© Ю. Кагарлицкий, Д. Калугин, Б. Маслов, составление, 2019,
© Авторы, 2019,
© OOO «Новое литературное обозрение», 2019
Юрий Кагарлицкий, Борис Маслов
От Гумбольдта к Виноградову: лингвистический аспект
Место исторической семантики в кругу историко-филологических дисциплин, в которых изучение истории неразрывно связано с реконструкцией идейного содержания слов, текстов, дискурсов и интеллектуальных построений, остается непроясненным как с теоретической точки зрения, так и на практике. Как наука, изучающая бытование смыслов в истории, она лишена четкого дисциплинарного и институционального самоопределения, и в разных исследовательских традициях к ней примыкают (либо ее замещают) такие области знания, как интеллектуальная история, история идей, история понятий, история слов, история эмоций, диахроническая семантика, история науки и история литературы. Многообразные интеллектуальные ориентиры исторической семантики заставляют исследователя непрестанно пересекать границу между гуманитарными и социальными науками, обращаясь то к лингвистике, истории культуры и философской герменевтике, то к политической теории, социологии и социальной истории.
Гетерогенны и предмет, и методы исторической семантики, гетерогенны и мотивы обращения к ней исследователя. Для лингвиста, изучающего язык как материю со своими законами, историческая семантика, в соответствии со значением слов, составляющих ее название, изучает закономерности в историческом изменении значений слов или тех или иных лексических классов; новейшие исследования по диахронической семантике выдвигают на первый план эволюцию значений грамматических показателей[1], в целом оставляя в стороне такие проблемы, как появление новых слов для обозначения новых представлений и выход из обращения тех слов, которые соответствуют отжившим представлениям. Тем не менее, даже если определить историческую семантику как раздел науки о языке, она практически сразу сталкивается с важной и в какой-то мере ключевой проблемой: как соотносятся язык и реальность? На заре языкознания В. фон Гумбольдт, как известно, утверждал, что язык и есть мышление, творчество:
Язык следует рассматривать не как мертвый продукт (Erzeugtes), но как созидающий процесс (Erzeugung). При этом надо абстрагироваться от того, что он функционирует для обозначения предметов и как средство общения, и вместе с тем с большим вниманием отнестись к его тесной связи с внутренней духовной деятельностью и к факту взаимовлияния этих двух явлений… Язык есть не продукт деятельности (Ergon), а деятельность (Energeia). Его истинное определение может быть поэтому только генетическим. Язык представляет собой постоянно возобновляющуюся работу духа, направленную на то, чтобы сделать артикулируемый звук пригодным для выражения мысли [Гумбольдт 1984: 69–70][2].
Эти широко известные декларации едва ли определили магистральное направление развития науки, тем более что философские построения Гумбольдта сегодня нас устроить никак не могут. Тем не менее, когда речь идет об исторической семантике, приходится снова возвращаться к вопросу – в какой мере язык лишь отражает реальность, а в какой он ее формирует и создает? В 1945 году В. В. Виноградов, намечая пути историко-лексикологических исследований, ссылался на Гумбольдта и говорил:
Слова, идеи и вещи должны изучаться как аналогические и взаимодействующие ряды явлений. Но соотношение между ними – сложное. В истории материальной культуры функции и связи вещей меняются в зависимости от контекста культуры, от ее стиля. Формы мировоззрений также эволюционируют, и едва ли воспроизведение идеологических систем прошлого возможно без помощи лингвистического анализа… Но тут получается своеобразный заколдованный круг. Открытие закономерностей в исторических изменениях форм и типов мышления невозможно без изучения истории языка, и между прочим, истории слов и их значений. История же языка, в свою очередь, как научная дисциплина немыслима без общей базы истории материальной и духовной культуры и прежде всего без знания истории общественной мысли. В настоящее время частые провалы и блуждания на этом пути неизбежны. Достаточно сослаться на отсутствие разработанной семантической истории таких слов, как личность, действительность, правда, право, человек, душа, общество, значение, смысл, жизнь, чувство, мысль, причина [Виноградов 1995: 6–7].
