой окончивший европейский университет человек. Пять лет назад я уговорил твоего брата заниматься с Наль математикой, химией, физикой и языками, так как частые отлучки из города не позволяли мне самому регулярно заниматься с нею. Отсюда и происхождение тех восточных халатов, бород и усов, что вы схоронили сегодня с Флорентийцем в гардеробе твоего брата. Тупая дуэнья, старая мать Али Махмуда, когда-то спасенная мною от разорения и гибели, оказалась злой и неблагодарной. Только переодеваясь в другие халаты, мог твой брат проникать как учитель в разных гримах в рабочую комнату Наль. И старая, подслеповатая женщина была уверена, что впускает все разных учителей. Охраняя Наль во время уроков, она спала и так смешно храпела, что заставляла иногда Наль громко смеяться, но это не будило глухую дуэнью.
Я представил себе два прекрасных молодых существа, которые учатся под охраной полуслепого, полуглухого стража, вспомнил почему-то, как сам я разыгрывал роль: «Вы хромы, глухи и немы», – и закатился своим мальчишеским смехом. Али погладил меня по плечу и продолжал:
– Время шло. Я понял давно, какое чувство возникло между Наль и твоим братом. Было бы бесполезно взывать к чести и мудрости твоего брата, он и без того был на высоте. Я не мешал этому чувству, так как все равно не видел для Наль иного выхода, нежели побег из этого гнетущего места, и готовился к нему заранее. Старая дурища испортила весь мой план. Она завела за моей спиной интриги с муллой и дервишами. Довела дело до сговора несчастной Наль с самым отчаянным и злым из всех религиозных фанатиков, каких я здесь знаю. И теперь меня ждет объявление религиозного похода, ведь я не давал согласия на брак и покровительствовал христианам. Не буду утруждать тебя подробностями – ты сам видел, что избежать сговора не удалось. В тот миг, когда тебя вывел Флорентиец из сада, на женской половине тоже шел пир. Там все было подготовлено к законному похищению невесты. Роль невесты играл Али, мой племянник, пробравшийся в темноте в костюме Наль на женскую половину и успевший сесть на место невесты, пока продолжался беспорядок с освещением. Темнота немного дольше длилась на женской половине. Все совершилось честь честью. Невеста была выведена старухами в сад и там, переданная из рук в руки, «похищена» женихом. С выстрелами, шумом и гамом, как полагается по обряду для знатного купеческого дома, было выполнено похищение. По дороге приключилась какая-то заминка с одной из лошадей. И пока все товарищи с факелами и ножами вместе с женихом поправляли упряжь, Али сбросил с себя халат, драгоценные покрывала и оставил в повозке захваченные с собой туфельки Наль, сам же выпрыгнул бесшумно из телеги – на что он большой мастер – и, скрывшись во тьме, благополучно добрался до моего уже уснувшего дома, где мы его поджидали у калитки вместе с Флорентийцем.
