bannerbannerbanner
Черный треугольник

Юрий Кларов
Черный треугольник

Полная версия

Глава 2
Мы не ротшильды, Леонид!

1

Обычно Рычалов выделял для докладов не более пятнадцати минут, считая, что за это время можно изложить суть любого вопроса. Отведенные мне на этот раз полтора часа свидетельствовали не только о значении, которое он придает происшедшему, но и о том, что наша беседа не ограничится лишь моим сообщением.

– Патриарх Тихон тебя принял?

– Нет.

– Видимо, они еще не продумали до конца, как лучше использовать против нас ограбление… Надеюсь, обошлось без инцидентов?

– Оружия не применяли.

– И то хорошо, – сказал Рычалов. – А теперь… Кстати, пока я буду читать твою справку и протоколы, ознакомься с этим. Весьма любопытное дополнение к воззванию Поместного собора…

«Дополнение» состояло из опубликованного в «Русских ведомостях» письма Бориса Савинкова из Петрограда и приветствия патриарху Тихону от Совета объединенных дворянских обществ. «Холодные улицы, мерзлый снег… – писал Савинков, – запустение, желтый туман. Красногвардейцы и немецкие офицеры… Немцы уже не военнопленные. Они – «товарищи»… Вчера мы были рабами царя, сегодня мы – рабы Ленина, завтра будем рабами Вильгельма».

Совет дворянских обществ избегал резких формулировок, но тем не менее главная мысль просвечивала через витиеватые строки достаточно ясно. «Русское дворянство, верное заветам предков, вместе со всем народом, трудившимся над созданием великой, единой, святой Руси, не может идти и не пойдет с теми, кто малодушно видит спасение в нашествии врага и его силе, – уверяли Тихона авторы приветствия. – Вместе с вашим святейшеством мы уповаем, что русский народ с Божией помощью по вашему призыву… воспламенившись любовью к гибнущей родине, сам найдет в себе силы для ея возрождения и самобытного устроения под сению Церкви Христовой».

В сочетании с воззванием Поместного собора получалась довольно стройная контрреволюционная концепция, в которой каждый последующий пункт вытекал из предыдущего.

Люди, ставшие у власти, утверждала она, топчут православную веру, опоганивают народные святыни. И это вполне закономерно, так как сами они чужды православию. Они агенты германцев, которые уже сейчас чувствуют себя в Петрограде как дома. Для спасения Руси необходимо объединение всего народа под сению Церкви. Церковь поведет русский православный народ на борьбу против внешнего врага и большевиков, мечтающих отдать Россию в вечное рабство своим хозяевам немцам. Так и только так можно спасти погибающую родину, свободу и православные святыни.

Церковь – монархисты – эсеры. По отношению к советской власти все они проявляли трогательное единодушие и готовы были тут же протянуть друг другу руки. В этих условиях ограбление Патриаршей ризницы было не только уголовным, но и политическим делом. Да, Рычалов не зря выделил так много времени для нашей беседы: ризница того стоила.

Слушал он меня с напряженным вниманием, иногда делал в своей записной книжке пометки. Когда я закончил, спросил:

– Как ты считаешь, похищенное можно реализовать в России?

– Переплавленное в слитки золото и серебро – наверняка. Мелкие камни – тоже. Что же касается крупных самоцветов… Сомнительно, чтобы кто-либо решился приобрести уникальный красный бриллиант из короны Никона, черные жемчужины-парагоны или, допустим, астерикс с посоха Филарета. Все они слишком хорошо известны. Но поручиться ни за что нельзя. Все зависит от того, в чьих руках оказались сокровища. Во всяком случае, надо будет принять срочные меры, чтобы похищенное не уплыло за границу. Сегодня же я постараюсь поставить в известность о случившемся все губернские разыскные милиции.

– Не постарайся, а сделай, – сказал Рычалов. – Воспользуйся телеграфом. Я договорюсь, чтобы дали вне очереди, правительственным сообщением: информация об ограблении и краткий список похищенного. Что же касается заграницы и помощи в розыске населения, то это мы обсудим завтра на президиуме Совдепа. Проект постановления я уже набросал. «Пункт первый, – прочел он. – Обратиться ко всем гражданам Российской республики за содействием в розыске и возвращении похищенных сокровищ. Пункт второй. В зависимости от ценности той или иной найденной вещи установить вознаграждение до 500 тысяч рублей…»

Сумма вознаграждения явно не соответствовала ценности похищенного.

– Поставь миллион, – предложил я.

Рычалов поморщился. Он всегда осуждал мотовство и когда в шестнадцатом ведал партийной кассой, то выдавал деньги с таким выражением лица, что многие подпольщики предпочитали добывать средства где угодно и как угодно, но не обращаться к Бухгалтеру.

– Мы не Ротшильды, Леонид!

– Знаю.

– И не рябушинские.

– Догадываюсь.

– Кто дал нам с тобой право растрачивать народные деньги? – Он окинул вопросительным взглядом комнату, словно пытаясь обнаружить этого безответственного гражданина, который раздает направо и налево подобные права. – Кто?

– Никто. Но сумма похищенного превышает тридцать миллионов золотых рублей.

– Рабочий все равно откажется от вознаграждения.

– А не рабочий?

– Шестьсот тысяч, – вытолкнул из себя Рычалов.

– Деньги падают в цене с каждым днем.

– Ладно, восемьсот. Восемьсот – и ни копейки больше.

Но на этот раз мне удалось настоять на своем.

– Только учти, – сказал Рычалов, – что на президиуме Совдепа я эту дикую сумму отстаивать не буду. А теперь третий и последний пункт проекта: «Обратиться через комиссара иностранных дел ко всем странам с предупреждением о совершенном хищении национальных сокровищ и просьбой оказать содействие задержанием их в пограничных районах».

Третий пункт был составлен, разумеется, только для очистки совести: если ценности попадут за кордон, они навеки будут потеряны для России. И, словно прочитав мои мысли, Рычалов сказал:

– На капиталистов рассчитывать не приходится. Какая, к черту, помощь, когда они только и мечтают, как бы разделаться с нами. Ждут не дождутся немецкого наступления…

– Думаешь, немцы решатся?

– Скорей всего да. Армия нужна, Леонид, армия!

– Демобилизацию приостановить уже нельзя.

– Я говорю о новой армии, революционной.

Длинный, худой, он встал, молча прошелся по комнате.

– Ну, что будет завтра, узнаем завтра, а сейчас… Кто все-таки мог ограбить ризницу? Какие у тебя предположения?

Выслушав меня, он начертил на листе бумаги угол. Против одной стороны написал: «Уголовники», против другой – «Шкатулка» и поставил вопросительный знак.

– Итак, два предположения, или, как говорят правоведы, две версии. А третью ты исключаешь?

– Какую?

– Погоди, – сказал Рычалов. – Давай рассмотрим факты.

«Рассмотрим факты» – с этих слов он обычно начинал занятия в кружке, молотком вбивая в головы слушателей различные сведения, из анализа которых мог следовать лишь один непреложный вывод. «Во-первых… Во-вторых… В-третьих… В-четвертых… Следовательно…»

– Факт первый, – сказал Рычалов. – Ограбление произошло уже после распубликования декрета о свободе совести. Таким образом, в результате ограбления главный ущерб понесла не Церковь, а трудовая Россия. Похищено народное достояние. Факт?

– Факт.

– Факт второй. Архимандрит Димитрий, на попечении которого находится бывшая синодальная ризница, человек как будто бы добросовестный, две недели не показывается там. А когда обнаруживается кража, архимандрит отнюдь не торопится сообщить о ней властям. Охотнорядцы уже знают об ограблении и даже пытаются устроить погром в связи с мнимой кражей церковных реликвий, а мы не знаем. Ты приезжаешь в Кремль – там корреспондент «Русских ведомостей». Кстати, ты зря его не допросил. Не мешало бы узнать, кто его поставил в известность о случившемся… А теперь третий факт. Помнишь заявление протоиерея Добронравова?

– Об окопах, что ли?

– Да, насчет того, что наступил конец отсиживанию и Церковь должна выйти из окопов. Вот они и вышли… Крестный ход изо всех московских церквей «по случаю событий, угрожающих Церкви и родине», всенародный молебен на Красной площади, союзы защиты святынь… И как ты мог убедиться из документов, которые я тебе дал прочесть, у Церкви союзников хватает…

– Это все понятно.

– Против нас теперь используется все: каждая промашка, каждый инцидент. Выгодно в этих условиях для Церкви с политической точки зрения «расхищение святынь»?

– Безусловно.

Соединив стороны угла жирной чертой, Рычалов начал заштриховывать получившийся треугольник.

– То есть ты хочешь сказать, что, возможно, никакого ограбления и не было?

– Да. Третья версия – инсценировка ограбления в политических целях.

– Сомнительно, – сказал я.

Рычалов удивленно посмотрел на меня: он не привык к тому, чтобы члены кружка из предложенных им посылок делали неожиданные для него выводы.

– В отличие от тебя, я хорошо знаю Димитрия. Он бы не пошел на подобное…

Рычалов развел руками:

– Война есть война. Но как бы то ни было, а эту гипотезу проверить следует. Надеюсь, тут у тебя возражений нет?

В этом я с ним был согласен.

– На Дубовицкого рассчитывать нельзя? – утвердительно спросил он.

– Дубовицкий – пустое место. Но хуже другое: уголовный розыск не имеет опорных пунктов ни на Хитровке, ни на Сухаревке. Как ни странно, я боюсь, что проверка версии относительно уголовников окажется наиболее трудной. Придется в основном действовать методом облав и повальных обысков.

– Да, жаль, что мы упустили то дело, – сказал Рычалов. – Обидно. Если бы мы тогда занялись всерьез, то не оказались бы в таком положении. Ведь само в руки шло…

Рычалов подразумевал события весны прошлого года, когда Москву обошло воззвание, составленное группой амнистированных уголовников. «Товарищи воры и грабители! – писалось в нем. – Мы живем сейчас, как травленые звери, принужденные насилием добывать себе пропитание или помирать от голода, ибо «честные» и сытые не допускают нас к честному труду… Товарищи, надо нам сообща обсудить наши дела и недуги, надо найти выход, создать свою организацию, свою газету, надо порвать с жизнью преступлений и травли». Воззвание заканчивалось предложением созвать митинг в Харитоньевском работном доме.

 

Этот митинг, на котором помимо амнистированных были представители различных партий и профсоюзов, состоялся в начале мая. Присутствовал на нем и Рычалов. По его словам, там имелась группа людей, с которыми, безусловно, стоило повозиться. К сожалению, многочисленные события и заботы тех напряженных для большевиков дней помешали Рычалову сразу заняться этим делом, а потом уже было поздно…

Свою газету амнистированные не создали, к честной жизни приобщились немногие. Зато к июню на Хитровом рынке возникло Общество отщепенцев, а несколько позднее – Союз анархистской молодежи. Следовало отдать должное Московской федерации анархистов, которая за несколько месяцев, прошедших после митинга, сумела пустить корни не только на Хитровке, но и на Сухаревке, Грачевке, Верхней и Нижней Масловке. Влияние там анархистов особенно усилилось после случая в Арсеньевском переулке, когда член Московской федерации анархистов Лашков, защищая четырех воров от самосуда, был убит вместе с ними рассвирепевшей толпой. В похоронах Лашкова участвовало не менее двухсот бывших (и не только бывших) уголовников, а среди многочисленных венков выделялся своей величиной и пышностью венок, присланный неуловимым и всемогущим атаманом Хитрова рынка. На широкой черно-красной ленте золотыми буквами было написано: «Борцу за демократические права уголовно-амнистированной России, незабвенному товарищу Лашкову от братьев и сестер по классу». Сам атаман, по понятным соображениям, на траурный митинг не явился, его заменял выступивший с прочувственной речью Сережка Бок, который, отметив заслуги покойного в святом деле социальной справедливости, предрек новую «анархо-социальную» революцию, при осуществлении которой «трудовые массы люмпен-пролетариев под водительством товарищей анархистов перервут своими мозолистыми руками глотку не только крупной, но и самой мелкой буржуазии».

– Да, жаль, что мы тогда упустили Хитровку, – сказал Рычалов. – Но тут уж ничего не поделаешь. Кстати, об анархистах. Ты нашу старую приятельницу Розу Штерн давно видел? Мне кто-то говорил, что она занимается пропагандой среди люмпенов и прочих социально запущенных.

Штерн я видел дней десять назад, когда в недрах Московской федерации анархистских групп возник смелый проект о ликвидации тюрем (их предлагалось превратить в музеи, повествующие о гнете царизма), а заодно и милиции. Роза сопровождала посетившего меня заведующего отделом пропаганды федерации низкорослого человека с наивными глазами младенца, которого называли Пол-Кропоткина. Немного смущаясь от того, что надо растолковывать такие элементарные вещи, он популярно объяснил мне, как после подобной акции возрастет в массах авторитет большевиков. Роза же заявила, что федерация берет на поруки всех бывших заключенных и полностью отвечает за них своей революционной совестью.

Для начала я познакомил их со сводками уголовно-разыскной милиции, которые свидетельствовали о стремительном росте преступности. Пол-Кропоткина с состраданием пожал плечами: что возьмешь с «государственника», который видит лишь «фантики» и не в состоянии взглянуть на проблему с высоты птичьего полета?

«А по существу?» – сверкнула своими глазами, которые так нравились Рычалову, Роза.

«По существу» я, разумеется, возражал. Я сказал, что из уважения к идейным анархистам никак не могу всерьез обсуждать этот по меньшей мере легкомысленный проект.

«А тебе известно, что в Брянске анархисты освободили всех уголовных заключенных?» – перешла в наступление Роза.

«Известно. Теперь там обыватели боятся выходить на улицу».

Пол-Кропоткина, который с самого начала не ожидал от меня ничего хорошего, с горьким удовлетворением кивнул. Но Роза была явно разочарована.

«Это окончательно?» – со свойственным ей темпераментом спросила она.

«Увы! – вздохнул я и галантно добавил: – При всей симпатии к тебе ничем не могу быть полезным».

Так мы и расстались…

Слушая меня, Рычалов тихо посмеивался, а когда я закончил, спросил:

– Чего ж ты мне об этом не рассказывал?

– Потому что у тебя такие сообщения расписанием дня не предусмотрены.

– Это верно, – согласился он и встал из-за стола. – Каждый день в это время будешь мне сообщать о ходе расследования.

Кажется, у него в запасе осталось еще несколько секунд. Во всяком случае, он пожелал мне успехов и посоветовал перекусить в буфете Совдепа («Ты обязательно что-то должен был не успеть. Наверное, не пообедал, а?»).

2

Сухов позвонил мне по телефону в Совет милиции как раз в тот момент, когда я пытался убедить уполномоченного профсоюза милиционеров, что его требования о введении восьмичасового рабочего дня и повышении зарплаты работникам милиции по меньшей мере несвоевременны.

– Имеются новости, товарищ Косачевский! – выпалил Сухов, и по его тону я понял, что новости, о которых он хочет мне сообщить, заслуживают внимания.

Оказалось, что при облаве на Сухаревке задержан некий барыга, то есть скупщик краденого, у которого обнаружены драгоценные камни, имеющие сходство с похищенными в Патриаршей ризнице. Барыга, правда, отказывается сказать, где и у кого он их купил. Но барыгу допрашивает Волжанин, а в успехе Волжанина Сухов не сомневается. Не сомневался он и в том, что среди изъятых драгоценностей – бриллианты «Слеза Богородицы» и «Иоанн Златоуст».

– Я тут целый час с лупой возился, – ломким юношеским баском говорил он. – Все точно.

– Что точно?

– Грани.

– Какие грани?

– Обыкновенные, товарищ Косачевский, какие положены. Помните протокол опроса Кербеля?

– Вы что, грани пересчитывали?

– А как же, – подтвердил Павел. – Дважды пересчитал. И жемчужина тут. Здоровая такая, с грецкий орех…

– Значит, договорились? – настырно спросил меня профсоюзник, как только я повесил на рычаг телефонную трубку и дал отбой. Этот въедливый парень, один из организаторов забастовки милиционеров в эпоху Временного правительства, не привык уходить с пустыми руками.

Я приказал дежурному по Совету милиции вызвать автомобиль.

– О чем договорились?

– Об удовлетворении демократических требований милицейских масс.

– Об этом – да, договорились. Как только «милицейские массы» ликвидируют банды Котова, Кошелькова, Мишки Чумы, Сабана, Козули, Девятку смерти и попрыгунчиков, все требования будут удовлетворены.

Он вскочил со стула:

– Издеваетесь? Теперь не керенщина!

– Вот именно не керенщина, – подтвердил я. – Церемониться с саботажниками и демагогами не будем. В случае попытки организовать забастовку хотя бы в одном из комиссариатов Москвы будете немедленно арестованы и отправлены в революционный трибунал. Вам все ясно?

Он не ответил, но мне почему-то показалось, что теперь ему все ясно. Это впечатление у меня еще более укрепилось, когда он молча и почтительно проводил меня до автомобиля.

В дежурке уголовного розыска было серо от табачного дыма. Беспрерывно звонили телефоны: «час убийств» уже наступил…

За широким деревянным барьером теснились задержанные во время очередной облавы. Ругались, плакали, били вшей. Кто-то, аккомпанируя себе на расческе, пытался петь. В задних рядах резались в карты. Пожилой милиционер в расстегнутом на груди френче, вытирая платком мокрые от пота щеки, напрасно пытался навести порядок.

– Граждане временно изъятые, – монотонно повторял он, – па-апрашу не гоношиться! Вы в милиции, а не на балу, граждане временно изъятые!

Но «временно изъятые граждане» не обращали на его призывы никакого внимания.

В углу, там, где двое красногвардейцев из боевой дружины уголовного розыска разбирали станковый пулемет, я заметил Сухова.

– Я вас уже давно жду, товарищ Косачевский, – сказал он и улыбнулся. Улыбка у него была хорошая – широкая, добрая. Улыбались не только губы, но и глаза, и розовеющие при улыбке щеки. Я так никогда не умел улыбаться. А жаль: улыбка человека – память о его детстве. Но о своем детстве я вспоминать не любил, разве что об архимандрите Димитрии. Впрочем, тогда он еще не был архимандритом…

– Эти что, с Сухаревки?

– Нет, тех уже просеяли. Это со Смоленского, только привезли.

– Как там дела у Волжанина?

– Не шибко… – немного замявшись, сказал Павел, и я понял, что «Сухаревский орешек» оказался тверже, чем они оба предполагали.

Когда мы вошли в его кабинет, Сухов достал из железного ящика засаленный мешочек, развязал стягивающую его тесемку и высыпал на стол содержимое.

В плохо освещенной комнате на грязном сукне стола самоцветы не производили впечатления: стекляшки стекляшками.

Не поражал воображения и знаменитый «Иоанн Златоуст», которому Кербель посвятил свои стихи в прозе, названные Суховым протоколом опроса. Откатившийся под тень стаканчика с карандашами, как раз в то место, где на сукне темнело большое чернильное пятно, красный бриллиант выглядел жалко и сиротливо.

– «Иоанн Златоуст»? Гм… – с сомнением сказал я и ткнул кончиком карандаша в камень.

Павлу, видимо, не понравилось мое фамильярное отношение к бриллианту, и он осторожно отобрал у меня карандаш.

– А почему вы, собственно, решили, что это «Иоанн Златоуст»?

– Ну как же, товарищ Косачевский… Я дважды все грани пересчитывал.

– Грани гранями, а…

– Да вы поглядите, какая игра. Как у пти-меле, – щегольнул он ювелирным термином.

Сухов осторожно, словно опасаясь раздавить или помять камень, взял бриллиант двумя пальцами и поднес его к лампе.

– Видите? – Действительно, неказистая стекляшка преобразилась: вспыхнула, загорелась, заструилась между пальцами алой рекой. – Ну вот видите, а вы сомневались, – удовлетворенно сказал он и так же осторожно, как брал, положил бриллиант на прежнее место.

Красный камень покоился на том же чернильном пятне в тени стаканчика с карандашами. Но теперь почему-то он не казался мне обычной стекляшкой. Теперь он воспринимался уже как бриллиант «цвета голубиной крови». Его огни не погасли, просто их свет стал мягче, не таким ярким и режущим, как секунду назад.

– Товарищ Косачевский, а кем был Иоанн Златоуст? – нерешительно спросил Сухов.

– Отец Церкви, святой, архиепископ Константинополя.

– Я не о том. Это я знаю. Это мы на уроках Закона Божьего учили.

– А что вас интересует?

– Ну, вообще…

Кажется, Сухов хотел выяснить социальное происхождение Златоуста и его политическую платформу.

