Выбор Александра пал на меня не потому, что я была богата, умна или образована, а лишь потому, что я была «красавицей, красавицей, красавицей», как скажет восторженная и шутливая Долли Фикельмон, одна из его бывших любовниц.
Александр только-только пересек символический рубеж тридцатилетия; он горячо желал «остепениться». Разве не сам он написал: «Мне уж тридцать минуло. В тридцать мужчине должно жениться». Он прекрасно осознавал, что при дворе его образ «старого холостяка», несмотря на все его бесчисленные победы, пятнает его репутацию.
Знаменитый «Летучий Голландец» после долгого плавания окончательно решил бросить якорь! Я стала его тихой гаванью, по крайней мере, он так надеялся.
В нашем обществе главным была видимость. Александр желал поступить согласно нравам и обычаям того времени: остановить свой выбор на красивой женщине. Мой облик в некотором смысле придавал Александру определенный вес по образу и подобию богатого «барина», вроде тех, кто кичился обилием своих «душ», как то описано в романе Николая Гоголя.
Красота была единственным моим достоянием. Александр прекрасно это понял, я была его рыночной ценностью, наградой, которой он козырял, плодом его побед!
Мы, красивые русские женщины, обеспечивали социальный статус мужчинам, которые нами обладали. С какой великой гордостью на каждом балу мужья с выставляли нас напоказ; как же это походило на парад молодых кобылок в праздничной сбруе. Никто не осмеливался показаться при дворе без парадного убора в виде женщины – супруги, любовницы или обеих сразу. Невозможно было представить себе аристократа без юной красавицы.
В этой аристократической конюшне сочетались браком производили безупречное потомство благодаря скрещиванию чистокровок. Нас выбирали, потому что мы были прекрасными производительницами. Красота наших детей искупала неблагородную внешность наших мужей.
Но они были так горды своей плодовитостью… особенно, если им «приносили» отпрысков мужского пола, которые обеспечат продолжение благородного рода и увековечат их имя в истории. В большинстве своем погрязшие в праздности, придворные мужчины придумывали себе некую деятельность, которая позволила бы им занять свое время и придать себе значимости в глазах императора; возможность предъявить восхитительные плоды своих побед в сопровождении очаровательных детей создавала идиллическую картину: у них возникала иллюзия существования, наличия смысла жизни. Vanitas vanitatum et omnia vanitas![4]
Без ложной скромности я прекрасно осознавала, что моя красота была носителем агрессивности; можно сказать, что я не была нормальной. Один из моих поклонников, граф Соллогуб, сказал мне, что я «чудовищная Красавица»! Все мое существо излучало дерзость и самоуверенность. На одном из званых вечеров я услышала невольное замечание двух девиц:
– Вы видели чудесное платье Пушкиной? – спросила первая.
– Да, – кивнула вторая, – но это не мешает ей оставаться «Красавицей и Чудовищем»!
Вместе того, чтобы оскорбляться и возмущаться, я лишь вставала перед большим зеркалом моей матери и напевала эту ласкающую слух аллитерацию: Красавица и Чудовище, прелестный оксюморон; Красавица и Чудовище – в этом было нечто демоническое, нечто дьявольское, как я сама. Красавица и Чудовище – как удобно и уютно; окутанная этим ласкающим коконом, я более не должна была ничего доказывать; мне вполне хватало «выглядеть», чтобы «быть»!
Когда мы появлялись в бальном зале, я возвышалась над мужем; цепляясь за мою руку, он казался более представительным; злые языки перешептывались: «А вот и Венера с Вулканом!»
Один журналист, Булгарин, главный редактор «Северной пчелы», его вечный и неумолимый недруг, напишет с обычной своей злобой, что, когда Пушкин появляется с прекрасной Натальей Гончаровой, складывается ощущение, будто видишь начало известной сказки Шарля Перро «Красавица и Чудовище»! Александр не урод, но и привлекательным его не назовешь. Ничего отталкивающего в нем не было, но маленький рост, смуглая кожа, мясистые губы и курчавые волосы не добавляли ему очарования.
На светских приемах самый захудалый кавалергард затмевал моего бедного Александра.
Все мужчины двора искали моей улыбки, моего взгляда, наклона головы. Моя грудь, которую материнство сделало еще пышнее, была без сомнений самой прекрасной в Санкт-Петербурге! Она сводила с ума всех приближавшихся ко мне мужчин и приводила в восторг императора. Сам он был псевдоморалистом: хотя он полагал своим долгом проповедовать добродетель, это не мешало ему поощрять декольте, порождавшие эротический ветер, веявший при дворе. Мужские взгляды ласкали меня, преследуя по пятам, прежде даже, чем всмотреться в лицо. Что может быть приятнее! Какое счастье выслушивать весь их вздор, глупые комплименты, иногда неуместные, а то и вольные до непристойности намеки. Даже в самых безобидных их замечаниях сквозила едва прикрытая чувственность. При дворе я была без преувеличения самой желанной добычей на этой вечной охоте!
Женщины завидовали моей осиной талии и тайно ненавидели. Они расточали похвалы и лесть, которые оставались лишь ядом замедленного действия.
Мой муж, которым единодушно восхищались, одновременно презирая, совершенно не отдавал себе отчета в той игре, которая велась вокруг нас. Может, ему это было безразлично? Уверенный в себе и в своем таланте, он, казалось, парил над этими окультуренными джунглями, где кишели потенциальные убийцы.
Я познакомилась с Александром в 1828 году. Он писал «Евгения Онегина». Когда мне случается перечитывать его шедевр, я, возможно, греша гордыней, думаю, что он вдохновлялся моим успехом на балах, когда описывал свою героиню Татьяну; все ошибочно полагали, что он посвятил эти строки своей давней любви Анне Керн…
К ней дамы подвигались ближе;
Старушки улыбались ей;
Мужчины кланялися ниже,
Ловили взор ее очей;
Девицы проходили тише
Пред ней по зале, и всех выше
И нос и плечи подымал
Вошедший с нею генерал.
При дворе и в салонах я быстро поняла, что следует быть мыслящим зеркалом.
Я являла каждому тот женский лик, какой он желал увидеть. Я стала настоящей женщиной-хамелеоном.
Моя мать, Наталья Ивановна, хотела видеть меня покорной и послушной, подобно образцовым девочкам из историй, придуманных графиней Ростопчиной, она же знаменитая графиня де Сегюр. Мой муж Александр требовал, чтобы я была красивой, блистательной и глупой куклой. Император желал произвести на меня впечатление, покорить и – почему бы нет? – сделать своей вероятной добычей.
Для императрицы я впоследствии стала ближайшей наперсницей и поверенной ее сокровенных мыслей и маленьких тайн.
Генерал Бенкендорф, послушная марионетка императора, надеялся, что я стану женой-шпионкой, которая будет доносить ему обо всех бунтарских мыслях не только самого Александра, но и его друзей, вероятных врагов государства.
Барон ван Геккерн, обожающий своего «приемного сына» Жоржа, хотел поднести ему мое тело богини в качестве жертвенного дара…
Для моей сестры Екатерины я играла двойную роль: вначале она была моей сообщницей в амурных делах с Жоржем Дантесом, а потом стала чем-то прямо противоположным!
Что до другой моей сестры, Александры, то я делала вид, что не замечаю зарождающейся в ней юношеской чувственности; ее пылкая любовь к Александру всегда вызывала во мне глубокое удивление.
И наконец, мой обольстительный воздыхатель Жорж Дантес вполне предсказуемо станет конем на моей шахматной доске… Для него я навсегда останусь лишь блестящей ветреной юной аристократкой, пресыщенной жизнью, которая искала романтического приключения, чтобы развеять скуку.
Я и на самом деле великолепно играла свою роль; никто, даже мой утонченный муж, не знал в действительности, кем я была…
Я укрылась за зеркалом без амальгамы; я создала вокруг себя огромный пузырь, сквозь который наблюдала, ощущала, анализировала и предвидела почти все.
Люди снаружи видели во мне лишь привлекательную и соблазнительную куклу, которая при любых обстоятельствах улыбалась вечной улыбкой Джоконды, двигалась как нельзя более величественно, но плавно, подобно балерине Большого театра, причем каждый ее жест был исполнен аристократической значимости, и с умным и сосредоточенным видом отвечала на светские банальности другими банальностями, не менее пустыми и скучными.
Сейчас, когда я доверяю этому дневнику самые значимые моменты моей жизни, я стараюсь вспомнить свое детство; к сожалению, приятных воспоминаний у меня немного; ни одно из них не запечатлело со счастием то время; в судьбе женщины это довольно редкое обстоятельство, заслуживающее упоминания.
Все девочки сохраняют в тайном садике своей души хоть одно событие, хоть один случай, который пусть всего на мгновение осветил их первые годы, я же – ничего.
В двенадцать лет я уже выглядела довольно взросло; в церкви на утренней воскресной службе пылкие взгляды, которые исподтишка бросали на меня шестнадцатилетние юнцы, льстили моему самолюбию; я ловила их с наслаждением, в них уже ощущался аромат греха.
Ближе к четырнадцати годам мои формы приобрели чудесную округлость, я выглядела на шестнадцать.
В шестнадцать мне давали восемнадцать, и я покорила величайшего поэта России!
В восемнадцать я расцвела во всем великолепии и считала себя Королевой Двора…
Я осознала, что красива, с того момента, когда отец более не осмеливался поднять на меня глаза, и что очень красива – когда мать стала ежедневно разглядывать изгибы моего тела, в то время как сама она с каждым днем увядала.
Я потеряла одного за другим друзей детства; их невинное товарищество исчезло, они превращались в жадных хищников, всматриваясь в свою первую юную добычу; вот тогда я и почувствовала, что покинула планету Отрочество.
В зависимости от возраста молодые люди мечтали о моих грудках, мужчинам не давали покоя мои перси, старикам мой стан, одним словом, ваятель с особым вниманием отнесся к моему бюсту!
Каждый день я разглядывала свои очертания греческой богини; они могли соперничать с самыми прекрасными формами в Империи.
Мужские взгляды неотступно следовали за мной; я понимала, что стала настоящей женщиной, и женщиной желанной.
Это не ускользнуло от нашей матери, имевшей еще двух дочерей, которых она также стремилась поскорее пристроить, как и меня саму.
Ее главным желанием было выдать нас замуж, «определить», как она выражалась.
Две мои сестры, Екатерина и Александра, не разделили со мной счастья особой благосклонности богов. Екатерина была слегка полновата, а Александра страдала легким косоглазием, которое, однако, придавало ей загадочное очарование…
Меня же осыпали похвалами: графиня Фикельмон, супруга австрийского посла, часто бывавшая при дворе, писала: «Она совершенное создание как по лицу, так и по формам». Почт-директор Булгаков, личность неприятная и опасная, вторил ей: «Стать богини и изумительное лицо». Граф Соллогуб добавлял: «Возможно, в течение своей жизни я встречал и более привлекательных красавиц, но никогда не видывал я женщины, которая соединяла бы в себе такую законченность классически правильных черт и стана. Ростом высокая, с баснословно тонкой тальей, при роскошно развитых плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее».
Некоторые женщины родятся некрасивыми, а то и очень некрасивыми; с ними всё просто – им суждено внушать жалость; иногда над ними подсмеиваются, но со временем привыкают к их злосчастью; а главное, они не вызывают никакой зависти или ревности!
Если они ничем не примечательны, то растворяются в каждодневной тусклости и к полудню превращаются в тени…
Наша семья древностью рода похвастаться не могла: по отцовской линии мы происходили из мещан, и дворянством были пожалованы за финансовые успехи деда, бумагопромышленника, составившего себе состояние.
Его житейская хватка была вознаграждена: официальный поставщик двора, он стал кавалером ордена Святого Владимира и таким образом вступил в дворянское сословие… Он завещал свое огромное богатство моему отцу, оказавшемуся никчемным управляющим, который поспешил это богатство распылить и растратить. Мы остались практически без гроша.
Мой отец принадлежал к тому роду мужей, в чьей семье равновесие сил сначала было нарушено, а потом пошло прахом. В первое время своего брака он был очень активен и управлял своим имением; он знал каждую «душу» по имени и заботился об их благосостоянии. Крестьяне уважали его и боготворили. Они говорили ему:
– Ты наш хозяин и отец родной.
В сущности, отец был на свой манер революционером или, скорее, либералом, потому что ненавидел крепостничество и желал его отмены. Он, рискуя навлечь на себя гнев матери, осмеливался утверждать, что крепостное право не только губительно для российской экономики, но угнетение несчастных крестьян является еще и моральной ошибкой. Кстати, под покровом глубочайшей тайны он увлекся очень красивой крепостной, которой втихомолку дал вольную!
До некоторых пор ничего не решалось и не происходило без его согласия и благословения, но мало-помалу он перестал получать удовольствие от управления своими людьми или от их вразумления. Без сомнения, он осознал тщету усилий и устал от бесполезной власти.
Бдительная мать быстро уловила этот перелом и воспользовалась им, чтобы отгрызть то, что более не представляло для него интереса. Он скинул на нее остатки своего отцовского авторитета. Этот переход осуществлялся незаметно, но ежедневно, как сыплются песчинки в песочных часах. Шли дни, недели, месяцы, и мать жадно сгребала под себя отцовское начало в семье. Она навязывала ему даже место, время и продолжительность супружеских радостей! До нас с сестрами в доме ясно доносились отзвуки их эротических утех… Эта жестокосердная богомолка превратила его в сексуального раба. За столом она присвоила себе единственное право голоса; если отец осмеливался высказать свое мнение, она его грубо обрывала. А он замолкал и тихо сидел до конца трапезы, окончательно спасовав. Повелитель стал подчиненным; родилась «mater familias»[5].
Отец укрылся в единственном убежище, на которое она никогда не покушалась: в нежности. Он превратился в ласкового любящего родителя, всегда готового нас простить и защитить от бесчинства и несправедливости матери. Он по-настоящему взял на себя все материнское начало, став «добрым папенькой», как мы привыкли его называть.
В результате падения с лошади наш бедный отец потерял рассудок. Лишенный отныне чувства ориентации, он и по дому-то не мог передвигаться без компаса… В любой момент смех у него сменялся слезами.
Мать, опасаясь его непредсказуемого поведения, решила более не разделять с ним супружескую постель и отправила мужа в дальнюю часть дома, в отдельную комнату.
С ним и впрямь часто случались приступы безумия; не вынеся очередных упреков матери, он мог гоняться за ней по коридорам, верхом на воображаемом коне и вопя во все горло: «Ату, ату его!»
Однажды вечером отец вышел из своей спальни и вместо того, чтобы туда вернуться, оказался в комнате гувернантки и забрался к ней в постель… Эрос не преминул явиться и подтолкнул отца к весьма предприимчивым действиям; она проснулась и подняла крик… скандал на весь дом! Мать, пребывавшая в глубоком сне, впала в страшную ярость, осыпала отца ударами и погнала в его спальню; финал сцены! Мы не знали, смеяться или сочувствовать гувернантке.
Я заметила, что после своего злосчастного падения он проявлял особенное внимание к женскому полу, в частности ко всем служанкам.
Имелась еще одна проблема: когда мать ему противоречила, он хватал огромный мясницкий нож и бегал за ней по всему дому, осыпая всевозможными ругательствами.
После множества подобных случаев она в конце концов решила подвергнуть его окончательному заточению. Теперь он имел право только присутствовать на общих трапезах, в присутствии слуг и только когда мать звонила в колокольчик!
Едва проглотив последний кусок, он должен был удалиться в свою берлогу. Если мать выпивала больше обыкновения, случалось, что она прибегала в обращении с ним к рукоприкладству; после злосчастного происшествия с гувернанткой она, казалось, даже вошла во вкус.
Мы, безусловно, были единственной семьей в России, где царил абсолютный матриархат; в противоположность русской традиции, именно женщина измывалась над супругом и имела над ним полную власть; уникальный случай, великое исключение.
На самом деле в те времена мужчины, главным образом крестьяне, по обычаю били своих жен. К счастью, императрица Елизавета издала закон, который нас защищал. Благодаря этому пресловутому закону от 1753 года замужние женщины могли сохранить свое имущество после замужества; это нас и спасло. Сама того не ведая, она тем самым уберегла нашу семью от полного разорения. Отец, полностью потеряв рассудок, постоянно делал подарки любому, кто его об этом просил.
Однажды после полудня, неожиданно вернувшись домой, мать увидела десяток крестьян, выносящих из дома мебель.
Чудом она появилась вовремя, чтобы вернуть все на место; можете представить себе эпическую сцену, которая за сим последовала…
Происхождение матери оставалось тайной. По ее словам, она могла быть незаконнорожденной дочерью татарского князя. Она отказывалась говорить о своих предках; если мы проявляли настойчивость, ее охватывал страшный гнев, и мы меняли тему.
Глядя на ее портреты в молодости, я понимала, что она была ослепительной и истинной «королевой красоты», как принято говорить: огромные черные глаза, затмевающие идеальный овал лица, удивительный крошечный ротик в форме сердечка, лепные очертания губ и, наконец, бесконечной длины смоляная коса, небрежно спадающая и вьющаяся вдоль шеи.
Ее угольные глаза и вызывающий взгляд покорили и оставили ни с чем множество безутешных воздыхателей. Она даже хвастала тем, что пленила любовника императрицы, и теперь я ей верю. Но она плохо старела и мало-помалу стала сварливой и скупой.
Сварливой – ибо она видела, что дурнеет, завидовала мне и смотрела на меня уже не как на свою дочь, но как на соперницу, желающую похитить то положение, которого она лишилась уже давно.
У нее не только испортился характер, она еще стала ханжой. Таким образом она пыталась придать смысл своей печальной и тусклой жизни.
Навязчивые идеи матери душили нас; она решила, что я должна выйти за почтенного князя Мещерского, который меня совершенно не привлекал; она преследовала меня своими настоятельными убеждениями, что он спасет нас из того жалкого состояния, в котором оказались наши финансовые обстоятельства.
На деле же мать продолжала изображать из себя важную персону, хотя весьма скудный достаток не мог не сказаться на нашем образе жизни… Вспоминая о том, что мы ежедневно ели, я понимаю, насколько уместно слово «скудный».
Конечно, говорить о нищете было бы преувеличением, но жили мы небогато. Дабы поддержать видимость, мать приказывала каждый вечер стелить на огромный стол в обеденном зале богато вышитую скатерть, часть семейного наследства; выставлялась редчайшая фарфоровая посуда знаменитого Императорского завода, основанного в 1744 году императрицей Елизаветой. Это был свадебный подарок, но мать так и не пожелала открыть нам имя щедрого дарителя.
И каждый раз, когда мы рассаживались за столом, для матери наступал важный момент полной сосредоточенности; она испускала глубокий вздох… Без сомнения, то было нежное воспоминание или великая страсть. Затем выносили бокалы хрусталя Сен-Луи и великолепные столовые приборы массивного серебра, которые она купила за гроши у разорившегося французского иммигранта после отчаянного торга.
В центре стола возвышались три изумительных подсвечника, тоже из массивного серебра – семейные сокровища.
При первом властном звонке колокольчика матери три миловидные служанки в костюмах субреток из какой-нибудь комедии Мольера спешили подать и торжественно водрузить на стол безвкусный отвратительный прозрачный суп, который она именовала «суп королевский велюте»!
Мать восклицала:
– Франсуа!
Она постоянно произносила на французский лад все имена нашей челяди. Настоящее имя слуги было Фрол…
В одно мгновение «Франсуа» преображался, как Жак в «Скупом» Мольера[6], в любого из приближенных – в кучера, в садовника, в дворецкого… Он с важностью рявкал:
– Королевское консоме Марии-Антуанетты!
Мы молча благоговейно ждали, пока мать возьмется за один из своих бесценных столовых приборов, выдержит паузу и проглотит первую ложку, подавая знак к началу пиршества…
За столом не произносилось ни слова, нам с сестрами строго запрещалось разговаривать между собой. Следовало подождать, пока мать обратится к нам, чтобы открыть рот. Но мы нашли выход, который я осмелюсь назвать гениальным: «язык глухонемых». Укрывшись ото всех в своей спальне, мы учились читать по губам; мы постепенно отсаживались все дальше друг от друга, чтобы научиться разбирать слова; мы получили возможность общаться на расстоянии, это был настоящий подвиг. Сидя за столом, едва мать отводила взгляд, занятая чем-то другим, мы трое могли вести настоящий разговор.
А за столом – ни единой интересной темы, ни единой радостной новости, ни проблеска шутки. Лишь череда нравоучений, очередное перечисление бесчисленных запретов, пересказ городских сплетен. Тем временем при каждой смене предмета разговора дворецкий превращался в сомелье и наливал ей чудовищное пойло.
Словно речь шла о редчайших марочных винах бордо или бургундских, она действовала так, как подметила в ресторане «Дюме». Франсуа откупоривал перед ней бутылку самой отъявленной бурды, нюхал пробку, предъявлял ее матери, та кивала; сомелье – раз уж он на тот момент так назывался – плескал несколько капель жидкости в ее бокал, она несколько секунд вращала его, подносила к глазам, проверяя прозрачность, потом резко и глубоко погружала туда нос.
Как истинный знаток, она одобрительно прищуривалась. Мы знали наизусть, какой вердикт она вынесет, но, чтобы угодить ей, делали вид, что ждем суждения Бахуса. Затем она поворачивалась к Франсуа и, чуть заметно смежив веки, отдавала приказ налить ей этого непотребного эликсира. Затем ставила бокал на стол. Это был знак, что можно продолжить ужин, а для нас – что можно начать немой обмен мнениями.
Во время трапезы она не отказывала себе в добром глотке; ее красноречие, как и скорость изложения, возрастали пропорционально количеству поглощенных бокалов; она становилась очень нервозной. Мы опускали глаза, но втихомолку смеялись, потому что в ее речи все начинало смешиваться: Александр, балы, платья, князь Мещерский, служанки.
В большинстве случаев все ее рассуждения крутились вокруг меня. Главная тема – мои отношения с Александром и князем Мещерским; среди других сюжетов – составление программ балов, в которых мы должны были принимать участие.
Но вернемся к течению наших трапез…
Мать звонила в колокольчик второй раз; переодетые служанки уносили наши тарелки и возвращались с тремя крошечными рыбешками, свободно плавающими на блюде; при третьей смене торжественно вносили жалкий кусочек вареного мяса, который долго томился в соли и теперь пугливо подрагивал в зеленоватом желе.
Мы радовались: близился конец этой гастрономической пытки; последним испытанием был отчаянно сопротивляющийся сырный пирог, завершающий пиршество. Напрасно мы пытались как-то размочить его во рту, это было решительно невозможно… В конце концов нам удавалось взять над ним верх; три удара ножом, и он испускал дух! Оставалось только стоически проглотить каждый кусочек…
Приходил долгожданный миг, когда нам позволялось выйти из-за стола; мы бежали укрыться в одной из наших спален, где принимались болтать обо всем на свете…
По ночам нашей самой большой радостью было собраться вместе, и тогда начиналась жизнь. Мы обсуждали список потенциальных женихов, которых мать приглашала в дом, чтобы они за нами ухаживали; каждую среду вечером открывался «рынок рабынь» – так мы называли эти приемы.
Но существовало одно отличие… решение было не за мужчинами, это наша мать производила безжалостный отбор в зависимости от титула, принадлежности к роду древнему или лишь недавно получившему дворянство, их известности, светских связей, но, главное, конечно же, от их богатства!
А потому великолепные молодые люди, пышущие здоровьем, остроумные, забавные, приятные… нещадно отметались, поскольку не соответствовали обязательным требованиям, вот ведь жалость! Зрелище было несравненное, истинное наслаждение для глаз и ушей.
Мать порхала вокруг наших поклонников; для каждого у нее находилось приветливое слово: уместный глагол, красочное определение или должное наименование, в зависимости от матримониальных устремлений матери.
И все они расплывались в улыбках, преисполненные доверия, при этом каждый уже считал себя счастливым избранником…
Ей недостаточно было пригласить двух-трех претендентов, нет, каждый раз их набирался добрый десяток.
Во время этого «фуршета» – используя модное французское слово для обозначения заменяющего званый обед приема – мать проявляла невиданную энергичность; казалось, для нее было вопросом жизни и смерти отыскать желанный перл творения. Она задавала вроде бы невинные вопросы, но ответы позволяли ей составить точное представление об истинном имущественном положении, образе жизни и круге общения родителей претендента.
Приглашенные всегда вели себя на один манер: они держались метрах в двух от внушительного ларя, на котором был накрыт обильный «фуршет». Согласно обычаю, мать произносила короткие тосты, и, едва она заканчивала, самые дерзкие пересекали пространство, отделявшее их от закусок… они принимались накладывать угощение себе в тарелки, одни весьма скромно, другие, напротив, обильно, а то и с избытком.
Ничто не ускользало от орлиного взора матери, для которой хорошее воспитание было обязательным условием. Не зная того, гости проходили отборочный экзамен.
Наконец, к ларю приближались самые сдержанные; если они воображали, что сдержанность, залог успеха, то глубоко заблуждались! Обратное, то есть гурманство или обжорство, также были непростительны.
Вначале все это милое общество вело себя довольно чопорно, но затем стопки водки, чередуемые со знаменитой крымской «Массандрой», слагались во взрывную смесь, которая неизменно оказывала свое воздействие.
Мы с сестрами скромно держались позади и наблюдали за действом; молодые люди приходили в веселое расположение духа, шутили; самые смелые, пытаясь разбить лед, заговаривали с нами о чем-то банальном.
Но вместо того, чтобы красоваться и пытаться покорить «трех Граций», соискателям следовало бы обратить внимание на две темы, неизменно присутствующие в тостах нашей матери: знатность и богатство.
Она неотступно бдела; если один из претендентов ей не нравился, она отводила его в сторонку и крайне учтиво и дипломатично давала ему понять… что он снят с соревнований.
Наша семейная жизнь держалась на двух столпах: ежедневном церемониале трапез и «рынке рабынь».
Конечно, в этом сыграли свою роль ее воспоминания о славных временах ее молодости, прошедших в нарочитой роскоши.
То были славные времена, когда каждый день ей подавалась фамильная карета с вензелем З, означающим герб Загряжских; она отправлялась к друзьям или за покупками в город вместе со своей тетей, Натальей Кирилловной.
Каждый вечер она вспоминала и проживала заново – концерты, театральные представления, балы; и на каждый выход – новый наряд.
Теперь же она открывала шкафы, заполненные потускневшими, выцветшими платьями, и разглядывала их, охваченная ностальгическим чувством.
Каждое рассказывало свою историю; два из них особенно врезались в память. Вот это, сиреневое, будило самые волнующие воспоминания: на балу в Аничковом дворце император Александр I пригласил ее и удостоил нескольких танцев.
А вот это платье из розовой органзы было на ней, когда она познакомилась с князем Б., который долгие годы был ее любовником, к вящему неведенью моего отца; как только ему, бедняге, удавалось проходить в дверь нашего дома с такими-то рогами!
Когда мать постарела, ее скаредность вошла в легенды и стала смехотворной; она шпионила за поварихами, не разрешала им на завтрак съедать больше одного куска сахара, который сама тщательно раздавала; потом, оставшись одна, она измышляла коварнейшую хитрость: ловила муху и сажала ее в сахарницу… И горе поварихам, если муха улетала!
В доме царили запреты: никаких книг или самая малость; ограничения и наказания вместо поощрения, а когда атмосфера сгущалась, то и пощечины.
Само слово «дом» звучало для нас как «тюрьма». Мать поднимала нас в шесть часов утра; словно осененная божественным светом, она желала поделиться с нами полученными откровениями, дабы мы могли использовать их во благо…
В любое время она могла заставить нас в течение часа молиться, стоя в ледяной часовне, которую она обустроила в одной из жилых комнат.
Появление этой часовни внесло значительные перемены в ее характер; она посещала ее по нескольку раз в день, став не только набожной, но и богомольной до крайности. Французы придумали для таких дам милое шутливое название – «grenouille de bénitier»[7].
Зимой, когда мы жаловались, что в часовне стоит сибирский мороз, она отвечала, что холод очищает наши души и бодрит разум… попробуйте возразить!
Даже почтенный священник, который каждую неделю приходил нас четверых исповедовать, советовал ей проявлять больше сдержанности и здравого смысла в своем религиозном рвении.
На смену безоглядной богомольности пришли языческие суеверия, что вызывало большую тревогу. Все приметы и предрассудки смешались в одну кучу. Если за столом одна из служанок по недосмотру оставляла опустошенную бутылку или перекрещенные ножи, или же просыпала соль, мать строго ее отчитывала, потому что это приносило несчастье.
Если мы что-либо забывали дома, она запрещала нам возвращаться, потому что это дурная примета.
Если слева по обочине дороги проходила черная кошка, это было очень дурным предзнаменованием… Но самым страшным было встретить черного ворона, вот тогда начиналась настоящая паника, следовало закрыть все ставни, наглухо запереть двери, и на протяжении сорока восьми часов никто не имел права ни войти, ни выйти.
Моя сестра Александра, самая смелая из нас, решилась осведомиться, почему именно левая сторона вызывала такие опасения. Мать сухо ответила:
– Мне прекрасно известно, что вы не верите в мои предсказания и вообще не верите ни во что, а главное, НИЧЕМУ. Так знайте, юные невежды, довольные тем, что в невежестве пребываете… что еще римляне открыли, как опасно то, что приближается слева. Они ввели различие между dextra, то есть справа, или одесную, и sinistra, что означает слева, или ошую, откуда и родилось слово «sinistre», то есть «пагубный», – завершила она профессорским тоном.