Немало выстрадал Али. Ты не мог не заметить перемены, происшедшей в нем за одну ночь. Он обожал с детства сестренку, часто учился вместе с ней у твоего брата. Наль – его второе «я»; и, пожалуй, это второе «я» ему дороже собственной жизни. Буря ревности, тяжелый плащ предрассудков, мечты об особенной судьбе для Наль и себя – все это окутывало Али и должно было или сгореть в нем, или похоронить его под собою. Он никак не ожидал, что первым другом и покровителем в жизни Наль будет не он. Не верил, что я стану на сторону твоего брата и благословлю эту любовь, – чистой и прекрасной он признавал ее всегда. Уступить Наль другому мужчине, да еще европейцу, было для него непереносимо. Дозволить ей уйти в опасный путь без себя – все это сначала разбило его. Его спасла беспредельная верность мне, верность и любовь ребенка, потом юноши, от которого у меня не было тайн. Его истинная поглощающая любовь к Наль, заставившая забыть о себе и думать о ней, – спасла не одну, а три жизни, которые были бы прерваны его рукой, если бы верность не победила все. В эту ночь он добровольно выбрал тропу жизни и надел на нить своего ожерелья черную, как листья черного клена, жемчужину отречения, чтобы помочь жить женщине, так похожей на розовую магнолию…
Я уже сказал, не сегодня завтра объявят религиозный поход против меня. Что это означает, я лучше не буду тебе объяснять. Когда, доехав до дома жениха, увидели, что в повозке лежит только одна одежда Наль, – мгновенно известили муллу и дервишей и, посоветовавшись с ними, вернулись в мой спавший дом целой толпой с омерзительными криками, оскорблениями и угрозами. Я молча стоял среди этой разъяренной толпы. И наконец, воспользовавшись минутой относительного затишья, велел слугам вызвать старух, которые должны были вывести Наль в сад, в условленное место, к жениху. Толпа ждала. Казалось, все вокруг наполнено электрическими токами бешенства. Шли минуты, походившие на часы. Переполох в доме, конечно, давно разбудил всех на женской половине. Вскоре шесть старух во главе со старой теткой Наль встали рядом со мной.
– Эти люди, – сказал я им, – обвиняют вас в том, что вы не Наль вывели в сад, а одну ее одежду отдали жениху. – И среди озверевших мужчин и дрожавших от страха и внезапно пришедших в бешенство женщин поднялся невообразимый вой. Обе стороны готовы были вцепиться друг в друга. Размахивая руками, вопя какие-то проклятия, старая тетка Наль утверждала, что сама вложила руку Наль в руку жениха. Остальные подтверждали, что видели, как жених взял Наль на руки, и даже заметили, что он был слабоват для нее. Я посмотрел на жениха, он потупился и сказал, что ему не приходилось носить на руках женщин и что действительно Наль показалась ему тяжелее, чем он предполагал. На мой вопрос, донес ли он ее и посадил ли в телегу, он указал на двух своих товарищей, людей большого роста и силы редкой, и сказал, что сам он едва смог донести Наль до калитки, что там ее взял один из товарищей и донес до телеги; а в телегу ее осторожно положили его рослые друзья. Пришлось мне и их спросить, была ли то Наль или только ее одежда, которую они уложили в телегу. Оба утверждали, что несли невесту. Я стал уговаривать их разойтись, чтобы не привлекать к семейному скандалу внимание русских властей. Я читал смертельную ненависть в их глазах и нисколько не сомневался, что если бы не рассвело и не боялись бы они отвечать перед русским судом, – они бы прикончили и меня, и Али, и многих из моих домочадцев и гостей. По местным понятиям, весь позор падал на жениха. Он злобно посмотрел на своих рослых товарищей, какое-то подозрение вдруг мелькнуло в его глазах, и, повернувшись круто к ним спиной, он грубо обругал их и быстро побежал к калитке.
Остолбенев на миг, все его товарищи, мулла и толпа, пришедшая с ними, – все бросились бежать вслед за женихом, натыкаясь друг на друга, валя кого-то с ног, застревая в узкой калитке. За стеной сада послышалась перебранка жениха с товарищами и муллой, несколько выстрелов, крики. Но калитка захлопнулась, еще раз послышались крики, шум отъезжающей телеги, конский топот – и все смолкло. Старухи были искренне убиты позором и несчастны. Они клялись и божились, что Наль сидела с подругами вечером за столом, что они сами накинули ей еще и черное покрывало поверх драгоценных уборов и наперебой рассказывали, как тяжело было жениху нести невесту, как он передал ношу товарищу и т. д. Я велел всем идти спать, сказав, что сам буду искать Наль, чтобы ни в дом, ни из дома в течение суток никто не входил и не выходил.
– Сейчас я уже имею известие, что твой брат и Наль едут благополучно в скором поезде в Москву. Но это не значит, что они уже спасены. Пока не доберутся до Петербурга и не сядут на пароход, отходящий с Невы в Лондон, – нельзя быть уверенным в их безопасности. Перейдем теперь к твоей роли, – продолжал Али Мохаммед после короткого раздумья. – Ты невольно запутан в эту историю, как брат Николая, поскольку злой глаз религиозных фанатиков видит врагов во всех друзьях того, против кого объявляют религиозный поход. А друг – это каждый, кто близок или хорошо знаком с настоящими друзьями отвергаемого. К тому же дервиши решили, что похитил Наль незнакомый им хромой старик, и этот след может привести к тебе, а уж к Флорентийцу непременно. Ты, повторяю, свободен в своем решении. Ты можешь мне сейчас сказать, что желаешь остаться непричастным к этому делу, – и ты немедленно уедешь в К., – Али назвал крупный торговый город, – с письмом к моему другу, у которого ты проживешь недели две – три и вернешься в Петербург. Если же хочешь помогать мне бороться за жизнь брата – придется сказать свое решительное слово и начать действовать. Так закончил Али свой разговор со мной.
В моем сердце стало как-то ясно и тихо. Я ни минуты не тревожился, и даже волнение за судьбу брата перестало меня беспокоить. Присутствие Али, его мощь влили в меня уверенность и энергию.
Чем больше я погружался мыслью в страшную рознь народов, чем ярче представлял себе невежество бедного, неграмотного и почти всегда голодного народа, который даже и религию выбрать себе самостоятельно не может, а попадает с рождения в лапы фанатиков, который всю жизнь всем рабски повинуется, – тем яснее становилось мне, что я не могу остаться равнодушным к судьбе хотя и чуждого мне по крови, но, конечно, такого же народа, с красной кровью и страждущим сердцем, как и мой родной, зажатый царской лапой русский.
И чем больше я думал, какой странной случайностью я оказался связанным сейчас с судьбою чужого народа, вторгшись в самую сердцевину его предрассудков, – тем сильнее сознавал, что нет случайностей, а есть целая сеть закономерных действий. Что во всей окружающей нас жизни, как и в природе, нет явлений случайных, а царит гармония всегда закономерно и целесообразно действующих сил, связывающих всех людей воедино, как группы черных кленов и розовых магнолий.
Мое спокойствие не то что возрастало с каждой минутой, оно как бы утверждалось, черпая силу в самой глубине моего сердца, которое, казалось, я понял впервые. Видя мое молчание, Али прибавил:
– Не думай, что тебе надо дать ответ сию минуту. Хотя, конечно, временем мы не располагаем; я ожидаю самого быстрого хода событий.
– Мой ответ готов, – сказал я. – Я так глубоко спокоен, решение мое так ясно, что я еще ни разу за всю свою жизнь не припомню подобного чу́дного и чудно́го состояния духа, подобного мира в себе.
Я не только не колеблюсь, но мне даже не представляется возможным пойти другим путем, где бы мог я отделить себя от брата, от вас, от Флорентийца и всех ваших друзей. Ведь если бы мой брат был здесь, – он слил бы свою жизнь с вашей и пошел бы за вами. Мое решение не нуждается в обдумывании. Я иду с вами, я верен моему брату-отцу и буду отстаивать так же всеми силами его жизнь и счастье, как и раскрепощение того народа, которому вы так беззаветно и самоотверженно служите.
– Твое спокойствие, друг, убеждает меня более всяких клятв и обещаний.
Вернемся в дом, там могут быть какие-нибудь новые вести.
С этими словами Али Мохаммед встал, обнял меня и, положив руку мне на голову, заглянул глубоко в мои глаза своими агатовыми бездонными глазами.
Трепет какого-то восторга охватил меня, я точно потерял на миг сознание и пришел в себя уже в кедровой аллее, по которой мы шли, любуясь сверканием озера на ярком солнце.
Аромат деревьев, чириканье птиц, треск цикад снова сопровождали нас.
Никогда еще я не чувствовал себя так необычайно. Казалось, все внешние факторы должны были бы задавить мой дух. А на самом деле, впервые среди величавого молчания природы, в обществе этого человека, в котором я чувствовал необычные силу и чистоту, я понял какую-то иную, еще неведомую мне жизнь сердца. Я ощутил себя единицей этой беспредельной вселенной, среди которой я жил и дышал; и мне казалось, что нет разницы между мною, солнцем, сверкающей водой и шумящими деревьями, что все мы отдельные ноты той симфонии вселенной, о которой говорил Али.
Я точно прозрел в какую-то глубь вещей, где все – революции, борьба отдельных людей, борьба страстей целых наций, войны и ужасы стихий, – все вело человечество к улучшениям, к завоеваниям в коллективном труде великих ценностей равенства и братства. К той гармонии и красоте, где свобода какой-то новой жизни должна дать всем людям возможность отдавать все лучшее в себе на общее благо и получать то, что нужно каждому для его совершенствования и индивидуального счастья…
Я ушел в свои мысли, какая-то радость наполнила все мое существо, и я не заметил, как мы подошли к дому и встретились подле него с Али-молодым и Флорентийцем.
Обменявшись малозначащими фразами по поводу красот парка, мы вошли уже вчетвером в дом и уселись на открытой веранде у стола, который был накрыт для чаепития. Жара немного спала, нам подали чай в больших чайниках красивой расцветки и оригинального китайского рисунка. Только успели мы выпить по чашке чая, как вошел слуга и тихо сказал несколько слов хозяину. Тот извинился перед нами и вышел.
Мы молча остались сидеть за столом. Каждый был погружен в свои думы, никого не стесняло это молчание. Все точно сосредоточились в себе, готовясь, каждый по-своему, к грядущим событиям.
Лично я – казалось мне – точно и не жил до сегодняшнего дня. Только сейчас я ощутил свою связь со всеми людьми, знакомыми мне и незнакомыми, далекими и близкими, и оценивал жизнь по-новому, решая для себя вопрос, что значит свой или чужой и кто же это свой, а кто чужой.
По свойственной мне рассеянности мне казалось, что еще очень мало времени; но на самом деле прошло около часа.
Вошел слуга и сказал Али-молодому, что хозяин просит всех пройти к нему в кабинет. Мы встали. Флорентиец обнял меня за плечи, ласково прижав к себе на минуту, и мы прошли на другую половину дома, которой я еще не видел.
Через ту же переднюю, в которую мы вошли с Флорентийцем, как только экипаж остановился у подъезда дома, мы попали в большую комнату, кабинет Али Мохаммеда. Мы увидели его за письменным столом, и у стола, в глубоком кресле, обитом ковровой тканью, сидел в желтом халате и в остроконечной шапке с лисьим хвостом дервиш.
Сюрпризы последних суток, должно быть, так разбили мои нервы, что я едва не вскрикнул от изумления и растерянности. Я всего ожидал. Но увидеть дервиша в кабинете Али – этого мои нервы не вынесли; я почувствовал такое раздражение, что готов был броситься на него.
Али-молодой, взглянув на меня и поняв по моему расстроенному лицу, что я переживал, шепнул мне:
– Не все, кто одет дервишем, – на самом деле дервиши. Это друг.
Я постарался взять себя в руки, стал пристально разглядывать мнимого дервиша. И еще раз устыдился своей невыдержанности, отсутствию такта и внимания. Если бы я начал с того, что посмотрел в лицо этого человека и сосредоточил бы свое внимание на нем, а не на себе, мне не от чего было бы раздражаться. То был юноша не старше сидевшего рядом со мною Али Махмуда.
Темные глаза, мягко, как звезды, сверкавшие из-под нахлобученной шапки, прелестный нос, продолговатый овал лица и загорелые и огрубевшие, но прекрасной формы руки. Вся его фигура, несмотря на нищенский халат, дышала благородством. Большой ум читался на его лице, так и хотелось сбросить эту тяжелую и противную шапку, чтобы увидеть лоб, должно быть, лоб мыслителя.
Дервиш говорил на непонятном мне языке; и, к стыду своему, я даже не мог определить, что это за язык. Я знал, что мне расскажут, о чем шла речь, и отдался наблюдениям. Флорентиец сидел спиной к окну напротив молодого дервиша, на которого прямо падал свет. Хотя окно было занавешено легкой тканью цвета слоновой кости, света было совершенно достаточно, чтобы ни малейшее движение на лице незнакомца не ускользнуло от меня.
Поистине, он тоже был красавец. Выше среднего роста, широкий в плечах, он напоминал мне чем-то неуловимым моего брата. Лицо Али-старшего выражало такую серьезность, что мне снова вспомнились все грозящие брату беды, и снова острая боль пронзила сердце.
Незнакомец опять заговорил. Его голос, оригинальный, низкий, баритональный металлический, мог бы составить честь любому оперному певцу.
Он, очевидно, что-то предлагал. Все молчали, точно обдумывая его предложение, и наконец Али-старший, взглянув на меня, сказал:
– Прости, друг. Ты не понимаешь нашего языка, я вкратце объясню тебе суть дела. Мулла и жених, якобы на основании свидетельских показаний моих гостей, мальчиков и слуг, утверждают, что Наль похищена тем гостем на пиру, которому я посылал блюда со своего стола. Они говорят, что это был важный старик, хромой и седой, который вышел из-за стола как раз в тот момент, когда была похищена Наль. Мулла объявил, что здесь было колдовство, и обвиняет в нем меня и моего старого гостя, его повсюду ищут. Религиозный поход против меня уже объявлен. Две из построенных мною школ уже сровняли с землей. И каждой женщине, у которой найдут книги, будет объявлено отлучение. А это хуже смерти в здешних глухих и диких местах. Далее молва утверждает, что кто-то видел, как мой гость спрятался в доме твоего брата. Надо полагать, что дикая орда набросится на дом, быть может сожжет его, как и мой. Мне необходимо сейчас же поехать в город, чтобы спасти людей, оставшихся там, от верной гибели. Тебе же, вместе с Флорентийцем, следует отправиться на станцию железной дороги и постараться добраться до Петербурга, чтобы там помочь нашим беглецам. Я не сомневаюсь, что за всеми нами идет слежка. Царское правительство не вмешивается в религиозные погромы, не видит и не слышит их, пока ему это удобно. Ни тебе, ни твоему брату не уйти живыми, если вас где-либо обнаружат. Всем известна наша дружба, и если изловят тебя – ты ответишь за всех. Этот друг предлагает тебе переодеться сейчас же в платье дервиша, а Флорентийцу – в обычное платье простого купца и уехать в вагоне третьего класса в Москву. По дороге сами уже будете соображать, как вам лучше спасаться, я же буду посылать вам телеграммы до востребования на все узловые станции и оповещать о ходе событий. Не забывай, что тебе надо думать не о себе. Спасая свою жизнь, ты думай только о лишней паре рук и ног для защиты друга, брата-отца. Весь героизм сердца, вся сила мужества должны быть собраны, чтобы не выдать себя в опасные минуты ни одним растерянным взглядом или движением. Смотри прямо в глаза тем, кто тебе будет казаться подозрительным. Стань снова временно глухонемым и, со свойственным таким людям вниманием, смотри на рот говорящих. Это будет сбивать с толку преследователей. Времени остается мало. Али и новый друг помогут тебе переодеться, если ты захочешь принять это предложение. Я же передам Флорентийцу все нужное для вашего пути и условлюсь о телеграммах.
Он поднялся и вышел вместе с Флорентийцем, а Али-молодой и новый знакомец стали облачать меня в платье дервиша, на что я согласился без колебаний.
В довершение всех бед в дело снова пошла бесцветная жидкость. На этот раз уже все тело, смазанное ею, стало темным, а руки, ноги и лицо, покрытые слоем жидкости дважды, стали такими, словно их сожгло солнцем, как-то сморщились, и я стал выглядеть лет на сорок. Но теперь я не вздыхал по своей исчезнувшей юности и утраченной белизне. Дело шло не о маскараде, а о жизни дорогого мне брата и моей собственной, и я старался запомнить характерные жесты и манеры, которые мне показывал мой новый друг, мнимый дервиш.
Едва я кончил одеваться, как вошел Флорентиец. Его узнать было невозможно. Длинная черная борода, голубовато-серая чалма и пестрый ситцевый халат, подпоясанный платком, на ногах мягкие черные сапоги. Он имел вид средней руки торговца, отправляющегося за товарами. Его лицо и безукоризненные руки не уступали в черноте моим, а ногти и зубы были отвратительно грязны.
В прежнее время я бы покатился с хохоту; но сейчас я принял все как должное, оценив его неузнаваемость.
– А шапку к голове вы ему приклеили? – спросил он. – Ведь может случиться, что кто-либо попытается сбить шапку с его головы.
Он достал из своего огромного кармана темную ермолку, натянул ее мне на голову так туго, что, казалось, сорвать ее можно было только вместе с кожей, и поверх, смазав внутреннюю сторону остроконечной шапки клейкой жидкостью, напялил и ее на мою несчастную голову. Я едва держался на ногах, так было жарко; голову сжимало, стало тошнить.
Вошел Али-старший и, очевидно, понял мое состояние. Он вынул из стола коробочку, открыл ее и положил мне в рот белую пилюлю. Остальные, закрыв коробку, передал Флорентийцу.
– Лошади ждут по другую сторону озера, вы поедете оттуда, – сказал Али, – времени едва хватит доехать до станции.
Мы двинулись кратчайшим путем к озеру вдвоем с Флорентийцем, простившись наскоро с обоими Али и новым знакомым.
Подойдя к озеру, мы сели в лодку. Флорентиец быстро переправил ее на другую сторону, и через несколько минут мы увидали быстро катившую к нам простую бричку. Ни словом не обменявшись с возницей, мы сели в нее и покатили по направлению к вокзалу.
Вокзал от города был в верстах трех, и мы, минуя город, выехали к нему совсем с другой стороны. В бричке мы обнаружили два узла из ситцевых платков и два убогих деревянных сундучка. Флорентиец вел себя так, как будто никогда ничего кроме ситца не носил и об элегантных чемоданах понятия не имел.
Подъехав к вокзалу, мы соскочили с брички и очутились в густой толпе восточного люда, галдевшего и возбужденного. На нас не обратили никакого внимания, увидев простых, бедно одетых купца и монаха; а продолжали зорко вглядываться во всех подъезжающих, побогаче одетых.
К нам подошел старик и предложил помочь нести узлы. Флорентиец передал ему мой узел и сундучок, взял свой под мышку, узел в руку, точно это были пакеты с ватой, сказал что-то старику, и мы двинулись на вокзал.
Там поджидал нас другой старик и подал Флорентийцу два билета. Едва мы вышли на платформу, как подкатил поезд.
Мы разыскали наш вагон третьего класса и уселись на грязной скамье. На полу валялись кожура бананов и корки апельсинов, огрызки дынь и арбузов, куски хлеба и обрывки бумаги.
Едва мы уселись, как на платформе поднялся шум, толпа, через которую мы прошли, ворвалась, галдя, на перрон. Размахивая руками, люди бросились мимо загораживавшего им путь жандарма к вагонам первого класса. Толпа лезла и в международный вагон, куда ее не пускали. Начальник станции, жандарм, проводники – все были в один миг разбросаны. Несколько человек все-таки пролезли в вагон, кого-то разыскивая, крича и перекликаясь.
Перепуганные, ничего не понимавшие немногочисленные пассажиры тоже подняли крик. Жандарм подавал тревожные свистки, и к нему на помощь уже летели со всех сторон носильщики, жандармы и группа вооруженных солдат.