Мы позволили себе такую пространную цитату, потому что в ней нашло отражение понимание Виноградовым, тонким лингвистом, сложного, обоюдостороннего взаимодействия между языком и внеязыковой реальностью.
Едва ли можно сказать, что виноградовская программа исторической лексикологии стала руководством к действию для российских лингвистов последующих поколений[3]. Отчасти близкий Гумбольдту взгляд на соотношение языка и мысли, языка и культуры реализовался скорее в многочисленных исследованиях концептов, концептосферы, языковой картины мира и когнитивных констант, приписываемых к той или иной культуре и, как утверждается с большей или меньшей категоричностью, ее определяющих[4]. К общей оценке этого направления как своего рода симптома определенного типа исторического воображения мы вернемся ниже; в целом же надо заметить, что некритическое принятие мысли о языковой детерминированности культуры в сочетании с произвольным подбором материала создает предпосылки для появления легковесных и не слишком содержательных работ. Причину этого можно усмотреть в непродуманности философских оснований этого подхода: если культура определяется языком, чем же тогда определяется различие между языковыми картинами мира? Гумбольдт полагал, что в основе лежит «дух народа», но сегодня нас подобный романтический идеализм устроить, конечно, не может. Да и вообще трудно поверить в самодовлеющую силу языка; речь скорее следует вести о двунаправленном взаимодействии: язык несомненно играет роль в структурировании мышления и восприятия, но и мышление и восприятие явно воздействуют на язык, заставляя его приспосабливаться к своим нуждам и запросам[5].
Например, в основных европейских языках слово, обозначающее аппарат политически организованной публичной власти в стране, а также страну в целом с подобным аппаратом, восходит к лат. status ‘состояние, положение’ (state, état, Staat, stato, estado), а в русском языке общепринятый коррелят образован первоначально от наименования носителя власти: государство < государь. Означает ли это, что склонность носителей русского языка к авторитарным и централизованным формам власти запрограммирована многовековым развитием языка? К такой логике иной раз склоняются исследователи, между тем, как мы увидим в следующем разделе, внимательный анализ, предпринятый историками понятий, подводит к совсем другим заключениям. Наивный этимологизм оказывается несостоятельным и по причинам более общего порядка. Во-первых, неясно, как понимать такого рода суждение о власти языка над сознанием – как утверждение, что политическая судьба страны определяется случайностями языковой мотивации или что, напротив, за этими случайностями стоит некая провиденциальная сила, наподобие «духа языка» или «духа народа»? В любом случае вывод не будет слишком содержательным. Во-вторых, язык, как мы знаем, располагает не только наличным словарем, но и возможностями выработки новых терминов. Отсутствие политической философии, связанных с ней аффективных и поведенческих установок, относительно более позднее появление определенных публицистических жанров и культурных институтов сыграли, очевидно, гораздо более серьезную роль в истории российской государственности, чем никем не доказанное воздействие внутренней формы одного из терминов.
В этом смысле исследовательская программа, намеченная когда-то В. В. Виноградовым, кажется гораздо более сбалансированной. Ученый подчеркивал взаимозависимость языка, мышления и реальности: язык воздействует на мышление, на восприятие реальности, но и то, что происходит в реальной жизни и воспринимается человеком, воздействует на язык. Трудности выстраивания и отстаивания самостоятельной теоретической концепции в современной Виноградову интеллектуальной среде, несомненно, были главным препятствием реализации этой программы; тем не менее ученый продолжал заниматься историей отдельных слов, и его заметки, ныне собранные в одном томе [Виноградов 1999], содержат богатейший эмпирический материал. К задаче обоснования исторической семантики как области гуманитарного знания российская наука вернулась лишь в начале 2000‐х годов, и это было ответом на вызовы иного научного направления – немецкой истории понятий.
Козеллек и Скиннер: исторический аспект
Историку proprie dictum история понятий служит исследовательским инструментарием, позволяющим подобраться к тем аспектам исторических явлений, которые в противном случае ускользают от взгляда. Двумя наиболее впечатляющими проектами такого рода являются, безусловно, Begriffsgeschichte, главным теоретиком которой был Райнхарт Козеллек, и кембриджская школа history of concepts, представленная Квентином Скиннером, Джоном Пококом и Джоном Данном. Хотя эти подходы сближает интерес к политическим понятиям, следует сразу же подчеркнуть принципиальное различие между ними. Если Козеллек уделял немалое внимание теории истории понятий и стремился проблематизировать язык как среду смысловых трансформаций, кембриджская школа в целом остается в пределах традиционной интеллектуальной истории. Перед ней не стоит задача исследовать язык как таковой, и мотивы для изучения истории понятий возникают у ее представителей в контексте решения свойственной ей, сугубо исторической задачи. По этой причине обращение ученых «кембриджской школы» к истории политического языка не ведет к выявлению диалектики языковых и внеязыковых процессов. История становления политического языка и политических институтов воспринимается как внеположенная по отношению к истории языка и зачастую даже к истории как таковой.
Разумеется, историк совершенно иначе, чем лингвист, использует сам термин понятие. Для лингвиста понятие – одна из вершин треугольника Фреге, при том что две другие – это «слово» и «вещь». Утрата одной из вершин заставляет сомневаться в полноценности двух других. Готлоб Фреге писал в одной из своих основополагающих работ:
Известно, что в логике недопустима неоднозначность выражений, ибо она является источником логических ошибок. Я полагаю, что не менее опасны ничего не обозначающие псевдоимена. История математики знает много заблуждений, возникших из‐за псевдоимен. Псевдоимена, по-видимому, даже в большей степени, чем неоднозначные выражения, способствуют демагогическому злоупотреблению языком. Таково, к примеру, выражение воля народа, которое очевидным образом не имеет (во всяком случае, общепринятого) денотата[6].
Именно к таким «демагогическим», с точки зрения строгого логика, словоупотреблениям историк, обращающийся к понятиям, питает особый интерес. Именно понятие без общепринятого денотата обладает мощным творческим зарядом и в той же мере создает реальность, в которой следует за ней. Неудивительно, что высказывание Фреге получило своеобразный ответ от ключевого теоретика немецкой школы Begriffsgeschichte, Райнхарта Козеллека:
Различие между словом и понятием проводится в словаре[7] прагматически. Это значит, что мы отказываемся от использования лингвистического треугольника «слово (наименование) – значение (понятие) – предмет» в его различных вариантах. С другой стороны, с позиций исторической эмпирики можно утверждать, что большинство слов общественно-политической терминологии по своим дефинициям отличаются от таких слов, которые мы называем здесь «понятиями» – основными историческими понятиями. Переход от одних к другим может быть и плавным, так как и слова, и понятия всегда многозначны, это их историческое качество, но они многозначны по-разному. Значение слова всегда указывает на означаемое, будь то мысль или вещь. При этом, хотя значение присуще слову, оно подпитывается также из мысленно намеченного содержания, из устного или письменного контекста, из общественной ситуации. Слово может становиться однозначным, так как оно многозначно. Понятие же, напротив, должно оставаться многозначным, чтобы оно могло быть понятием. Понятие привязано к слову, но вместе с тем оно больше чем слово. Слово – в нашем методе – становится понятием, если в него целиком вмещается вся полнота общественно-политического контекста значений, в котором – и для которого – употребляется это слово[8].