– Из обеспеченной семьи, но достаточно прогрессивных для четвертого века взглядов, – серьезно сказал я.

– Прогрессивных? – поразился он.

– Вполне. Считал, например, труд основой общественного благосостояния. Выступал против рабства, обличал богатых и знатных. А в своих проповедях говорил, что все люди по природе своей равны между собой и что бедные обездолены из-за ненормального устройства общества.

Сухов был озадачен. Видимо, преподаватель Закона Божьего, рассказывая о Златоусте, не считал нужным говорить об этом.

– Ну и ну! Выходит, Златоуст к революции призывал?

– Нет, так далеко он не заходил, – не удержался я от улыбки. – Архиепископ Константинопольский был просто филантропом и либералом. Златоуст пытался убедить богачей поделиться с бедняками. «Многие осуждают меня за то, что я нападаю на богачей, – говорил он, – но зачем они несправедливы к бедным? Обвиняю не богача, а хищника». Так что к большевикам он бы не примкнул…

Сухов засмеялся:

– К кадетам бы подался?

– Скорей всего.

– Чудно, – сказал Сухов и спросил: – Дать вам лупу?

Кажется, он не сомневался, что я последую его примеру и займусь подсчетом граней.

– Думаю, нам лучше довериться ювелиру ризницы. Сейчас тут немного разберемся и поедем к нему в гости. Вы этого барыгу, которого Волжанин допрашивает, раньше знали?

– Малость знал. Пушков он по фамилии, Иван Федорович. Барахольную лавочку на Сухаревке содержит – чуйки, поддевки, портки.

– Раньше попадался на скупке драгоценностей?

– Был такой случай. Когда в декабре Мишка Мухомор очистил витрину ювелирного магазина Гринберга на Кузнецком – помните? – мы с ним и свели первое знакомство. При обыске тогда девять золотых колец изъяли. Потому сегодня и заглянул к нему по старой дружбе… Камни у него в этом мешочке хранились…

– А что он говорит?

– То, что все говорят: купил у неизвестного.

– Но такие драгоценности в лавочку не каждый день приносят. Внешность «неизвестного» он описал?

Сухов усмехнулся. Складывая камни в мешочек, сказал:

– А чего ему не описать? Описал. Москва большая. Ищи-свищи. Он воробей стреляный: знает, где зерно, а где мякина.

 

– Связи его установлены? Я имею в виду клиентуру.

– Да Пушок со всеми связан, товарищ Косачевский. К нему «деловые ребята» со всех концов Москвы товар носят. Он из крупных барыг, на богатых. Если б, говорят, не жадность, то давно бы мог со своей лавочкой распрощаться и доходный дом купить.

– Мишка Мухомор в тюрьме? – спросил я.

– Уже гуляет. Его в клоповнике, учитывая пролетарское происхождение, всего месяц продержали.

– В Москве он?

– По правде сказать, не знаю. Мы же все больше наугад работаем: тут ткнул – там ткнул. Попал – не попал, взял – не взял…

– Вы все-таки выясните, где сейчас Мухомор.

Кабинет Волжанина находился рядом. Вид у лихого матроса был скучноватый. Взглянув на меня, он указал на сидящего против него лысого человека и сказал:

– Вот, товарищ Косачевский. Допрашиваю вышеозначенного гражданина.

– Надеюсь, мы вам не помешаем?

Волжанин промолчал, а «вышеозначенный» заулыбался:

– А чего нам мешать? Какие такие секреты? Все начистоту, по правде, по совести. Как говорится, где просто, там ангелов со сто, а где хитро, там ни одного.

– Все крутит? – спросил Сухов у матроса.

– Крутит, в брашпиль его мать, – выругался Волжанин. – Попался бы он мне в Кронштадте в семнадцатом…

– Это кто крутит? – с интересом спросил барыга.

– Ты крутишь.

С видом крайнего изумления он поочередно посмотрел на каждого из нас и всплеснул руками.

«Вышеозначенный» изображал добропорядочного обывателя, который впервые оказался в милиции и никак не может уразуметь, чего от него хотят. Честно жил, честно трудился, в поте лица добывал хлеб свой – и вот, пожалуйста. Взяли, схватили, привезли, допрашивают… Аза что, спрашивается, за какие грехи? Ну если б еще старорежимные полицейские, фараоны, а то ведь свои, можно сказать, родные. И это недоумение выливалось в бурный поток слов.

– Товарищ революционный матрос, – с надрывом говорил Пушков, – ежели вы имеете хоть долю сомнений в моей преданности народной власти, казните меня своей рабоче-крестьянской рукой. Казните, дорогой товарищ матрос. Казните безо всякой жалости и сожаления. Как муху заразную раздавите, как вшу или иную какую микробу. Лучше мне принять мученическую смерть через расстреляние, нежели выслушивать ваши очень даже обидные намеки. Верьте – нет, а как на духу вам все рассказал. Ничего не утаил. В чем виновен – виновен, в чем нет – в том нет.

– Как же, дождешься от тебя правды, – вставил Волжанин.

– Во! Во! – как будто даже обрадованно завопил Пушков, тряся лысой головой и поглядывая на нас хитрыми глазками. – Опять намекаете. Очень даже обидно намекаете. А за что? Не знаю я того босомыжника, в смысле уголовного гражданина, что камни принес. Неизвестный он мне. Впервой его, на свою беду, увидел. А теперь вот муку мученическую за то принимаю, крест тяжкий на Голгофу несу…

– Ты понесешь! Как же! Ты и на Голгофу ухитришься на чужом горбу влезть. Чуждый ты социальный элемент, Пушков! А коли поглубже копнуть – контрреволюционер.

– Товарищ революционный матрос!..

– Ну что, что скажешь?

– Неизвестный он мне, – всхлипнул барыга. – За что же вы меня всячески обзываете и намеки делаете? Какой, позвольте полюбопытствовать, я есть контрреволюционер при своем сиротском происхождении?

Матрос, которого «вышеозначенный» мытарил никак не меньше двух часов, хрипло вздохнул, глаза его приобрели свинцовый оттенок.

– Ты же, «сирота», лавочку имеешь.

Пушков высморкался в большой пестрый носовой платок, вытер глаза.

– Лавочку? – Он выпрямился, и голова его оказалась как раз под низко висящей электрической лампой. Вокруг лысины образовался сияющий нимб. Апостол, да и только! – Лавочку?.. Дайте мне бумаги и чернил, товарищ революционный матрос! – решительно потребовал он.

– Это еще для чего?

– Для прошения, товарищ революционный матрос!

– Какого такого прошения?

– Желаю отказаться от всякой частной собственности. Пущай власти леквизируют у меня лавочку, а вместе с ею и шесть сиротских младенческих ртов, коих эта лавочка кормит. Пущай! Не желаю больше слушать ваши обидные намеки. Пущай эти граждане засвидетельствуют: требую бумаги и чернил!

Лицо матроса побелело.

– Издеваешься?

– Требую бумаги и чернил! – взвизгнул Пушков.

Это была та самая капля, которая переполняет чашу.

У Волжанина внезапно судорогой дернулся рот, обнажив золотую подкову зубов, а рука легла на крышку коробки маузера.

– Я тебя, гада…

Пушков, втянув голову в плечи, готов был в любой момент нырнуть под стол. К матросу подскочил Сухов:

– Брось! Ты что, с ума сошел?

– Я тебя, гада…

– Успокойтесь и возьмите себя в руки! – резко сказал я.

– Что? – Волжанин со свистом выдохнул воздух и поднял на меня мутные, ничего не понимающие глаза.

– Возьми себя в руки, – повторил я.

– Пристрелю гада, – тихо сказал матрос. – Самочинно к стенке поставлю.

– Ну, ну, – положил ему руку на плечо Сухов. – Не психуй.

«Вышеозначенный», настороженно наблюдавший всю эту сцену, понял, что пронесло, и вытер платком вспотевший затылок. Он был сильно напуган. В его расчеты не входило доводить матроса до бешенства.

– А ведь детишки-то могли осиротеть, – сказал я барыге, когда его уводил конвойный.

Он зло ощерился:

– Для вас все одно: что вошь, что человек.

Кажется, Пушков был из тех, кто любит, чтобы последнее слово всегда оставалось за ним.

«А Волжанина придется от дальнейших допросов отстранить, – подумал я. – Лазать по трубам и учинять следствие – не одно и то же».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru