bannerbannerbanner
Философия жизни и смерти в России: вчера, сегодня, завтра

Коллектив авторов
Философия жизни и смерти в России: вчера, сегодня, завтра

Полная версия

© Региональное Объединенное Движение «Русская Философия», 2020

© Издательский Дом «Русская Философия», 2020

Симпозиум
Философия жизни и смерти в России
Вчера, сегодня, завтра

О преодолении смерти любовью в творчестве Пушкина
Бужор Е. С.[1]

В 1829 году Пушкин написал элегию «Брожу ли я вдоль улиц шумных…». Стихотворение посвящено мыслям о естественном увядании и смерти и производит впечатление спокойного, чуть отстраненного, в чем-то даже философского размышления зрелого, умудренного жизнью человека на эту тему. Ее первое четверостишие таково:

 
Брожу ли я вдоль улиц шумных,
Вхожу ль во многолюдный храм,
Вижу ль меж юношей безумных,
Я предаюсь моим мечтам. (II, 264)[2]
 

Но в первой редакции элегия имела иное начало, начало, которое, возможно, было изменено поэтом потому, что оно слишком откровенно. Оно таково:

 
Кружусь ли я в толпе мятежной,
Вкушаю ль сладостный покой,
Но мысль о смерти неизбежной
Всегда близка, всегда со мной. (II, 713)
 

Мысль о «смерти неизбежной» может посещать любого человека, однако поэт говорит, что она всегда с ним, чем бы он ни занимался, и даже в минуты земной радости и блаженства она не покидает его. Это не периодически приходящая мысль, но мысль неотступная, сроднившаяся с существом поэта, ставшая неотъемлемой частью его душевной жизни. В самом деле, обзор творчества Пушкина показывает, что тема смерти сопровождала его творчество с самых первых поэтических опытов и не оставляла до самой кончины.

С первым восприятием смерти мы встречаемся в ранних лицейских стихотворениях, в которых доминирующей является тема пира, представляющего собой для юного Пушкина квинтэссенцию жизни. Мысли о смерти в этот период творчества поэта удивительно светлы и безмятежны: она воспринимается не как трагический обрыв жизни, а как ее продолжение. Жизнь привлекательна для юного Пушкина, поскольку в ней имеется наслаждение, точнее, сама жизнь имеет смысл, ценность в той мере, в какой она представляет собой наслаждение. Раз вся жизнь наслаждение, то и момент смерти должен быть наслаждением. Высшим символом наслаждения является пир, поэтому, чтобы быть наслаждением, смерть должна произойти на пиру. Действительно, лицейская лирика Пушкина посвящена теме ухода из жизни посреди буйного вакхического пира:

 
Веселье! Будь до гроба
Попутник верный наш,
И пусть умрем мы оба
При стуке полных чаш!
 
(«Гущину», 1, 297)

Но не только момент смерти должен стать частью общего наслаждения, пира жизни у Пушкина. В смерти важен отнюдь не сам момент умирания, важно также то, каково загробное существование, в которое вводит смерть. Для Пушкина-лицеиста не только сам миг смерти на пиру является наслаждением, но и загробное существование предстает как продолжение пиршественного наслаждения:

 
Хочу я завтра умереть
И в мир волшебный наслажденья,
На тихий берег вод забвенья,
Веселой тенью отлететь…
 
(«Мое завещание друзьям», 1, 303)

Такое легкое и беспроблемное отношение к смерти можно было бы списать на юный возраст поэта, буйство жизненных сил, недостаток опыта и рефлексии. Однако оно не было долговечным и достаточно скоро сменилось другим отношением, которому суждено было занять центральное место в мировидении поэта на долгие годы.

Уже в поздний лицейский период на фоне пиршественного единства веселья, дружбы, любви и веселой смерти как продолжения наслаждения вдруг начинает звучать пугающая тема потустороннего небытия. Внешним образом это происходит в обращении Пушкина к жанру элегии, выражающей романтическую тему неразделенной любви, которая сводит несчастного влюбленного в могилу (см. стихотворение «Наездники», князю А. М. Горчакову). Однако подобно тому, как в предшествовавшей пиршественной лирике легкое воспевание смерти как наслаждения было не просто повторением поэтических клише, но следствием убеждения, если не продуманного, то ощущаемого, так и элегическое оплакивание преждевременной смерти молодого человека от несчастной любви имеет под собой не просто подражание романтическим стереотипам «кладбищенской поэзии», но более глубокое мировоззренческое основание. Если в раннелицейский период смерть открывает врата нового и еще большего наслаждения, то в элегиях проступает иное понимание смерти – не как загробного блаженства, а как того, что сулит с миром «безвестную разлуку». В сознание Пушкина проникает мысль, что загробного существования может и не быть, что за гробом нет «луча бессмертия», что там ожидает «спокойный мрак ничтожества», то есть небытие. Впервые это слово – «ничтожество» – появляется у Пушкина в 17 лет в элегии 1816 года «Я видел смерть; она в молчанье села…»:

 
Я видел смерть; она в молчанье села
У мирного порогу моего;
Я видел гроб; открылась дверь его;
Душа, померкнув, охладела…
Покину скоро я друзей,
И жизни горестной моей
Никто следов уж не приметит;
Последний взор моих очей
Луча бессмертия не встретит,
И погасающий светильник юных дней
Ничтожества спокойный мрак осветит.[3]
 

По мере того, как поэт, закончив Лицей, вступал на пути взрослой жизни и вкушал гибельное воздействие страстей, тема ничтожества в его творчестве нарастала и постепенно вылилась в кризис мировоззрения – нигилистический взгляд на мир, который сам автор именует разоблачением кумиров, ниспровержением призраков. Кульминации этот кризис достигает в 1823 году, когда в лирике поэта появляются горькие признания о том, что его поразил дух демонизма, дух отрицания и сомнения. В 1823 году поэт пишет стихотворение, где предстает внимательным учеником демонической науки:

 
Надеждой сладостной младенчески дыша,
Когда бы верил я, что некогда душа,
От тленья убежав, уносит мысли вечны,
И память, и любовь в пучины бесконечны, —
Клянусь! давно бы я оставил этот мир:
Я сокрушил бы жизнь, уродливый кумир,
И улетел в страну свободы, наслаждений,
В страну, где смерти нет, где нет предрассуждений,
Где мысль одна плывет в небесной чистоте…
Но тщетно предаюсь обманчивой мечте;
Мой ум упорствует, надежду презирает…
Ничтожество меня за гробом ожидает…
 
(«Надеждой сладостной младенчески дыша», II, 12)

Как поразительно это стихотворение перекликается с гамлетовским монологом «Быть или не быть», где говорится о том же, что жизнь – это уродливый кумир, который люди, жалкие существа, бояться сокрушить только потому, что не знают, «какие сны в том смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят», то есть не знают, что их ожидает за гробом. В «Евгении Онегине», в завершении 2-ой главы, написанной в том же 1823 году, есть схожие слова о ничтожестве:

 
Покамест упивайтесь ею,
Сей легкой жизнию, друзья!
Ее ничтожность разумею
И мало к ней привязан я… (IV, 52)
 

И далее следуют знаменательные строки: «Для призраков закрыл я вежды». Призраков, в число которых входит призрак бессмертия, жизни за гробом.

Добавим, что в 1824 году, будучи в Одессе, Пушкин оставляет знаменательное свидетельство о своих сомнениях: в одном из писем он пишет, что, столкнувшись с системой атеизма, он пришел к мысли, что эта система, к сожалению, наиболее правдоподобная. Эту мысль он вынес из беседы с неким глухим философом-англичанином, «умным афеем», по выражению Пушкина, который успешно разворачивал перед поэтом ниспровержения доказательств бессмертия души[4].

Итак, вроде бы все твердо усвоено – за гробом ожидает ничтожество, а для призраков вежды прочно закрыты. Однако, что же понимается под ничтожеством, которое ожидает нас за гробом? Разумеется, это не чистое небытие, которое можно описать только абстрактно, но трудно представить конкретно-образным мышлением, присущим художнику. Поэтому для Пушкина ничтожество – это все же некое существование, однако такое, которое почему-то активно отвергается поэтом, оказывает на его душу ужасающее воздействие. В чем причина такого воздействия? Подсказку можно увидеть по контрасту с лицейскими стихами: там к смерти было позитивное отношение по той причине, что она представлялась блаженным мигом, сулящим не безвестную разлуку, а продолжение пира жизни за гробом. Теперь же изменившемуся мировоззрению Пушкина открылось иное: смерть есть не мост от земной жизни к загробной, а разрыв между ними. Разрыв, означающий не прекращение существования вообще, а то, что за гробом будет нечто иное, безвестное. Ничтожество – это не чистое небытие, а неизвестное существование, в котором не сохраняется ничего из высших земных ценностей: высоких устремлений, благородных поступков, творчества, любви. Во время пребывания в ссылке на юге, когда думы о ничтожестве захватывали его ум, он напряженно размышляет не столько о том, есть ли жизнь после смерти, сколько о том, проницаемы ли границы жизни и смерти, возможно ли унести с собой частицу здешнего бытия в иной мир?

 

В 1821 году он пишет стихотворение «Война», где вопрошает, что неужто с кончиной

 
…все умрет со мной: надежды юных дней,
Священный сердца жар, к высокому стремленье,
Воспоминание и брата и друзей,
И мыслей творческих напрасное волненье,
И ты, и ты, любовь!.. Ужель ни бранный шум,
Ни ратные труды, ни ропот гордой славы,
Ничто не заглушит моих привычных дум?
Я таю, жертва злой отравы:
Покой бежит меня, нет власти над собой,
И тягостная лень душою овладела… (I, 137–138)
 

«Привычные думы» Пушкина в этот период, снедающая его «злая отрава» – это именно думы о том, что смерть отнимет все, в том числе и любовь. Они вызывают сильнейший внутренний протест у поэта, который проявляется страстным криком души в незаконченном стихотворении «Таврида» 1822 года:

 
Ты, сердцу непонятный мрак,
Приют отчаянья слепого,
Ничтожество! пустой призрак,
Не жажду твоего покрова!
Мечтанья жизни разлюбя,
Счастливых дней не знав от века,
Я всё не верую в тебя…[5]
 

Это крик о том, что, несмотря на все доводы рассудка, все же в глубине души поэт не может спокойно принять мрак ничтожества, что его душа противится этому:

 
Конечно, дух бессмертен мой…
То есть не об этом речь, ужасает иное:
Но, улетев в миры иные,
Ужели с ризой гробовой
Все чувства брошу я земные
И чужд мне будет мир земной?
 

И далее:

 
Ужели там, где всё блистает
Нетленной славой и красой,
Где чистый пламень пожирает
Несовершенство бытия,
Минутной жизни впечатлений
Не сохранит душа моя,
Не буду ведать сожалений,
Тоску любви забуду я?..[6]
 

Вот что по-настоящему пугает поэта – что между этим и иным миром воздвигнется непреодолимая преграда, которая полностью отделит, не позволит ничему из этой жизни перейти в мир иной. Что угаснет личность со всем тем, что наполняло ее жизнь, что образовывало ее бытие [1, c. 163]. Этот разрыв в цепи бытия пугает поэта, и, прежде всего, пугает утрата любви. В «Тавриде» же после слов «тоску любви забуду я?» следует эмоциональное продолжение:

 
Любви! Но что же за могилой
Переживет еще меня?
Во мне бессмертна память милой,
Что без нее душа моя?[7]
 

Здесь сказано самое главное – что же еще может пережить человека за могилой, как не любовь, сильнейшее из чувств, «огненный центр личности» [2, 163], по М. Гершензону. Таким образом, ничтожество – это посмертное существование души, забывшей земные чувства и переживания и, прежде всего, любовь, составляющую главную ценность земного существования для поэта.

И здесь проступает новый поворот темы: если ничтожество – это посмертное существование без любви, то встает вопрос, насколько ничтожество объективно и неизбежно. Пушкина занимает мысль: а что если ничтожество не необходимо, что если его можно избежать? И если так, то что для этого нужно? Это кульминационный пункт в осмыслении поэтом темы ничтожества. Неоспоримым доводам рассудка Пушкин противопоставляет поэтическое убеждение, что ничтожества можно избежать, если суметь перенести через роковую черту впечатления земной жизни. И, прежде всего, самое главное земное чувство – любовь. В противовес мыслям о ничтожестве в душе Пушкина вырастает убеждение, что бессмертной в человеке является любовь, подлинная любовь к другому человеку; что ничто за могилой не переживет человека, кроме любви; что только незабвенная любовь дает человеку бессмертие. И, стало быть, ничтожество за гробом случается не в силу объективного порядка вещей, а по причине того, что нет той силы – любви, что способна проницать границу между мирами, нет той силы, энергии, которая действенна в обоих мирах.

Это убеждение порождает магистральную тему Пушкина, проходящую через все годы его творчества – тему любви живого к мертвому как условия того, что обеспечивает ему за гробом не ничтожество, а бессмертие. В 7 главе «Евгения Онегина» Пушкин показывает, что после смерти Ленского та, которую он любил, Ольга, сохраняла о нем память и ходила на его могилу, однако

 
ныне… памятник унылый
Забыт. К нему привычный след
Заглох. Венка на ветви нет… (IV, 134)
 

Поэт резюмирует:

 
Так! равнодушное забвенье
За гробом ожидает нас. (IV, 135)
 

В этих словах сквозит мысль, что за гробом нас ожидает ничтожество не само по себе, а ничтожество как следствие забвения. Поэтому поэт ужасается не столько самому ничтожеству, сколько тому, что любовь будет отрезана сенью гробовой. О том, что возможна любовь и за гробом, что она не умирает вместе с физической кончиной, говорит нам поэзия:

 
Мечты поэзии прелестной,
Благословенные мечты!
Люблю ваш сумрак неизвестный
И ваши тайные цветы.
 
 
Зачем не верить вам, поэты?
Да, тени тайною толпой
От берегов печальной Леты
Слетаются на брег земной.
Они уныло посещают
Места, где жизнь была милей,
И в сновиденьях утешают
Сердца покинутых друзей…
Они, бессмертие вкушая,
В Элизий поджидают их,
как в праздник ждет семья родная
Замедливших гостей своих…[8]
 

В стихотворении «Стансы (из Вольтера)» читаем:

 
Нам должно дважды умирать:
Проститься с сладостным мечтаньем —
Вот смерть ужасная страданьем!
Что значит после не дышать? (I, 427)
 

«Сладостное мечтанье» – это мечтанье о сохранении земных чувств в ином мире. Разрушение его – подлинная смерть, по сравнению с которой физическая смерть не столь страшна. После смерти Ленского Автор восклицает:

 
Где бурные любви желанья,
И жажда знаний и труда,
И страх порока и стыда,
И вы, заветные мечтанья,
Вы, призрак жизни неземной,
Вы, сны поэзии святой! (IV, 126)
 

Пусть слова «призрак жизни неземной» порождены скепсисом, которому Пушкина отдавал дань в этот период, но все же обратим внимание на недвусмысленное указание, что мечты о сохранении земных чувств после смерти – это признак подлинной поэзии, святой поэзии. Это, может быть, плохая физика, но зато какая смелая поэзия, то есть метафизика! Несмотря на все уверения рассудка в том, что там за гробом ожидает ничтожество, поэзия, чьи истины не имеют общего с эмпирическим опытом, утверждает иное. И поэт не может противиться этому, не может противиться той мысли, что тени умерших, продолжая любить, силою любви пересекают черту, слетаются на земной берег, навещают своих любимых и ждут их там, в ином мире. Так, тема ничтожества, возможности существования или не существования за гробом неразрывно связывается у Пушкина с сохранением земных чувств и, прежде всего, любви.

В 1823 году, когда он, казалось, утвердительно говорил о ничтожестве, когда признавался в разоблачении призраков бессмертия, для которых плотно закрыл вежды, в его душе шло противостояние этим мыслям, выразившееся в удивительном стихотворении «Придет ужасный час… твои небесны очи», в котором он пишет, что любящий после смерти своей возлюбленной спустится в «обитель скорбную», чтобы «силою мечтанья своего… воскресить любимое существо»[9]. Именно такова сила настоящей любви: она влечет за любимым даже за черту, разделяющую миры, она стремится воскресить любимого. Эта тема любви, избегающей забвения и смерти, эта идея сохранения любви после смертной разлуки является сокровенной мыслью Пушкина, проходящей через все его творчество. Эта тема имеет двоякий образ – образ живого, не забывшего любовь к мертвому и образ мертвого, не забывшего любовь к живому. Пушкин развивал оба этих аспекта любви после смерти, требовавшей сохранения живого чувства по обе стороны границы миров.

Первый аспект – сохранения любви со стороны живого к мертвому – был особенно драматично выражен Пушкиным в автобиографическом стихотворении «Под небом голубым страны своей родной», написанном в 1826 г. после получения им вести о смерти в Италии своей одесской возлюбленной Амалии Ризнич:

 
Под небом голубым страны своей родной
Она томилась, увядала…
Увяла наконец, и верно надо мной
Младая тень уже летала;
Но недоступная черта меж нами есть.
Напрасно чувство возбуждал я:
Из равнодушных уст я слышал смерти весть,
И равнодушно ей внимал я.
Так вот кого любил я пламенной душой
С таким тяжелым напряженьем,
С такою нежною, томительной тоской,
С таким безумством и мученьем!
Где муки, где любовь? Увы! в душе моей
Для бедной, легковерной тени,
Для сладкой памяти невозвратимых дней
Не нахожу ни слез, ни пени. (II, 141)
 

Здесь описывается реальное душевное переживание: Пушкин узнает, что его возлюбленная оставила жизнь и… остается равнодушен к этой вести. По словам В. С. Непомнящего, это странное стихотворение – не столько отклик на весть о смерти возлюбленной, сколько отклик на свое равнодушие к этой вести, а стало быть, и к своей умершей возлюбленной [3, 149]. Пушкин словно потрясен тем, что он сам собственной душой подтвердил ту сентенцию, что ранее изрек в «Евгении Онегине»: «Так, равнодушное забвенье за гробом ожидает нас». Это стихотворение – бурная эмоциональная рефлексия над тем, что он оказался бесчувственным к той, кого при жизни

 
любил […] пламенной душой
С таким тяжелым напряженьем,
С такою нежною, томительной тоской,
С таким безумством и мученьем!
 

Куда все это делось:

 
 
Где муки, где любовь?
 
(«Под небом голубым страны своей родной…», II, 141)

Разве любовь не должна была связать поэта навеки с возлюбленной, разве не должна была сделать так, что герой не только ее не забудет, но и сойдет вослед за ней в скорбную обитель и, подобно Орфею, силою мечтанья своего попробует ее воскресить? В этом стихотворении Пушкин говорит о том, что между ним и «младой тенью», которую он не почувствовал, есть «недоступная черта». Если следовать размышлениям автора о ничтожестве, то можно подумать, что данная недоступная черта является объективно существующей, не позволяющей ничего взять отсюда туда, что она полностью разрывает общение двух миров. И если эта граница, недоступная черта объективна, то в таком случае ничего не зависит от человека и его чувств; за гробом господствует ничтожество, а если так, то ничтожна и сама здешняя жизнь. Но если исходить не из рассудка, а из поэтического ума, то можно увидеть, что черта эта не объективна, а субъективна, что она на самом деле не является таковой безусловно – она, может быть, непроницаема физически, но проницаема духовно. Она проницаема, прежде всего, самым сильным из чувств – любовью. Отсюда и столь острое самобичевание: ведь изменив чувству любви, перестав любить умершую возлюбленную, поэт обрекает ее на ничтожество, которое есть не что иное, как «равнодушное забвенье».

Так, тема любви к мертвому, умершему существу оборачивается ничем иным как темой любовной верности, верности до гроба и за гробом, темой, разбросанной во многих произведениях Пушкина и выражаемой с наглядностью прописных истин: «Вдова должна и гробу быть верна», говорит Дона Анна в «Каменном госте». «Я и мертвому буду ему верна», говорит царевна Ксения о своем мертвом женихе в «Борисе Годунове». «Я буду век ему верна» – заключительные слова монолога Татьяны. Все перипетии темы чувственной любви у Пушкина, в том числе и к умершему существу, имеют свою развязку в «простой гамме» верной, преданной любви, любви, которая не изменяет и не исчезает.

В тесной взаимосвязи с любовью живого к мертвому находится и любовь мертвого к живому. В творчестве Пушкина любовь умершего приобретает форму загробной ревности. Эта тема развивается в ряде стихотворений («Русалка», «Яныш королевич»), объединенных общей мыслью: возлюбленная умирает по вине любимого, отвергнувшего ее любовь, но со смертью она не исчезает, а приобретает новую, магическую форму существования – русалки, водяной царицы и т. д. Уйдя в иной мир, возлюбленная продолжает любить своего неверного возлюбленного и посылает ему сигналы о том, что она ждет его. Ей, ушедшей, нужна его любовь, без нее ее ожидает ничтожество. Однако и со стороны изменившего любящего нарастают встречные чувства: его нынешнее житейски благополучное существование его не устраивает, он томится свершенной изменой и хотел бы ее искупить. Поэтому, когда он слышит зов умершей возлюбленной, то не медля и не раздумывая откликается на него и готов с ней воссоединиться, ценой своей жизни, что представляется ему совершенно соразмерной платой за измену любви. Уже в самом драматичном стихотворении Пушкина о своей измене чувству любви «Под небом голубым страны своей родной…» мы видим такое смятение, из которого логически можно вывести готовность загладить ошибку ценою жизни. В зрелых стихотворениях Пушкин об этом искуплении предательства любви жизнью прямо не говорит, как бы оставляя его недовысказанным, но все темы у него были заявлены еще в юности, поэтому в стихотворении *** 1820 года, посвященном одной из дочерей Раевских, читаем:

 
Один, в тиши пустых полей,
Ты будешь звать воспоминанья
Потерянных тобою дней.
Когда изгнаньем и могилой,
Несчастный! будешь ты готов
Купить хоть слово девы милой,
Хоть легкий шум ее шагов. (I, 115)
 

Резюмируя, скажем, что за всеми разнообразными художественными оформлениями темы любви у Пушкина в качестве общего основания просматривается убеждение, что любовь, соединяющая двух любящих воедино, – это сила, побеждающая смерть, дающая человеку бессмертие. Для подлинной любви неважно, находится ли возлюбленный рядом или на расстоянии, неважно даже, жив он или умер. Любовь внепространственна и временна, она то чувство, которое существует в обоих мирах – земном и небесном. В некотором смысле подлинная любовь у Пушкина обладает качествами древнегреческого бытия: она едина, неделима, неизменна, неиссякаема. Подлинная любовь непременно обоюдна, если один человек любит, а другой нет, то это неподлинная любовь; такая одностороння любовь не обеспечит «счастия» ни в этой жизни, ни в той. «Счастие» для Пушкина – это именно разделенная взаимная любовь. Такая любовь соединяет любящих в одно существо, которое становится в буквальном смысле «неделимым», атомом, которому ничего не угрожает, которое ничто не может расщепить, даже смерть. Любовь скрепляет единство возлюбленных в ином мире после смерти, тем самым она обеспечивает им такое загробное существование, которое является не ничтожеством, а полноценным бытием, сохраняющим и продолжающим земную жизнь в ее самых главных проявлениях. Обратим внимание также, что это преодоление смерти любовью осуществляется у Пушкина собственными усилиями любящих существ, а не трансцендентным вмешательством. В мировой литературе есть впечатляющий пример такой любви, созданной самими любящими, которая не смогла быть разлученной силой смерти. Он описан в пятой песне «Ада» «Божественной комедии» в знаменитом эпизоде встречи Данте с Франческой и Паоло. Пушкин, которому всю жизнь была близка тема чувственной любви, особенно любил этот эпизод. Но и сам «суровый Дант» исполнен острого сочувствия к страждущим теням. Причем сочувствие обоих поэтов к Франческе и Паоло вызывает не столько то, что оба были «погублены жаждой наслаждений», сколько то, что они полюбили друг друга горячо и крепко навек, так что даже смерть их не разделила:

 
Любовь, любить велящая любимым,
Меня к нему так властно привлекла,
Что этот плен ты видишь нерушимым. [4, 30]
 

Эта феноменология любви Пушкина не может не навести на параллели с учением о любви, созданном Вл. Соловьевым. Теория любви Соловьева является вершиной его философии, ибо именно в любви Соловьев видел ту силу, которая способна дать человеку возможность избежать смерти. А достижение бессмертия является подлинным смыслом жизни, по Соловьеву. Понимание любви Пушкиным и Соловьевым перекликается во многих аспектах. Одним из важных сближений является то, что это любовь непременно половая, то есть любовь мужчины и женщины, а не, скажем, любовь агапическая, братская, которую всегда выделяла христианская традиция. Далее, центральной функцией любви у Соловьева является достижение бессмертия; эту стадию он называет духовной телесностью [5, 619]. Такую же функцию мы проследили и у Пушкина на основе анализа его творчества. Разумеется, здесь есть и различия: у Соловьева подлинная, мистическая, как он говорил, любовь позволяет человеку вообще избежать смерти – такая любовь меняет законы физического мира, так что смертное тело дематериализуется, одухотворяется, и любящие при жизни переходят на иной план существования [5, 615]. У Пушкина же возлюбленные умирают, и перед ними стоит задача пронести пламя своей любви сквозь рубеж, разделяющий земной и небесный миры. Наконец, сходство усматривается и в том, что предусловием достижения бессмертия – духовной телесности – у Соловьева является именно крепость и неразрывность любви, то, что мыслитель называет андрогинизмом [5, 619]. Разумеется, андрогинизм не может пониматься натуралистически как физическое соединение любящих в одно тело, наделенное смешанными половыми признаками. С нашей точки зрения, андрогинизм следует понимать не в натуралистическом, а в символическом смысле: как такую личную избирательную любовь двух существ разного пола, которая делает любящих неразлучными и едиными, настолько прочно связанным узами любви, что они фактически существуют друг в друге, образуют двуединую личность без того, что становиться нумерически одним существом. С учетом того, что это любовь непременно половая, то есть к существу противоположного пола, то такая двуединая личность может символически именоваться андрогином. По нашему мнению, стадия андрогинизма означает неразрывность любви, неразрывность, которая у Пушкина непременно предполагает ее единственность, неизменность, а именно: любить по-настоящему можно только один раз (у Соловьева не так) и именно эта единократная любовь должна стать вечной и неугасимой, такой, чтобы она не смогла прекратиться и с уходом возлюбленного существа из жизни[10]. Смерть возлюбленного ничего не меняет в составе любви – она может гореть таким же сильным пламенем; смерть, роковая черта властна над телом, но не властна над любовью, которая, таким образом, понимается Пушкиным не как земное чувство, а как одновременно земное и небесное, двуединое. Тем самым любовь есть не что иное, как трансценденция в имманентном, та μεταξύ, которую выделял в «свете невечернем» М. Булгаков [6, 210], – посредническая сущность, принадлежащая равным образом эмпирическому и ноуменальному мирам; та сила, которая сущностно связывает миры, стирает между ними недоступную черту. Эта идея о сущностном единстве земного и небесного мира была основным онтологическом постулатом философии всеединства, и она же лежала в основе поэтической веры Пушкина. Без этой веры, постулирующей, что смертный миг не означает окончательного сбрасывания земных чувств, забвения тоски любви, человеческая жизнь была бы, говоря словами пушкинского героя, пустым сном, насмешкой неба над землей[11], ибо жизнь для поэта имеет смысл, только если между этим и иным миром есть преемственность, только если с «ризой гробовой» не исчезают чувства земные, только если их можно унести «туда»; соответственно и загробное существование оказывается осмысленным, если в нем сохранены лучшие проявления здешней жизни.

Список использованной литературы

1. Гершензон М. О. «Тень Пушкина // Гершензон М. Избранное.».1. Мудрость Пушкина. Москва-Иерусалим, 2000. С. 160–184.

2. Там же. С. 163.

3. Непомнящий В. С. Под небом голубым. «Пророк» и его автор. Из истории отношений // Непомнящий В. С. Пушкин. Избранные работы 1960-х–1990-х гг. Т. 2. Пушкин. Русская картина мира. М., 2001. С. 127–232.

4. Данте Алигьери. «Божественная комедия». М., 1992. 624 с.

5. Соловьев В. С. Жизненная драма Платона // Соловьев В. С. Сочинения в 2 т. Т. 2. М., 1990. 619.

6. Булгаков С. Н. Свет невечерний: Созерцания и умозрения. М., 1994. 415 с.

1Кандидат философских наук, старший преподаватель Финансовый университет при Правительстве РФ.
2В настоящей работе за исключением специально отмеченных постраничными сносками случаев стихотворения А. С. Пушкина цитируются по изданию: Пушкин А. С. Собрание сочинений в десяти томах. М., 1960. Ссылки даются в круглых скобках, римской цифрой указывается том, а арабской – страница.
3А. С. Пушкин «Элегия» («Я видел смерть; она в молчаньи села…») // А. С. Пушкин Полное собрание сочинений. М-Л., 1937–1959. Т. 1. С. 216–217.
4А. С. Пушкин Письмо к В. А. Кюхельбекеру. Апрель – первая половина мая 1824 года // Пушкин А. С. Собрание сочинений в десяти томах. М., 1960. Т.9. С. 96.
5А. С. Пушкин «Таврида»: («Ты, сердцу непонятный мрак…») // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений. Л., 1977–1979. Т. 2. С. 103.
6Там же. 103–104.
7А. С. Пушкин «Таврида»: («Ты, сердцу непонятный мрак…»), С. 103.
8А. С. Пушкин «Таврида»: («Ты, сердцу непонятный мрак…»), С. 104.
9А. С. Пушкин «Придет ужасный час… твои небесны очи» // Пушкин А. С. Собрание сочинений в десяти томах. М., 1960. Т. 2. С. 486.
10Ярким примером этого является тот же Данте, любовь которого к Беатриче не угасла после ее смерти.
11А. Пушкин Медный всадник // Пушкин А. С. Собрание сочинений в десяти томах. М., 1960. 3. 292.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10 
Рейтинг@Mail.ru