Дедушке с бабушкой доставляло огромное удовольствие рассказывать, как они забрали меня из Никола и впервые привезли в свой дом. Как я от страха залилась слезами при виде дедушки, приняв его за великана: он мне показался таким же огромным, как Биг-Бен. Я зарылась в юбки бабушки, прячась от него, и как он меня ни выманивал – цветами, что купил на вокзале, сладостями, привезенными из родного городка, – я всю дорогу до Рединга боялась взглянуть на него. Словно щенок, я сидела, уткнувшись в бабушку, и, подобно щенку, думала, что, если я не вижу его, значит, и он не видит меня. Вдвоем они любили снова и снова переживать тот день, наперебой смакуя каждую подробность, заканчивая предложения друг за другом, хотя я слышала эту историю тысячу раз и сама могла бы изложить ее им в мельчайших деталях. Тот день, когда они нашли меня, воистину стал для них днем подлинной радости, ибо вместо утраченной дочери они обрели маленькую внучку.
На первых порах бабушкой я была заинтригована. Темными волосами и мелкими чертами лица она напоминала мне маму. Только мама по натуре была мягким человеком, а бабушку, казалось, отлили из стали. В маме подобной жесткости я не наблюдала. В моих воспоминаниях, сколь бы хрупкими и искаженными они ни стали за минувшие двадцать пять лет, она оставалась ласковой и спокойной. Я считала ее слабой, но, если учесть, что ради возлюбленного она в шестнадцать лет сбежала из отчего дома, а потом, когда тот ее бросил, пять лет одна растила ребенка в Уайтчепеле, в ней, вероятно, был тот же стальной стержень. Может, мама поступила и неразумно, но она была отважнее меня. Тем не менее многие годы я ее осуждала, высокомерно недоумевая, как можно быть настолько бестолковой, чтобы поставить на карту свою жизнь ради такой глупости, как любовь. Тогда я этого не понимала.
Каждый день, когда дедушка возвращался домой с работы, я пряталась за шторами и отказывалась выходить. Бабушка принимала это за непослушание, неуважение к дедушке и силком пыталась вытащить меня на свет.
– Не надо, Элма, – говорил дедушка, – оставь ее.
– Мы с ней должны быть строги, – звучало ему в ответ. – Она же дикарка. Обувь отказывается носить! Сбрасывает башмаки и босая бегает по земле. Домой приходит с ногами черными, как уголь. Что люди подумают!
– Оставь бедняжку в покое, – настаивал дедушка. – Сама выйдет, когда захочет.
Как же я ненавидела обувь, ненавидела, когда меня наряжали в платья с рюшечками и драли волосы, вплетая в них ленты. Но мне нравилось, что у меня есть своя кровать, что мне тепло. Нравился дом с множеством комнат, по которым можно было бродить. Нравилась еда. Правда, существовало множество правил, которых я не понимала, а мне их никто не объяснял. Я как будто участвовала в игре, не зная ни ее названия, ни правил, которые мне приходилось постигать самостоятельно, проигрывая раз за разом. Бабушка говорила, что я свожу ее с ума, ибо, что бы она ни велела мне сделать, я всегда спрашивала одно и то же: «Зачем?»
Так продолжалось какое-то время. Я сбрасывала обувь, выдергивала из волос ленты, гоняла по лужайке уток, своими дикими играми досаждала безукоризненно чистеньким девочкам из городка, потом, когда домой приходил великан, пряталась за шторами, так как он наводил на меня цепенящий ужас.
От его поступи содрогалась земля, – по крайней мере, половицы под моим задом уж точно. Когда он усаживался в свое кресло, я слышала, как оно стонет. Своим могучим телосложением он напоминал мне чудовище, а с чудовищами я уже встречалась. Пока я пряталась за шторами, он, сидя в кресле, начинал читать вслух книги. Находил в Библии интересные истории и читал мне зычным голосом. Когда доходил до наиболее драматичных моментов, его голос крепчал настолько, что стекла в старом шкафу дребезжали, а огонь в камине шипел и плевался. Я наблюдала за ним, выглядывая из-за шторы.
– Ты чего, как полоумный, читаешь вслух в пустой комнате? – говорила ему бабушка.
– Какая ж она пустая? Ты разве не в счет? – парировал дедушка, подмигивая мне. Я в это время уже припадала к полу с другой стороны шторы.
– Что люди подумают! – восклицала бабушка.
– Элма, никто ничего не подумает. Ты же сама сказала, что комната пустая.
Я взяла в привычку садиться у ног дедушки, слушая звучные переливы его голоса. А скоро уже бежала ему навстречу, когда он возвращался домой, потом забиралась к нему на колени, чтобы видеть слова на странице книги. Я по-прежнему говорила мало, а при чужих и вовсе немела и продолжала прятать лицо в юбках бабушки.
Однажды днем мы с ним сидели и вдруг услышали стук в окно, будто в него что-то бросили. Вздрогнув, мы посмотрели туда, но ничего не увидели. Дедушка велел мне оставаться дома, а сам вышел на улицу проверить, в чем дело. Вернулся он, неся в ладонях крохотную птичку.
– Сюзанна, это маленькая завирушка. Наверно, заблудилась или пустельги испугалась, вот и врезалась в стекло. Она просто оглушена. Мы найдем для нее коробку, согреем и посмотрим, придет ли она в себя.
Мне завирушка казалась мертвой, но дедушка выстлал старую коробку соломой, положил в нее птичку и закрыл крышку.
– Чтобы она очнулась, нужно на время оградить ее от ужасов внешнего мира. Зверю, когда он ранен или ему грозит опасность, необходимо где-то спрятаться. Так поступают все умные животные. Заползают в щель, ужимая свой мир до крошечного пространства. Это природный инстинкт. Любое живое существо, когда оно сильно напугано, старается забиться в угол. Главное, потом понять, что опасность миновала, и найти в себе мужество снова расширить границы своего мира. Иначе может статься, что мир для него и вовсе исчезнет.
На следующее утро, спустившись вниз, я увидела, что дедушка заглядывает в коробку. Он подозвал меня.
– Смотри, ожила, но она хочет есть. Сюзанна, беги во двор, накопай червей. Мы их порежем и накормим ее.
Сломя голову я выскочила на улицу и голыми руками принялась выкапывать земляных червей у розовых кустов. Я чувствовала себя героиней. Как же, мы спасли живое существо! Я нашла трех извивающихся червяков и, держа их в ладонях, кинулась обратно в дом.
– Зачем ты тащишь в дом эту гадость? – завопила бабушка при виде червяков.
– Не кричи, женщина! – урезонил ее дедушка. – Это для завирушки. Молодец, Сюзанна! Мы накормим ее королевским завтраком и выпустим на волю – в ее новый мир.
– Господи помилуй, Эндрю! Сюзанна, словно собачонка, ползала на четвереньках, копаясь в земле. Что люди подумают!
– Я сильно сомневаюсь, что они вообще что-нибудь подумают.
Бабушка на этот счет имела совсем другое мнение. Она была непреклонна в том, что мой мир должен оставаться маленьким. Что само по себе было странно, принимая во внимание ее твердую убежденность в том, что за нами все наблюдают. Кто вообще были эти люди? Моя первоначальная привязанность к бабушке продлилась недолго. Я чувствовала, что она разочаровалась во мне, и отвечала ей строптивостью и дерзостью. Причесывая меня, она неизменно бурчала, что волосы мои густые и жесткие – просто ужасные. Полагаю, у меня были его волосы. Готова поклясться, что она специально начинала меня расчесывать аж от бровей, корябая лоб щеткой. И чем больше я жаловалась, тем сильнее она драла меня щеткой. Дедушка обычно закрывал на это глаза – ради спокойствия в доме.
Когда я что-то делала не так, а это бывало часто (один раз меня уличили в том, что я запасаю хлеб под кроватью – по старой привычке, памятуя о том времени, когда я голодала; в другой раз я без спросу исчезла из дома на несколько часов, потому что нашла котят), бабушка винила в том мою инакость.
– В ней слишком много от него. Представляю, что таится в глубине ее черных глаз, – говорила она.
– Чепуха! Глаза как глаза. А какие они должны быть, по-твоему? Розовые, что ли? – ответствовал ей дедушка.
А еще бабушка постоянно брюзжала по поводу моей внешности.
– Посмотри, какая она уже дылда! Кто захочет с ней танцевать, если она растет как на дрожжах? Назови хотя бы одного мальчишку в городе, который мог бы угнаться за ней в росте. Ой, беда.
– Значит, я сам буду с ней танцевать, – усмехался дедушка. – Ростом она пошла в меня. Не волнуйся, Сюзанна, мы обыщем все уголки – Швецию, Норвегию, страну викингов – и обязательно найдем тебе мужа. И это будет человек знатного рода. Высокий и благородный.
– Прекрати, Эндрю. Зачем забивать голову девочки фантазиями?
– А что в том плохого?
– Девочка должна быть скромной и послушной.
– Эта девочка должна знать, что она представляет большую ценность – по крайней меня, для меня.
– По твоей милости она вырастет хвастуньей, и никто не захочет взять ее в жены.
– Тем лучше. Значит, она всегда будет жить со своим старым дедушкой. Правда, Сюзанна?
Однажды я совершила воистину тяжкий грех. Играя с мальчишками в жмурки, единственная девчонка в их компании, я пыталась поймать одного из них и повалилась на него. Мы просто играли, а бабушка отволокла меня домой и давай лупить своей деревянной лопаткой, пока рукоятка не треснула. Даже старая поденщица в слезах умоляла ее остановиться. Дедушка по возвращении домой велел, чтобы она больше пальцем не смела меня трогать. Она заявила ему, что с этого дня он дал мне добро открыто выказывать ей неповиновение.
К бабушке я не испытывала ненависти. Считала ее суетливой, придирчивой, рабом глупых бессмысленных правил и установлений. Она была одержима условностями, постоянно беспокоилась о том, что подумают люди, даже если поблизости никого не было. Мы с дедушкой по характеру были более схожи. Не думаю, что бабушка оправилась от второго жестокого разочарования: ребенок, которого она спасла и привезла в свой дом, не заменил ей первого. Я оказалась полной противоположностью ее несчастной маленькой Кристабель – моей матери. Я была рослой и неуклюжей, обо всем имела собственное мнение, половина во мне – естественно, ужасная – была от отца, хоть она и понятия не имела, что он был за человек. Порочность, твердила мне бабушка, растекается во мне, как деготь, который с годами лишь густеет.
Я думала, что мой дедушка бессмертен. Я никогда не видела, чтобы он страдал от недугов, жаловался на усталость или боль. Он был высок – 6 футов 4 дюйма[6], – да еще всегда носил цилиндр. За свои внушительные габариты он не извинялся, но и никого ими не устрашал. Он служил в Армии спасения и настаивал, чтобы я ходила с ним на работу и своими глазами видела, какая судьба постигает женщин, принимающих неверные решения. Являясь членом Армии спасения, он категорически не принимал идею работных домов и их методов каторжного труда, наказаний и публичного позора как формы контроля над беднейшими слоями населения. Он придерживался мнения, что люди, волею судеб оказавшиеся за гранью нищеты, заслуживают милосердия и сострадания. Несколько раз в месяц вместе с другими «бойцами» Армии спасения мы приходили к Редингскому работному дому, били в барабаны, в тарелки и пели. Дальше железных ворот нас не пускали, и, когда мимо тащились согбенные фигуры его обитателей с понурыми плечами, кто-нибудь из наших женщин, ударяя в барабан, кричал:
– Ты спасен, брат?
А в ответ звучало:
– Господь давно бы меня спас, да только ему до фонаря. – Или: – Будь я спасен, меня бы здесь не было, глупая корова.