Историки, обращаясь к истории понятий, отстраиваются от предшествующих изводов интеллектуальной истории, в частности от истории идей, в которой содержание существует отдельно от языковой формы, а история сводится к эволюции содержания[9]. Однако при этом они отстраиваются и от лингвистического понимания языка, которое также, со своей стороны, основано на разделении формы и содержания. Понятие же (как предмет исторической семантики) противостоит, с одной стороны, слову, лексеме как языковой единице, с другой – идее, абстрагированной от языкового воплощения. Оно видится исследователем в единстве слова и значения и обязательно в исторической динамике. Невозможно сказать, каков правильный смысл того или иного понятия, поскольку это понятие всегда является объектом спора, тяжбы, уточнения, соотнесения с тем или иным образом будущего. Внимание Квентина Скиннера, яркого представителя кембриджской школы, также часто сосредоточено на полемике о понятиях, то есть, в сущности, о значении слов. Так, в своей классической работе о зарождении понятия государства в западноевропейских языках Скиннер показывает, что значение «государство» впервые появляется у слов stato, état, staat, state в текстах, обращенных к правителям («зерцалах принцев»), поскольку в них речь идет о том, как сохранить «статус правителя» (status principis, stato del principe), в том числе – удержать принадлежащие правителю территории:
…как всегда подчеркивается авторами книг наставлений, наиболее важным условием удержания своего состояния как правителя должно быть сохранение контроля над существующей структурой власти и над институтами правления в его regnum или civitas. Это, в свою очередь, дало толчок важнейшей лингвистической инновации, которая берет свое начало в итальянских хрониках и политических сочинениях эпохи Возрождения. Происходило это через расширение смысла stato; он выражал уже не только идею господствующего режима, но и конкретно указывал на институты правления и средства принуждения, служившие для организации и поддержания порядка в политических сообществах[10].
Более существенным моментом в истории зарождения современного понятия государства как независимого от правителя аппарата, однако, Скиннер считает республиканскую идею «общего блага», по сути приравнивающую новое («варварское») понятие stato к латинской res publica[11]. С другой стороны, в четком разделении власти граждан и формы власти, заложенной в самом государстве, были заинтересованы как раз противники республиканской традиции, такие как Гоббс и Боден [Скиннер 2002: 55–56]; поэтому именно Гоббс становится первым осознанным «теоретиком феномена под названием state» [Там же: 58]. В России, как показывает Олег Хархордин [Хархордин 2002], отчасти следуя за Скиннером, принцип безличной власти государства насаждается сверху, заодно с идеей общего блага, в целях дисциплинирования населения; схожие процессы Хархордин выявляет и в Западной Европе, что в определенной степени показывает наивность приложения республиканской идеологии к политическим реалиям Нового времени.
Для историков понятий, работающих в традиции кембриджской школы, словоупотребление оказывается важнейшим свидетельством изменений в политическом сознании. Однако слова всегда отражают эволюцию идей: утверждающийся узус стирает унаследованную, заложенную в этимологии семантику, служа тем идеям, которые взяли верх, стали общепринятыми понятиями. В известном смысле история понятий оказывается историей борьбы идей с не всегда послушными им словами. Подход Козеллека, напротив, не мыслит идей вне понятий, а последние подчиняет особой, продиктованной историей логике, которая находит выражение среди прочего в их лексической форме.
Шпитцер и Живов: филологический аспект
В то время как Begriffsgeschichte и кембриджская школа интеллектуальной истории нацелены на изучение социальных и политических понятий, очерченные в первом разделе статьи методологические ориентиры, очевидно, требуют более широкой постановки проблемы. Историческим изменениям подвержены и значения, бытующие в других сферах культурно опосредованной деятельности, таких как области этического, эстетического и область научного знания. Всюду, где происходит становление новых культурных форм, можно ожидать применимости того научного аппарата, в разработку которого внесли свой вклад и упомянутые школы. Зонами наиболее интенсивного смыслообразования нередко оказываются регистры и языковые практики, которые декларативно чуждаются понятий, вращающихся в публичной сфере. Отчасти в связи с почти исключительным вниманием традиционной истории понятий к социополитической сфере нам и кажется уместным обозначить общий метод изучения значений, меняющихся в истории, более емким термином «историческая семантика»[12].
В современном употреблении термин «историческая семантика» характеризуется уже упоминавшейся дисциплинарной многозначностью. В значении, наиболее близком Виноградову и восходящем к французской histoire des mots, – это история тех или иных слов, рассматриваемая с учетом истории общественных отношений и истории культуры. Современная мировая лингвистика, как уже упоминалось, понимает историческую (диахроническую) семантику как науку об изменении значений грамматических показателей и категорий, не только и не столько слов. Со своей стороны, историки, близкие к школе Begriffsgeschichte, нередко используют этот термин как синоним истории понятий. Все эти грани исторической семантики актуальны для авторов статей, включенных в этот сборник, однако основной вес в предлагаемом нами методологическом синтезе приходится на продолжение уже начатого российскими учеными диалога с немецкой Historische Semantik, основы которой были заложены в работах Козеллека.
Наиболее важные реплики в этом диалоге – вышедшие в 2009 и 2012 годах по инициативе В. М. Живова и с его деятельным участием сборники («Очерки исторической семантики русского языка раннего Нового времени» [Живов 2009a] и «Эволюция понятий в свете истории русской культуры» [Живов, Кагарлицкий 2012]) и двухтомник «„Понятия о России“: к исторической семантике имперского периода», изданный по материалам конференции, которая состоялась в Германском историческом институте в Москве [Миллер, Сдвижков, Ширле 2012][13]. Именно в первых двух упомянутых изданиях определились те методологические акценты, которые остаются в силе и для авторов настоящего сборника. Это преимущественное внимание к этическим понятиям, рассматриваемым в свете истории культуры (а не к политическим и социальным понятиям); обращение к литературным текстам, наряду с другими типами языкового узуса; учет этимологии, предыстории («внутренней формы») и поэтических возможностей слова как ресурсов, которые могут служить обновлению его значения; анализ маргинальных и забытых слов и понятий, которые не могут претендовать на статус ключевых[14]; сравнительный подход, основанный на сопоставлении материала русского, европейских и древних языков.
В теоретической статье, написанной как введение к «Очеркам исторической семантики русского языка», Живов предлагает выстраивать лингво-историко-культурную альтернативу социополитической истории понятий на основании исследовательской традиции, восходящей к Виноградову [Живов 2009б]. Общность интересов между «историей слов» Виноградова и «историей понятий» Козеллека действительно налицо: данные языка (те предпочтения, которые оказываются тем или иным словам или типам слов) позволяют выявить специфический исторический опыт его носителей. Если для Виноградова история каждого слова заключала в себе ключ к социальному бытию и самосознанию тех, кто употреблял это слово с той или иной «окраской», то Козеллек сосредоточил внимание на появлении новых типов словоупотребления (коллективные «сингулярисы», темпоральные понятия, лексика, относящаяся к классовому и сословному самоопределению); в трансформации языкового узуса он искал симптомы модерности, то есть характерного для Европы XIX и XX веков опыта переживания времени [Koselleck 1979: 54; Koselleck 2006: 306–308]. Своего рода компромисс между лексикоцентричным подходом Виноградова и ориентированным на понятийные структуры методом Козеллека можно найти в исторической семантике Лео Шпитцера, который, полагая фундаментальные смысловые структуры неизменными, обнаруживал рефлексы исторического опыта в разнообразных лексикализациях этих структур, меняющихся во времени в зависимости от интенций языковых агентов[15].
Работы Лео Шпитцера позволяют прояснить различие между общими понятиями-идеями и конкретно-историческими преломлениями этих понятий, находящими отражение в языке. Так, его классическое исследование истории представлений об окружающей среде содержит множество примеров того, как одна идея множится и дробится в языке [Spitzer 1942]. Идею окружающей среды, восходящую к латинскому medium ambiens, а затем к греческому τὸ περιέχον, можно проследить в истории всей античной и западноевропейской культуры, однако выражалась она разными словами, которые передавали различные, иногда полемически противопоставленные смыслы. Так, представление о детерминирующих человека социальных условиях (milieu), сложившееся во второй половине XIX века, генеалогически совпадает, но семантически антитетично возникшему в то же время представлению об облекающей человека благотворной ауре, выражаемому фр. ambiance (англ. ambience).
Согласно Шпитцеру, исторически конкретные смыслы закрепляются благодаря меняющейся форме слова. Например, английское mentality, которое было заимствовано во французский и немецкий, а затем и в русский, это не просто синоним слова mind ‘разум’; эти слова выражают определенное понимание умственной деятельности человека как чего-то принципиально неиндивидуального и, пользуясь формулировкой Шпитцера, нетворческого; ментальность – это продукт внешних влияний – среды, трактуемой как milieu, а не как ambiance. В других случаях новые смысловые нюансы не закрепляются в языке лексически, что приводит к тому, что одно и то же слово употребляется современниками с противоположными интенциями. Шпитцера, подобно Козеллеку и Скиннеру, занимают ситуации несогласия и спора о значении слов, однако подходит он к этой ситуации как бы с другой стороны. Если для Козеллека первичны социальные изменения, а для Скиннера – движение политической мысли, то для Шпитцера на первом месте человек с его глубинными психологическими нуждами.
Понятия (идеи, представления) и слова (лексикализации этих понятий) находятся в сложном диалектическом взаимодействии, причем именно язык, который позволяет переназвать, оспорить, аргументированно отвергнуть тот или иной смысл, оказывается тем полем, в котором понятия претерпевают исторические трансформации. Один из ярких примеров такого рода трансформации дает Ханна Арендт в первой главе своей книги «О революции», которая отчасти предвосхищает анализ нововременных понятий у Козеллека: глубинное преобразование смысла политического действия (бунта против существующего порядка) нашло отражение в изменении семантики слова, прежде отсылавшего к закономерным процессам обращения (revolutio) космических тел или систем политического устройства [Арендт 2011: 18–72].
Поскольку мы осязаем историчность идей в их языковых отражениях (лексикализациях), историческая семантика не может не быть ориентированной на язык, причем на язык, увиденный как инструмент деятельной мысли (в духе Гумбольдта), а не как предзаданная компетенция (именно так язык понимает современная структурная лингвистика).
Сферу применимости предлагаемого подхода можно определить и от обратного. На дальнем конце спектра исторической устойчивости мы находим смыслы, которые, строго говоря, находятся за пределами исторической семантики. Именно их в российской науке часто обозначают термином «концепт». Об этих смыслах никто не спорит, они сами собой разумеются. Если они и становятся предметом рефлексии, то лишь как часть культурной мифологии, атрибут культурного или национального самосознания. (Лингвисты, которые пишут о концептуальных константах русской культуры, активно участвуют в создании этого наивного метасемантического дискурса.) С другой стороны, понятиями-долгожителями занимаются исторические лингвисты, которые, как правило, полагают значение слова (корня слова) неизменным, так как это необходимо для реконструкции его звуковой формы. Нужно признать, что целый ряд семантических эффектов, которые оказываются вне внимания историков понятий, обусловлен преемственностью значения слова, будь то в силу прозрачной внутренней формы, народной этимологии, его принадлежности к тому или иному регистру и стилю либо иных историко-культурных ассоциаций. Эти эффекты и ассоциации отнюдь не всегда очевидны и подотчетны носителям, хотя последние не могут не учитывать их в языковой практике; внимательный анализ словоупотребления в longue durée, то есть часто с учетом родственных языков, иногда позволяет пролить на них свет. Самый известный опыт реконструкции таких ассоциативных гнезд – книга Эмиля Бенвениста «Словарь индоевропейских институтов» [Бенвенист 1995]. Необходимую корректировку подхода Бенвениста можно найти в «Словаре избранных cинонимов основных индоевропейских языков» Карла Дарлинга Бака, остающемся незаменимым справочным изданием по сравнительной истории идей: данные понятийных кластеров, рассматриваемых в cловаре Бака, показывают, что даже близкородственные языки часто используют для выражения одной и той же идеи слова с разнородной этимологией [Buck 1949].