У дедушки были свои непоколебимые убеждения, которые разделяли далеко не все. Многие, даже сами бедняки, презирали тех, кто был ниже их по положению, и считали, что благотворительность порождает дурное поведение. Тем не менее дедушка пользовался любовью и авторитетом. Его слово имело вес, когда он гасил ссоры, улаживал разногласия между конкурирующими лавочниками, убеждал гулящего мужа вернуться к жене или помогал брошенной женщине избежать работного дома и тем самым – разлуки с детьми.
– Сюзанна, ты ведь не выберешь себе в мужья такого идиота, да? Не разобьешь мне сердце, я надеюсь? Ты выйдешь замуж за ученого, мыслителя, образованного человека, правда?
Я смеялась. Сама мысль о замужестве казалась мне абсурдной и далекой. Из того, что я видела, жизнь в браке не приносила больших радостей.
Мне было восемнадцать, а дедушке шестьдесят четыре, когда он порезал ногу об осколок стекла и спустя две недели скончался от заражения крови. Как такое возможно? Значит, Всемогущий Бог – злобный глупец, раз забрал его. Дедушку забрал, оставив на земле множество ужасных людей. Негодяев, которые, не раздумывая, подожгут весь мир, даже находясь при смерти. Приходской священник сказал мне, что Господь в первую очередь забирает лучших. Думаю, он хотел утешить меня. Если бы Бог спросил моего мнения, я в мгновение ока предложила бы вместо дедушки бабушку. Ужасно, но это так.
Следующие девять лет я провела с бабушкой. Дух ее угасал быстрее, чем тело. У нее случались приступы помрачения сознания, подводила память. Часто, потерянная, она бесцельно бродила по дому. Не желая признавать, что теряет разум, она пыталась ужать наш мир до невозможности, так что мы сами уже в нем не умещались. Если я уходила из дома по какому-то делу, она усаживалась в дедушкино кресло и вела счет секундам до моего возвращения. Если я задерживалась, она обвиняла меня в том, что я развлекаюсь с парнями. Нередко она называла меня Кристабель. Бабушка прониклась уверенностью, что обитатели нашего городка сговорились против нее, и даже поругалась с одной женщиной из-за горшечного растения: якобы та его украла. А этот горшок сто лет стоял в саду той несчастной женщины: я, сколько себя помню, всегда ходила мимо него. Окружающие сочувствовали, но держались на почтительном расстоянии. Увядание разума – страшное проклятие, но еще страшнее это наблюдать.
Однажды, отлучившись из дома по одному делу, я отсутствовала дольше обычного, и, когда вернулась, бабушка со всего размаху тыльной стороной ладони хлестнула меня по лицу, так что до крови рассекла мне губу. А в следующую секунду спросила, что я такого натворила, за что она меня ударила. За несколько дней до кончины бабушки глубокой ночью я нашла ее в саду, где она, холодная как смерть, бродила в одной ночной рубашке. Дверь черного хода была открыта нараспашку. Когда я повела ее в дом, она спросила:
– Сюзанна, а что сталось с той маленькой птичкой, которую вы вдвоем нашли?
– Она улетела, бабушка. Улетела.
– А-а, ну слава богу. Это ведь хорошо, да?
Бабушка умерла в январе 1885 года, когда мне было двадцать семь лет. Сказать, что я испытала облегчение, – значит, ничего не сказать.
К концу июля отношения между мной и Томасом на какое-то время наладились. А потом, с первых же чисел августа, он опять стал пропадать – три ночи подряд где-то гулял. Я больше не силилась не засыпать, чтобы услышать, в котором часу он вернулся, посему как-то утром очень удивилась, когда он вышел к завтраку.
Всем своим видом я изображала праведное негодование, притворяясь, что читаю газету, а сама нет-нет да поглядывала на мужа, ожидая, что он посмотрит на меня. И вдруг заметила царапины у него на шее: две красные полосы, свежие, будто оставленные острыми женскими ногтями. У меня неприятно закрутило в животе. Томас сидел и завтракал как ни в чем не бывало. Я несколько раз моргнула в надежде, что ссадины исчезнут, но они продолжали багроветь на его шее, словно насмехаясь надо мной. Два месяца! Мы женаты всего два месяца, черт возьми!
Когда бы я ни спросила, куда он исчезает на вечер, Томас отвечал, что он занят на работе, навещает частных пациентов, обедает с приятелями, заводит важные знакомства… Список его вроде бы правдоподобных и резонных отговорок был бесконечен. Меня так и подмывало кинуться к мужу через стол и самой в кровь расцарапать ему лицо. Я сдерживала свой порыв. Укоряла себя: он заслуживает от меня большей благодарности. Я ведь не самая привлекательная медсестра в больнице, однако Томас выбрал именно меня. Посему я сидела и молчала, как обиженная идиотка, чувствуя, что меня бросает то в жар, то в холод, а уверенность в себе то крепнет, то ослабевает.
– Томас, – наконец произнесла я, – откуда у тебя на шее царапины?
Он замер. Казалось, все мышцы в его теле окаменели. Он перестал возить по тарелке фаршированные яйца и наградил меня сердитым взглядом. Я чуть не извинилась. Природа наделила Томаса длинными черными ресницами, но, когда он злился, его голубые глаза становились холодными, как у рыбы. Казалось, на тебя смотрит мертвец.
– Какие царапины? – спросил он, откусывая тост. И продолжал завтракать. Комнату снова наполнило звяканье металла, постукивающего по фарфору.
Моему изумлению не было предела. Я тут, понимаете ли, развожу перед ним политесы, а его даже не смущает, что жена заметила на нем отметины, оставленные другой женщиной. Хоть бы извинился. Мне бы, конечно, смолчать, но надлежащая покорность мне по-прежнему давалась с трудом. Как реагировать на столь вопиющее оскорбление? Я демонстративно шелестела газетой, ожидая, что он спросит, чем я недовольна. Не помогло. Я задумалась о женщине, оцарапавшей моего мужа. Надеялась, что она прекрасна, иначе я просто не вынесу, если окажется, что она еще зауряднее, чем я.
Миссис Уиггс, как обычно, вертелась рядом. Влетела в столовую, неся поднос с чайными принадлежностями и блюдом из фаршированных почек, которое ни Томас, ни я есть не собирались. От него поднималась несусветная вонища, обволакивавшая нас, как туман – Темзу.
– Миссис Уиггс, вы видите царапины на шее доктора Ланкастера? – осведомилась я.
Я знала, что она заквохчет. Верная себе, экономка со стуком опустила поднос на стол и поспешила к хозяину. Тот попытался отмахнуться от нее, как от назойливой мухи.
– Ох-ох, боже мой, доктор Ланкастер! – запричитала миссис Уиггс.
Томас бросил на меня мрачный взгляд. Я прикусила губу, чтобы скрыть улыбку.
– Как же вы так неосторожно? Заразу ведь можно подхватить. Это пациент вас так?
– Кошка. Совсем забыл – только теперь вспомнил, – ответил Томас.
Я с трудом сдержала смех. Томас ненавидел кошек. Он вообще животных на дух не переносил. Считал их грязными существами. Ни при каких обстоятельствах он не подпустил бы к себе кошку. Миссис Уиггс стояла и слушала его поразительную сказку, раскрыв рот, ловила каждое слово. Томас сочинил фантастическую историю про даму, потерявшую свою питомицу. С ней он столкнулся по пути домой. Томас не забыл упомянуть, что эта дама – очаровательная элегантная молодая особа, а сам при этом поглядывал в мою сторону. Кошка прекрасной молодой леди сбежала от своей хозяйки и увязла в грязи на берегу Челси-крик, вот ему и пришлось спускаться к речке, чтобы спасти бедняжку. Томаса воротило от одного вида грязи. Терпимо он относился разве что к крови и гною во время хирургических операций, и то лишь исключительно потому, что это был прямой путь к успеху. Когда Томас закончил свой рассказ, миссис Уиггс распирало от гордости за него, словно перед ней сидел сам Георгий Победоносец, сразивший дракона, хотя он всего лишь спас кошку. В чем я очень сильно сомневалась.
– О, доктор Ланкастер, кошки ужасно дрянные существа. Да хоть бы она десять раз была питомицей леди, а зря вы не дали ей утонуть.
– Каждый должен поступать по совести, миссис Уиггс, – ответил Томас.
Знай я, какой он на самом деле, ни за что не стала бы задирать его по поводу этих проклятых царапин. Я бы подхватила юбки и бежала прочь из его дома, как можно дальше. По правде говоря, я уже тогда понимала: что-то здесь не так. Но отказывалась признать, что совершила ошибку. Убеждала себя в обратном, любуясь бриллиантовым обручальным кольцом. Мне нравилось чувствовать его тяжесть; оно, словно якорная цепь, приковывало меня к дому в Челси, прогоняло страх голода и английской зимы. Я начинала постигать силу денег, позволявших пользоваться определенными благами. Деньги – это прежде всего простор, пространство, в котором можно двигаться, дышать, удобно вытянуть ноги, не опасаясь упасть. Бедные люди – ничтожества, их удел теснота. Бедность – это согбенное тело, сложенное в три погибели, зажатое со всех сторон. Задавленное, замурованное, лишенное возможности дышать. Здесь же я наслаждалась простором. В буквальном смысле. В особняке в Челси имелись комнаты, в которых можно было кружиться на площади в несколько футов, не задевая мебель. Я знаю наверняка, потому что как-то раз, страдая от безделья, пробовала это делать.
Томас встал, надел сюртук, посмотрелся в зеркало над камином, любуясь своим отражением, пригладил безупречно черные бакенбарды.
– Есть интересные новости, дорогая? – спросил мой муж, поворачивая голову и так, и эдак, чтобы убедиться в идеальной симметричности своего отражения.
Рассудив, что благоразумнее не гневить его, я опустила глаза в газету, которую листала все утро. Взгляд упал на одну маленькую заметку.
– Женщину какую-то убили в Уайтчепеле.
– Надо же, вот это новость, – прокомментировал он и, не глядя, швырнул мне на колени «Ивнинг ньюс». – Почитай лучше что-то более жизнеутверждающее. Например, что у принца нога заболела.
Наклонившись, Томас энергично чмокнул меня в щеку, попрощался, повернулся на каблуках, словно немецкий граф, и ушел.
Поведение мужа немало меня смущало. Почему он отрицал, что у него на шее царапины? И потом, эта нелепая история про кошку… То есть, какую бы сказку господин ни рассказал своим домочадцам, ее достоверность не подвергается сомнению, так, что ли? Несмотря на то что любой другой человек, имеющий глаза и уши, сочтет ее смехотворной? Я относила это на счет того, что у меня нет опыта супружеской жизни и мало что известно о нравах верхушки среднего класса. В принципе, в моем восприятии все это было по меньшей мере странно, как будто я жила с иностранцем. Мы говорили на одном языке, но временами казалось, что одни и те же слова, звучавшие из моих и его уст, означают совершенно разные вещи. Мое изначальное стремление занять авторитетное положение в доме уже улетучилось, и теперь моей энергии хватало лишь на то, чтобы пытаться приспособиться к предлагаемым обстоятельствам. Но, во всяком случае, мне не приходилось выносить судна и выхаживать больных, у которых грыжа размером с Уэльс. Я винила себя. Вечно ступала своими неуклюжими лапищами не туда, куда надо, и никак не могла приучить себя держать язык за зубами. Завизжала на него, как торговка, когда он упомянул мой возраст. И, естественно, ничего этим не добилась. И это был не последний раз, когда я не сумела понять, чего от меня ждут.
Пребывая в унылых раздумьях, я неожиданно для самой себя снова наткнулась взглядом на статью в газете, которую Томас так непочтительно отмел. Заметка была маленькая и по большому счету довольно стандартная, но скудные подробности сами бросились мне в глаза, как это всегда бывает, если в заголовке упомянут твой родной город.
КОШМАР И УЖАС В УАЙТЧЕПЕЛЕ
В мертвецкой Уайтчепела находится неопознанный труп женщины, которую зарезали насмерть сегодня в период между двумя часами ночи и четырьмя часами утра. Ее изуродованное тело было обнаружено на лестничной площадке в Джорджиз-билдингз (Уайтчепел). Джорджиз-билдингз – доходные дома, заселенные рабочим классом.
Женщине было нанесено двадцать четыре удара острым предметом. Орудие убийства не найдено, следов убийца не оставил. Жертва – женщина средних лет и среднего роста, черноволосая, с круглым лицом. Судя по всему, она принадлежала к низшему сословию.
То первое сообщение было не очень информативным: несколько строчек, примечательных лишь тем, что они в немногословных выражениях уведомляли о совершении жестокого преступления. По непонятной причине я подумала про Томаса и его царапины, однако он был не из тех, кто любит слоняться по Уайтчепелу. Двадцать четыре колотые раны…
Спустя несколько дней в газетах появились новые подробности убийства. В одной утверждалось, что женщине нанесли не двадцать четыре, а тридцать или сорок ударов. Один из бедняков, спускаясь по лестнице, споткнулся о ее тело. Он был не первым, кто прошел мимо убиенной: в половине четвертого утра еще один обитатель переступил, как он думал, через спящую бродяжку, по пути в свою каморку. Без четверти пять очередной жилец обратил внимание на женщину, лежащую в луже крови, и побежал искать полицейского.
Сообщалось, что были арестованы два солдата из Тауэра; потом – что солдат этих отпустили без предъявления обвинения.
В последующие дни история с убийством женщины не шла у меня из головы. Трупы на улицах Уайтчепела или на лестницах в трущобах Никола не были необычным явлением. Убивали из-за самых обыденных вещей – табака, мыла. Однако у этой женщины была исколота вся грудь и вообще все тело. В свою бытность медсестрой я обрабатывала множество подобных ран, нанесенных самыми разными острыми предметами, порой по нескольку раз, но убийство этой женщины меня шокировало: чтобы нанести тридцать ударов, нужно потратить немало сил и времени. К сожалению, мужчины в приступе ярости или страсти нередко забивали жен до смерти тем, что попадалось под руку, либо могли пырнуть их ножом или задушить, Но это жестокое убийство было совершено ради забавы. Тот, кто, рискуя быть пойманным, не жалел сил своих, не спеша расправляясь с жертвой, должно быть, заранее предвкушал удовольствие от собственного зверства.
Сама эта женщина ничем выдающимся не отличалась. Рост – средний, возраст – тридцать-сорок лет, одета в темное грязное рванье, никаких мало-мальски любопытных вещей при ней не обнаружили. Явно, что ее никто не стал бы искать. Эта несчастная могла бы похвастать лишь тем, что ее, всю в дырках, как решето, нашли на дне лестничного колодца, где она скончалась, не проронив ни звука, ибо никто из семнадцати обитателей дома шума борьбы не слышал.
У меня вошло в привычку собирать газетные сообщения, и я сохранила все заметки, посвященные этому убийству. Интересные публикации и статьи о памятных событиях я начала коллекционировать со дня нашей свадьбы – надеялась составить альбом из газетных вырезок, в котором были бы документально отражены вехи нашей совместной жизни. Затея дурацкая, жалкая дань романтизму. Романтиком я оказалась никудышным; меня больше привлекали мрачные истории. Томаса веселил мой нездоровый интерес к жути. Со смехом он трепал меня по голове, считая это признаком наивности. Если б он узнал, сколь много мне известно о преступлениях, вряд ли бы его это позабавило. Представляю, на какие «романтические» воспоминания воодушевила бы нас эта моя привычка через двадцать лет. Ой, дорогой, а ты помнишь то убийство? Какой это был ужас! В действительности, мой интерес отчасти возник от отчаянного желания найти себе какое-то занятие. Уйдя из больницы, я теперь жалела, что передо мной больше не стоят никакие задачи; меня заедала мучительная скука, нужно было чем-то занимать себя. А те истории, одновременно знакомые и, к счастью, далекие, разжигали мое любопытство.
Миссис Уиггс, увидев в столовой разбросанные на столе газетные вырезки, попыталась их выбросить.
– Эти мерзкие сообщения о порочности заляпаны отпечатками тысяч грязных людей, а кто знает, где побывали их руки, – заметила она, наблюдая, как я складываю вырезанные из газет статьи.
Я убрала их в буфет в дальней части столовой, которую обычно не использовали. В доме нас проживало всего несколько человек, мы вполне умещались в передней половине, которую от задней отделяли двустворчатые деревянные двери. То помещение оставалось холодным и темным; там не топили камин, не зажигали светильники, пока я не стала проводить в нем время.
– Миссис Ланкастер, прошу вас, подумайте, сколько скверны осело на тех грязных газетах, которая теперь распространяется по дому, – с завидной периодичностью твердила мне экономка.
– Миссис Уиггс, мне они нужны лишь для того, чтобы обсуждать с доктором Ланкастером текущие события. Должна же я как-то стараться удержать его внимание, он ведь очень умен, как вам хорошо известно.
Из прислуги только миссис Уиггс жила с нами в доме. Кухарка и судомойка Сара приходили на работу каждый день. Кухарка, возможно, иногда спала в кухне, хотя мне туда не было нужды наведываться, да и желание всякое пропало после того, как в последний раз меня оттуда выставили с позором. Как знать, может, она вообще там со всей своей семьей обитала. Сара была хилая девушка с тонкими губами, жиденькими волосами, резкими чертами лица и вечно неприязненным взглядом. Думаю, моя коллекция газетных вырезок вызывала у нее недоумение, и она, я уверена, не теряла надежды, что однажды ее господин женится на настоящей леди, а та будет давать торжественные ужины и наполнит дом лентами и шляпками – никчемными фривольными вещицами, как мне с детства внушали. Я ставила ее в тупик. Да и себя тоже.
Куда бы я ни удалилась в доме, миссис Уиггс старалась меня выследить, гоняясь за мной из комнаты в комнату, при этом она всегда таскала за собой Сару, разражаясь тирадами – для моих ушей.
– Сара, дом – это поле сражения. Мы, слабые женщины, не должны давать себе ни минуты отдыха, заявляя, что расправились со всеми врагами чистоты. – С важным видом она расхаживала по комнате, будто генерал, обозревающий поле боя по окончании кровавой битвы, и давала Саре сразу по семь поручений.
Миссис Уиггс убедила себя, что городской воздух ее убивает. Если не сам лондонский воздух, тогда его паразиты. Они плетут против нее заговор и мгновенно одолеют, стоит ей устроить себе минутную передышку. Бедная Сара приводила в исполнение план обороны экономки. Та заставила ее наделать бумажные мухоловки и развесить их по всему дому, особенно в коридорах и на кухне, потому что именно там во множестве роились мухи. Если миссис Уиггс не воевала с мухами, она стряпала отраву для тараканов из свинцового сурика, черной патоки и пищевой соды, которую раскладывала по углам в каждой комнате. Томас однажды наступил на эту смесь и рассвирепел, с воплями скача по всему дому и изрыгая проклятия. Я закашлялась, чтобы скрыть распиравший меня смех, и убежала в другую комнату.
– Меня постоянно мучает кашель, и от него никого спасения, – жаловалась миссис Уиггс. – Должно быть, из-за тумана. Он заползает под дверь, несет с собой копоть, гнусь и заразу, что плывут в нашу сторону из зловонной ямы, которую кличут Темзой. А вонища-то!.. Окно боишься открыть из страха надышаться ядом, а заднюю дверь нельзя отворить, потому что нас заедят мухи. Я не могу дышать в этом городе. Что, если из-за нездорового воздуха у меня развилась чахотка? Сколько мне осталось?
– Воздух тут ни при чем, миссис Уиггс. Это устаревшие взгляды. Нынче в моде микробная теория. Убивают инфекции, коими поражены люди. Если они кашлянут или чихнут, вам конец, так что в дом лучше никого не приглашать, – дразнила я ее, просматривая какую-нибудь газету в поисках новых сообщений об убийстве, да еще рожи при этом корчила – не могла устоять перед соблазном.