Итак, на одном конце спектра устойчивости значения – множественные смыслы, находящиеся в зоне дискурсивного конфликта, на другом – идеологические константы и мифы, объединяющие людей с общим языковым сознанием и языковым бытом. Можно сказать, что само существование этого спектра обусловлено отчасти параметрами исследовательской оптики. Если данных достаточно, чтобы сосредоточиться на конкретных исторических коллизиях, то оказывается востребован исторический, а не этимологический метод; если же ученый стремится обобщить материал, относящийся в существенной мере к дописьменной эпохе, то он вынужден опираться на преемственность внутренней формы слова. Другое дело, что саму установку на выявление прерывности либо преемственности следует рассматривать как важный историко-культурный индикатор[16].
В настоящем сборнике собраны работы исследователей, для которых историческая семантика в том или ином понимании представляет интерес – прежде всего, как подход к изучению культурных явлений. Мы не претендуем на создание единой методологической платформы – для этого, по-видимому, не пришло еще время. Однако каждый из участников сборника по-своему и на близком ему материале попытался подступиться к решению этой задачи. Спектр проблем, о которых читатель сможет узнать из включенных в настоящий сборник работ, очень широк, но во всех случаях речь идет о диалектике языка и реальности, борьбе между закрепленными в лексике значениями и теми идеями, которые с их помощью стремятся выразить исторические агенты, антагонизме унаследованных форм знания и благоприобретенного опыта, продиктованного внеязыковыми историческими процессами.
Так, в сферу внимания авторов сборника попадают закономерности изменения значения слов под влиянием истории общества (классическая статья Антуана Мейе, впервые переведенная на русский язык); антропологическая специфика фундаментальных эпистемологических понятий (статья Томаса Коула, представляющая собой ответ филолога на философскую апроприацию древнегреческого понятия истины у Хайдеггера); устойчивые значения, которые не выражаются одной лексемой либо отвлеченным словом (Мария Неклюдова о констелляции смыслов, связывавшихся с выражением «в тени кабинетов» во Франции в XVI–XVIII веках); глубинная трансформация внешне устойчивого понятия с неизменной внутренней формой в разных эпистемологических контекстах (Юрий Кагарлицкий о меняющемся на протяжении Средневековья и Нового времени смысловом наполнении понятия мужества); значение отдельных симптоматичных слов-понятий в выстраивании аффективных и поведенческих стратегий (Вадим Школьников о прекраснодушии у ранних русских гегельянцев); трансфер значения между разными типами использования языка и функция понятий в литературном тексте (Илона Светликова о понятии закона в «Петербурге» Белого и его источниках); обратный процесс приспособления понятия из области литературного опыта к опыту историческому (Илья Клигер о понятии трагического в русской литературе и публицистике второй половины XIX века); понятийные схемы, в которые встраиваются идеи, заимствуемые из одной культуры в другую (Дмитрий Калугин о понятии «понятие»); конфликт между понятиями, которые можно отнести к разным режимам понятийности (Борис Маслов о покое и свободе в XVIII–XX веках); опыт метарефлексии о гетерогенности понятийного аппарата, заложенного в ключевую область воспроизводства культуры – систему образования (Илья Кукулин и Мария Майофис о понятийных экспериментах в истории советского образования). Таким образом, все включенные в сборник статьи нацелены не только на прослеживание истории отдельных слов, но и на прояснение форм бытования смыслов в истории и языке.
К теории исторической семантики (I): типы понятийности
Историческая семантика предполагает изучение изменения значений слов, в которых она ищет симптомы трансформации культурных парадигм, дискурсов и эпистем (систем знания). Наследующая генеалогии Ницше «археология» Мишеля Фуко ставит перед собой схожую задачу: вскрыть «практики порядка», с помощью которых культура накладывает на бытие своего рода понятийную решетку, делая доступным познанию одно и скрывая из виду другое. В предисловии к «Словам и вещам» (1966) Фуко задал масштаб этой новой семантики культуры: