Пудовый кулак влепился в скулу, в голове зазвенело, во рту стало солоно. Заскрипели друг о друга осколки зубов. Еще один удар пришелся в ребра, вызвав под сердцем тупую ноющую боль. Третий, видать, сапогом, угодил под колено. Нога подвернулась, Афанасий упал, ударившись лбом о заплеванный пол. Звякнула о доски даренная матерью ладанка[1] – последняя уцелевшая драгоценность. Перед глазами замаячило расплывающееся лицо хозяина таверны, взявшего на себя роль судьи.
– Ну что, русин, сдаешься? – донесся его голос, едва различимый за ревом толпы, плотным кольцом обступившей место схватки.
Афанасий в ответ только помотал головой, разбрызгивая вокруг капли пота и крови. Заскреб ногтями по полу, стараясь нащупать опору.
– Лежи, не вставай, не то убьет он тебя совсем, – раздался над ухом скрипучий голос местного доброхота.
– Пошел ты… – пробормотал в ответ Афанасий и, подобрав под себя руки, встал. Отирая кровь с рассеченной скулы, прищурился, ловя взглядом громадную фигуру супостата.
Тот стоял вполоборота и о чем-то спорил с маленьким, юрким как хорек человеком с черными бусинками глаз. Заметив, что его противник поднялся, недоуменно вскинул бровь и повернулся к русичу всем своим гигантским телом.
Он был страшен. До блеска выбритая голова и по-детски круглое, без морщин, лицо. Пот блестел на могучей шее, вислых плечах и больших, как у женщины, грудях. Пудовые кулаки прикрывали выпирающее над широким кожаным поясом, стягивающим домотканого сукна шаровары, брюхо. Мягкие сапожки шаркали по полу, выискивая опору понадежней. Ну натуральный бык.
Афанасий тяжело вздохнул. Посмотрел на свой впалый живот, подвязанные веревкой порты, драные самоплетные лапти и вздел к голове кулаки. Заструились к локтям синие дорожки набухающих вен.
Увидев это его геройство, противник разразился обидным хохотом. Он смеялся долго, задрав голову, дергая кадыком и колышась телесами. Из толпы раздались подхалимские смешки. Неожиданно оборвав веселье, гигант шагнул вперед, по пологой дуге запуская гирю кулака в голову Афанасия.
Тот уклонился, скользнул под его рукой, сморщившись от зловония, исходившего от подмышек гиганта, повернулся как раз вовремя, чтоб уйти от следующего удара, способного разнести голову, как спелую тыкву.
Промахнувшись, «бык» пробежал несколько шагов вперед и, оступившись, чуть не распластался на столе. Полетели на пол глиняные кружки, разбрызгивая содержимое. В толпе снова засмеялись, но тотчас и замолчали под тяжелым взглядом гиганта. Тот нарочито медленно выпрямился, стряхнул с живота приставший капустный лист и снова пошел на Афанасия, загоняя его в угол.
Русич качнулся в сторону, в другую, намереваясь проскочить на открытое пространство, пока гигант обретает равновесие. Но не тут-то было. Расставив лопатообразные руки, противник перегородил ими все пути отхода разом. Но оставил незащищенным тело. Собрав всю силу в одну горячую точку на выступающей костяшке пальца правой руки, Афанасий с маху воткнул его чуть выше объемистого пуза гиганта.
Того тряхнуло от головы до пят. Дыхание пресеклось. Рот распахнулся в тщетной попытке глотнуть воздуха, глаза выкатились, задергался кадык. Не дожидаясь, когда врага отпустит, Афанасий подпрыгнул и ударил сбоку в челюсть, сворачивая на сторону жирное лицо. Добавил ногой, жалея о проданных недавно кожаных сапожках с железными подковками на носу. Но гиганту хватило и ношеного лаптя. Всем немалым своим телом он стал заваливаться назад, подминая под себя не успевших прыснуть в стороны зрителей. Послышался грохот опрокидываемых скамеек.
Ошарашенный хозяин таверны, забыв о своих судейских обязанностях, бросился к нему. Помахал над лицом полой домотканой рубахи. Ухватив грязноватыми пальцами, раздвинул веки и посмотрел в закатившиеся под лоб, так что только белки поблескивали, глаза. Всплеснул руками. «Похоже, с этим громилой он был в доле, – устало подумал Афанасий, пошатываясь в круге, образованном примолкнувшими зрителями. – А ну как сейчас юлить начнет? Денег не захочет дать? А врежу тогда промеж глаз, да и будь что будет», – подумал он, прислушиваясь к бурчанию в давно не кормленном брюхе.
Хозяин осмотрел Афанасия с ног до головы, поежился и, взяв за запястье, поднял над импровизированной ареной его руку. Толпа взревела, приветствуя победителя.
Мужчина с повадками хорька скользнул за стоявший в отдалении стол. К нему тут же подсел неприметный, похожий на мышонка человек в шапке с меховой опушкой, глубоко надвинутой на лоб. Склонившись к уху, что-то зашептал, посверкивая глазами в сторону тяжело дышащего Афанасия, на полголовы возвышающегося над низкорослыми крестьянами.
Трактирские приступили к гиганту, бесцеремонно подхватили его под руки и оттащили в темный угол. Кривясь и охая, будто сильнее всех досталось ему, хозяин отсчитал Афанасию призовые монеты из пухлого кошеля.
– В шашки-шахматы сыграть не желаете? – угодливо прогнувшись в спине, вопросил он. – Али в карты заморские перекинуться? На деньги али на желание? – хохотнул он и тут же осекся под суровым взглядом Афанасия.
– Благодарствую, – ответил тверской купец, натягивая через голову многажды чиненную рубаху из небеленого сукна. – Наигрался за сегодня. Ты мне лучше поесть чего сообрази. Да выпить, – сказал он, возвращая хозяину медный кругляшок.
Толпа разочаровано загудела.
– И тряпицу чистую, раны обмыть, – вслед хозяину бросил Афанасий. Он прошел за стол в углу, противоположном тому, где слуги продолжали обливать водой сокрушенного гиганта, и сел лицом к залу.
Толпа редела на глазах. Меньшинство, поставившее на Афанасия, рассаживалось за столы пропивать нежданный прибыток. Большинство, верившее в победу гиганта, понуро брело к выходу или подсаживалось к выигравшим, надеясь на дармовую выпивку. Кое-где загремели кости и захлопали по столу засаленные прямоугольники рискованных игральных карт. Раздались азартные выкрики игроков: «А вот я с червы зайду», «Накось козырей», «Цезарем получи[2]!»
Будто по мановению волшебной палочки, перед Афанасием появились блюдо со свиным окороком, миска с мочеными яблоками, полкраюхи хлеба на деревянной тарелке да жбанчик хмельного кваса с ледника.
Прижав к лицу влажную тряпицу, Афанасий свободной рукой извлек из-за голенища нож, срезал с окорока длинный кусок мяса и с наслаждением заработал челюстями. Поросенок был слегка недосолен, но привкус собственной крови во рту с лихвой искупал огрехи местного повара. Отломил от краюхи тяжелый ржаной мякиш, пожевал. Запил квасом. Подцепил острием моченое яблочко, откинулся назад, перемалывая в кашицу сладковатую мякоть.
– Здравствуй, добрый человек, – раздалось над ухом Афанасия, потихоньку впадающего в сытую дремоту.
– И ты будь здрав, – ответил русич, стряхивая с себя оцепенение и без особой любезности оглядывая нежданного собеседника.
Серенький какой-то, в глубоко надвинутой на лоб шапке, скрывающей верхнюю часть лица. Невысокий, неширокий, незапоминающийся… Неприятный, но неопасный.
– Видал я, как ты дрался. Уважаю. Иманта-богатыря до тебя не мог победить ни один человек, – польстил Афанасию незнакомец.
– На всякую силу найдется другая сила, – философски ответил Афанасий и снова вгрызся в кусок мяса, давая понять, что разговор окончен.
Но нежданный собеседник, казалось, не заметил намека. Даже напротив, угнездив зад на скамье, потянулся к миске с яблочками. Афанасий выразительно покачал на ладони нож. Визитер сделал вид, что не заметил, но руку убрал, даже заложил за спину на всякий случай.
– А ты откуда путь держишь? – спросил он. – Куда?
– Из земель ливонских, – нехотя ответил Афанасий. – Домой, в Тверь, возвращаюсь.
– По торговым делам ездил али проведать кого?
– По торговым, – насупился Афанасий.
– Вижу, не задалась торговлишка-то? – Собеседник показал глазами на обноски на плечах купца-неудачника.
– Не задалась, – пробормотал Афанасий, пряча ноги под лавку, чтоб не увидел собеседник еще и драных лаптей. – Задалась ежели, разве стал бы я по кабакам деньги зашибать таким способом?
– Но получается-то ой как здорово. – Серенький кивнул в сторону все еще не пришедшего в себя гиганта и подмигнул: – А ты в дружине княжеской не служил часом?
– Не служил. Купцы мы, по торговым делам. Почитай сызмальства.
– А моща откуда такая? – удивился собеседник.
– Род наш от кузнецов ведется. Деды в кузне, прадеды в кузне, прапрадеды в кузне. А там, сам знаешь, какая силища в руках образовывается. Хороший кузнец подковы не то что руками, пальцами гнет. А лавку дед мой открыл, чтоб скобяным товаром из собственных рук торговать, от него отец перенял, следом за ним и я, – зачем-то разоткровенничался с незнакомцем Афанасий. – И силушка тоже по наследству перешла.
– Сила-то, оно понятно, но сноровку тоже где-то брать надо. В детстве кулачному бою, что ль, учили?
– Не учили, с мальчишками на Масленицу ходили стенка на стенку, да как все, в общем, – нехотя ответил купец.
– А вот когда…
– Слушай, добрый человек, – обозлился Афанасий, – не тяни из меня жил. Ступай, откуда пришел.
– Да я ж ничего, я ж с добром, – засуетился серенький. – С искренним интересом.
– Вот вместе с интересом и ступай. По-хорошему. Пока я тебе силой, притчей во языцех ставшей, не подмогнул. А?
Серенький хотел отшутиться, но под суровым взглядом Афанасия сник, поднялся с лавки и побрел в темный угол, за стол к черноглазому.
Купец проводил его подозрительным взглядом, но тут же забыл о нем, переключившись на окорок. Мало ли всяких лихих людей, мошенников[3] и просто юродивых по свету шатается? Таких хлебом не корми, дай со знаменитым человеком пообщаться, чтобы потом всем рассказывать: дескать, я с самим победителем Иманта-богатыря разговаривал. Козырять начнет. Вон, уже, похоже, и начал.
Афанасий присмотрелся к столу, за которым серенький шептал что-то на ухо черноглазому. Небось докладывал подробности разговора. Надо бы с этими людьми поосторожнее. На обычных мошенников они мало похожи. Впрочем, мошенники, как правило, смахивают на добропорядочных… Мошенники, они… Афанасий почувствовал, что проваливается в сон. Встрепенулся. Вскинулся, как поплавок после поклевки.
Стараясь не светить оставшиеся деньги, пересчитал их под столешницей. Хватит только переночевать да утром с собой в дорогу краюху хлеба завернуть. Значит, в следующем трактире опять придется либо кулачным боем зарабатывать, либо играть в игры с местными картежниками да шашечниками. На работу бы честную наняться, мешки какие потаскать али бревна поворочать. Да сколько за нее получишь? Грош, два? Полушку медную? И кто на день-два возьмет пришлого человека? А вот если бы…
Купец снова почувствовал, что засыпает. Жестом подозвал трактирщика и велел ему прибрать со стола да организовать ночлег. Как и предполагал Афанасий, ушлый хозяин запросил с него как раз столько, сколько всего и осталось от призовых, но делать было нечего. Летом-то, конечно, можно заночевать и под кустом, но не сейчас. Днем еще довольно тепло, а ночью лужи схватываются хрустким ледком, а среди капель дождя попадаются острые снежинки. Земля промерзла. И не заметишь, как застудишь требуху.
Отдав трактирщику прошенные деньги, Афанасий завалился на жесткую скамью, подложил под голову свернутый кафтан, убаюкал в руке рукоятку ножа и забылся тяжелой, без сновидений, дремой.
Медленно лавируя меж волжских мелей, струг[4] подошел к тверскому причалу. Афанасий лихо соскочил на доски пристани, перекрестился на купола трехглавой Успенской церкви, прикрутил канат к специальному колышку и кинулся принимать трап. Установив его и притерев к доскам, чтоб не качался, взмахнул рукой – можно, мол. Сам взялся держать.
Дюжие молодцы покатили на причал бочки, понесли тюки и ящики. Следом спустился хозяин струга Дмитрий Иванович, смоленский купец, направляющийся по торговым делам из Вильно в Нижний Новгород.
С ним Афанасию несказанно повезло – в обозе с неведомой болезнью слегли несколько воинов, и подвернувшийся боец, о котором в литовских землях уже начали ходить легенды, оказался весьма кстати в тех разбойных местах. Правда, до Ржева сила Афанасиева пригодилась всего раз, а там уж вовсе без приключений загрузились на ожидавший их корабль и спустились к Твери.
– Что, Афонюшка, пойдешь? – ласково спросил хозяин, нависая над ним сытым животом, обтянутым синим атласом. В растворе собольей шубы поблескивала золотая цепь с полуаршинным, больше, чем у предстоятеля, крестом, осыпанным жемчугами и адамантами.
– Да, пойду. Дома сколько уж не был. Соскучился.
– Жаль, – покачал головой Дмитрий Иванович. – Очень жаль. Такого работника, как ты, где я еще сыщу?
– Да полно, Митрий Иваныч, захвалишь, – улыбнулся Афанасий. – А может, сам у нас, в Твери, останешься? Перезимуешь? Хоромы у отца знатные, нас не стеснишь. Людей по посадам расселим, к делу приспособим до весны. А то, вон, мухи белые уже летают, скоро Волга станет. Успеешь ли до Нижнего доплыть?
– На веслах пойдем, – отмахнулся купец. – Подналяжем. А тебе на вот за работу. – Он протянул полотняный мешочек, топорщащийся ребрами монет. На коротких, толстых пальцах сверкнули драгоценные камни.
Афанасий принял кошель, взвесил на ладони.
– Как договаривались, – улыбнулся смолянин. – Да вот еще рубль сверху. Не смущайся, бери, – подбодрил его хозяин, заметив смущение тверича. – Заработал.
– Ну, спасибо, – поклонился ему в ноги Афанасий. – На обратном пути заглядывай. Спроси Афанасия, сына Микитина. Меня тут каждая собака знает, а если какая и забыла, то вспомнит. Ну, и если случится чего…
– Хороший ты человек, Афонюшка, редко такие встречаются. – По щеке смоленского купца покатилась крупная слеза. Он порывисто облапил Афанасия, кольнув в грудь острыми камешками с креста. Расцеловал троекратно, по православному обычаю, и пошел по трапу обратно на корабль.
Тверич помахал рукой ему вослед, закинул за плечо котомку с нажитым за путешествие, повернулся к берегу, украдкой утирая обслюнявленные сентиментальным Дмитрием Ивановичем щеки, и ступил на родную землю.
Узкая дорога вела от волжского причала вверх. Петляя меж лабазов и таверн, она расширялась, постепенно превращаясь в улицу. Потянулись с двух сторон ремесленные посады.
Прислушиваясь к звону молотков из кузен и кудахтанью несушек, принюхиваясь к вони дубильных веществ из кожевен, к вкусному духу свежего хлеба, Афанасий улыбался. Городские предместья он всегда любил больше, чем запертые в высокие заборы улицы вблизи кремля, где только и услышишь, что злобный брех цепных псов. Однако путь его лежал именно туда.
И вот он увидел родные ворота. Крепкие, высокие, обитые листами бронзы с квадратными шляпками гвоздей. Только раньше она сияла, начищенная до самоварного блеска дворовыми слугами, а теперь была тусклой и покрытой зеленоватыми потеками. Да и сами ворота как-то покосились слегка, и забор, похоже, подгнил. И нависающие над дорогой ветви яблонь торчат враскоряку, хотя всегда были подстрижены и ухожены. Случилось что?
Афанасий прибавил ходу, скользя подошвами новых, не разношенных еще сапожек по деревянной мостовой. Учуяв чужого, собаки забрехали, будя сонную улицу. Им вторили встревоженные куры, козы и коровы, а откуда-то издалека басовито заревел бык.
Купец подбежал к воротам, схватился за массивное кольцо и забарабанил со всей мочи. Ответа не было. Он забарабанил сильнее. Звякнув щеколдой, открылось в воротах маленькое окошко, и из него выглянул мутный старческий глаз в подозрительном прищуре.
– Кого принесло? – осведомился скрипучий голос.
– Я это, Сергий, открывай, – улыбнулся Афанасий привратнику.
Окошко захлопнулось перед носом купца. Загрохотали засовы, зазвенели цепи, и наконец одна тяжелая створка поползла в сторону.
– Батюшка, прости, не признал, – бухнулся на колени Сергий.
– Да что ты, старый? Сдурел? Вставай, ну-ка, – подхватил его под мышки Афанасий. – Простудишься еще.
Путешествуя с товаром по Ливонии, Литве и Польше, он отвык от чистоты и искренности нравов на Руси, где пили, поминали, дрались и любили от души, с потрясающей широтой и наивностью.
– Спасибо, батюшка, – прошамкал беззубым ртом старик. – Пойду матушке доложу. – Он развернулся и посеменил на негнущихся ногах к большому дому в глубине яблоневого сада.
Матушке? Слова привратника кольнули сердце Афанасия неясной тревогой. Ноги будто приросли к земле. Рот наполнился тягучей, железистого вкуса слюной. Он только сейчас обратил внимание на признаки запустения и разрухи в облике отчего дома.
Над трубой кузнечного горна, что дед поставил во дворе за колодцем, чтоб далеко до работы не ходить, не вился привычный дымок. И звенящих голосов детей слышно не было. А ведь раньше дворовые пострелята вечно крутились около кузни в надежде стащить гвоздь или поймать на кожу расплавленную капельку железа (что считалось высшей доблестью). Даже кур, дотоле вольготно разгуливавших по двору и норовивших подвернуться под ноги, тоже видно не было. Известка, которой был оштукатурен первый, каменный этаж дома, прежде всегда белая, посерела. Колодезный журавль покосился, а ведро на кончике его клюва почернело и раскачивалось на ветру с висельным скрипом.
Из дома появилась мать. В черном. Сбежала с крыльца, порывисто обняла сына. Уткнулась лбом в его литое плечо. Всхлипнула.
– Мама, мама… – погладил ее по покрытой черным платком голове Афанасий, не зная, что еще сказать.
– Сынок, – только и смогла ответить она. Чувствовалось, еще слово – и разрыдается.
– Мама…
– Сынок…
Следом выбежали сестры: младшая Катерина, стройная, большеглазая, с русой косой в руку толщиной, чисто невеста уже. И старшая, Варвара, девка в соку, а то, пожалуй, и перезревшая слегка. Кинулись к Афанасию, обняли с двух сторон. Заревели в голос.
Из дома вышел и Сергий, покачал кудлатой головой, вздохнул и захромал к своей будке, ровно старый пес.
Вскоре, умытый и расчесанный, Афанасий уже сидел в горнице под образами. Босые ноги его приятно холодили скобленые доски пола. Чистая рубаха казалась мягче пуховых перин. Верхний край портов он завязал узлом, чтоб не сваливались, очень уж схуднул за время последнего путешествия. Размазывая по тарелке жидкие, без мяса, щи, ковыряясь ложкой в чугунке с рассыпчатой кашей, слушал он печальную историю семьи.
– …На Петров день отец совсем темен ликом стал да и слег, – рассказывала мать. – Так и лежал тут вот, на лавке. Не стонал, не богохульствовал, не звал меня каждую минуту, как иные мужики делают в хвори, но по глазам я видела: тяжко ему. – Она промокнула глаза краем платочка. – А как же кузня-то без кузнеца да лавка без хозяина? Было б что полегче, так мы б справились посемейному, а молот-то кто поднимет, когда бабы одни?
Сидевшие в дальнем углу, крепко прижавшись друг к другу, сестры разом всхлипнули.
– Наняли бы кого, – пробормотал Афанасий. – Из подмастерьев али со стороны.
– Пробовали. Да у хороших кузнецов свое дело в руках. Не до того. А те, кого нанять можно… – мать махнула рукой и вздохнула. – Нет, приходили несколько раз, вставали к наковальне, да Микитушка еще в силе был – погнал их со двора, чтоб железо не поганили.
– А лечили-то его чем?
– Ой лечили, ой лечили, – запричитала мать. – Чем только не лечили! И ворожей звали с травками да заклинаниями, и батюшку из церкви, уж он кадил по углам, святой водой кропил на четыре стороны, аж сам употел. Не помогло. А Федька, сын Двинятин, колдуна приволок с севера откуда-то, из-за Новогородских земель. Шаманом кличут. Маленький, узкоглазый, вонючий, словно всю жизнь не мылся. Он тут в бубен стучал, пел горлом так: ы-ы-ы-и… – показала мать. – Прыгал по горнице, травы какие-то жег в мисках глиняных, потом насилу проветрили. Отослал его Микитушка, сказал, чтоб больше некрещеных сюда не водили. Но и тому шаману ведь заплатить надобно. Тогда денег еще много было, это потом как-то все на нет сошло без кормильца. Пришлось сначала коровку продать, потом овечек все стадо. Кабанчика сами зарезали на Пасху, хоть встретить по-людски, отвлечься от черных мыслей.
– А что ж люд православный?
– За люд худого слова сказать не могу, – ответила мать. – Все долги отдали сразу, даже Феофан Косой, что скаредностью известен. Как про болезнь Микитушкину узнал, принес в платочке десять алтын, что с Покрова должен был. И другие приходили, сначала отдавали, потом уж и одаривали без долга. Когда совсем туго стало, начали еду приносить – и готовую, и так. Митька-охотник – утку битую, Фома-возчик, которому батюшка твой все время телегу в долг чинил, – зерна полмешка. Да сколько ж можно-то? У всех семьи, дети, хозяйство… Думала я грешным делом, может, выдать Варвару за молодца какого, девка созрела уже, да как выдашь без приданого-то? За кого? За босяка такого же, чтоб он тут у нас еще поселился?
– А отец-то что? – прервал ее Афанасий.
– Так помер наш Микитушка. Схоронили на монастырском кладбище. Гроб в долг заказали, певчих, девок на плач. Все как у людей, не сумлевайся. А надысь, вот, сорок дней справили. Он-то все говорил, дожить до Рождества должон. Сына хотел увидеть, тебя, стало быть. Посмотреть, каков стал. А вишь оно как… Не успел. – Мать снова промокнула уголок глаза платочком.
Афанасий уронил голову на руки. Он старался не думать о худом кошеле, принесенном из заграничной поездки. Как он скажет матери, что не заработал почти ничего? Сестрам, которым теперь и приданого-то не собрать? Эх…
А мать о деньгах и не спрашивала. Только смотрела укоризненно. Понимала, что, если сын вернулся из странствий с одной котомочкой за плечами да выгодами своими не хвастается, не задалась торговлишка, значит.
Наконец она решилась прервать затянувшееся молчание и задать тревожащий ее вопрос:
– Что, Афонюшка, останешься с нами или опять в чужие земли торговать подашься?
Он знал, что мать про то спросит. И боялся. И не ведал, что ответить. С детства внушали ему, что, если что-то непонятно, лучше поговорить, обсудить. Но жизнь научила другому. Согласие или отказ – это точка. Конечная. Окончательная. Бесповоротная. Скажет он сейчас «да», обнадежит, и придется ему всю оставшуюся жизнь в Твери мыкаться. Скажет «нет», и зарыдает мать, бросится на шею, примется уговаривать, совестить, честить. А если промолчать, то кривая, может, как-то сама и вывезет.
– Делать-то тут что? – попробовал отвертеться он от прямого ответа. – По одной скобе в день продавать? Большой корысти на том не сделаешь.
– И здесь тоже люди живут, работают, торгуют, – наседкой всколыхнулась мать. – И хозяйство содержат, и детушек ростят. Не всем же по миру шляться. Иные и дальше чем на пять верст от города не отходили, и ничего.
– Тоска же, – протянул Афанасий, не поднимая головы.
– Невесело бывает, да. Но зато опаски никакой. Кормлен, одет, обут, обстиран. А если еще и женишься хорошо, на девице красивой да работящей, детишек заведешь, вообще не до тоски будет. Некогда будет тосковать-то. И мне уж с внуками нянчиться пора, а то соседки вон судачат, что непутевый ты и от ответственности бегаешь.
– Да в гробу я твоих соседок…
– Не говори так, Афоня. – Мать истово перекрестила ему рот. – Людей слушать надо, люди плохого не скажут.
Спорить было бесполезно. Да и в глубине души Афанасий понимал, что права мать. Пора уже остепениться. А что сердце в дорогу зовет, так это даже не любовь – позовет и умолкнет.
Афанасий поднялся из-за стола, перекрестился на образа, поклонился матери. Сунул в сенях ноги в валенки, накинул на плечи тулуп и спустился во двор. Постоял, оглядывая порушенное хозяйство, и направился в кузню. Со скрипом отворил щелястую дверь, вошел.
На его памяти отцовская кузня всегда была самым жарким местом. Настолько, что зимой даже окон не закрывали. В ней всегда полыхал огонь, шипело, раскаляясь, железо, сыпались дождем алые искры. Разгоряченные мужики наполняли воздух человеческим теплом. И теперь пронизывающий ее холод казался каким-то могильным.
Он поднял с земляного пола несколько чурок и бросил их в кузнечный горн. Взяв трут и кресало, высек искру, запустил по растопке веселый огонек. Положил на специальную полочку старую подкову и долго смотрел, как нагревается она, малиновея одним рогом. Постепенно в продуваемой насквозь хибарке стало тепло, а потом даже и жарко. Афанасий сбросил с плеч тулуп и повесил его на специальный колышек у двери, подальше от полыхающего горна. Стянул через голову рубаху, зажал подкову щипцами и перенес на наковальню.
Дни тянулись однообразно. Вечером дотемна работа в кузне. Правка кос, отковка скоб и гвоздей. Утром засветло лавка. Нудное сидение в деревянной клетушке, открытой одной стороной всем ветрам. Со всех сторон острое железо, сидишь, словно в пыточной машине, прозванной «железная дева»[5].
Афанасий уже так привык, что не замечал, как отвешивает гвозди, как отдает выправленные косы и точеные ножи, как записывает на обрывке бересты размеры и пожелания очередного горожанина, скорбного по кузнечному делу. Пред его мысленным взором расстилались просторы степей, перекаты рек, высокие стены крепостей, купола соборов, утыкающих кресты в синее небо. Пыльные дороги…
Внезапно смутное волнение охватило Афанасия, по обыкновению предававшегося в своей лавке грезам о далеких путешествиях. Он выпростался из тяжелого, в два слоя тулупа и привстал со стульчика, вглядываясь в узкий проход скобяного ряда. Торговлишка по случаю крещенских морозов была вялая, народ сидел по домам у печек, оттого и видно было далече. И там, вдалеке, – серый человек в глубоко надвинутой на глаза шапке с меховой опушкой.
Стоял он около лавки оружейника Петра, сына Кузьмина, и делал вид, что выбирает нож. Приценивался, взвешивал на пальце баланс, поднося к лицу, разглядывал заточку, придирчиво осматривал резьбу или оплетку на рукояти. А сам нет-нет да и бросал взгляд в сторону лавки Афанасия. Такие же взгляды кидал он на купца в той литовской таверне, когда пересказывал востроносому черноглазому незнакомцу их разговор.
Чутье, выработавшееся за годы опасной – то разбойники, то мошенники, то местный князь на деньгу лапу наложить норовит – купеческой жизни, почти никогда Афанасия не подводило. И он привык верить даже тихому его шепоту, сейчас же оно просто кричало: беда! И еще какое-то другое, радостное чувство распирало грудь, суля избавление от скучной и унылой жизни.
Приученный думать и действовать быстро, Афанасий сбросил тулуп, одернул подбитый мехом кафтан. Нарочито медленно, чтоб ненароком не спугнуть соглядатая, вылез из-под прилавка. Огляделся, будто высматривал разносчика пирожков или горячего сбитня, и, сокрушенно вздохнув напоказ: мол, не видать ни того ни другого, закрыл оконце деревянным щитом. Подмигнул соседу-оружейнику: присмотри, мол, и, млея от сладкого предчувствия, свернул в боковой проход, к сытным рядам. Он не оглядывался, поскольку был уверен, что соглядатай двинется за ним.
Афанасий шел вдоль сытных рядов, мимо лавок с тушами коров и баранов, мимо лабазов, где мешками и на вес продавались крупы, мимо палаток со сластями, коими торговали восточные люди, добрался до закутка, в который наезжали по осени московские, ростовские, козельские и рязанские пасечники со своими медами. Сейчас был не сезон, и эта часть рынка пустовала. Зайдя за угол одной из лавок, отступил в тень и потянул из кожаных ножен кинжал, длиной и весом более походивший на меч.
Соглядатай не заставил себя ждать. Запыхавшийся от бега, он с разлету выскочил на средину закутка и замер, озираясь. Прежде чем его глазки нащупали затаившегося Афанасия, тот шагнул вперед и, ухватив соглядатая за шкирку, легко оторвал от земли его худое тело.
– Ну, здравствуй, мил человек. За какой надобностью опять мной интересуешься? – спросил он, поднося к горлу соглядатая опасно поблескивающее острие.
– Я это… Не хотел я, – забормотал тот, обдавая Афанасия запахом гнилых зубов и ерзая внутри полушубка.
– Да не бормочи, как пономарь, обстоятельно сказывай, кто ты и откуда? Чего не хотел? Кто следить за мной наказал? Али убить? – Для острастки Афанасий тряхнул пленника так, что у того щелкнула челюсть.
– Это я… Не хотел, – опять забормотал тот. – Послали меня.
– Кто послал? – сурово вопросил Афанасий.
– Это… Человек послал. Важный.
– Ведаю, что человек, а не зверь лесной. Кто?!
– Ну, это…
– Что «ну это»?! – озлился купец и замахнулся литым навершием кинжала.
Как только острие ушло от горла, соглядатай вскинул руки, ящерицей выскользнул из полушубка и бросился наутек. Отбросив пустую одежку и чертыхаясь на всех известных ему языках, а знал он их немало, Афанасий пустился в погоню.
Соглядатай бежал споро, высоко вскидывая колени и широко отмахивая руками. В узких проходах он чувствовал себя как рыба в воде. Могучему купцу приходилось хуже. Не удержавшись на натертой подошвами наледи, он врезался плечом в лавку, чуть не раскатав по бревнышку хлипкое строение. Перевернул корзину, просыпав на дорогу серебряный дождь живой рыбы. Набил себе шишку на лбу, не успев пригнуться в низких воротах, отделяющих одни ряды от других.
Соглядатая мало кто замечал, а вот от детины с аршинным ножичком в руке мужики сторонились, бабы при виде его взвизгивали, хотя больше для порядка. Собаки, поджав хвосты, спешили убраться с дороги.
Беглец свернул на площадь, где несколько артистов отдыхали после обычного ярмарочного представления. Кукольник, певец и еще какие то скоморохи, кутаясь в зипуны, согревались горячим сбитнем из деревянных кружек. Медвежий поводчик в костюме козы, сняв маску, дремал, прислонившись к боку своего ведомого. Косолапый, дрыхнувший с устатку прямо на снегу, относился к такой вольности совершенно безразлично. Представление закончилось, и людей вокруг почти не было. Но не было и соглядатая.
«Потерял!» – обожгла Афанасия нерадостная мысль. Да как же это можно? Деваться-то отсюда некуда. Только вниз, к Волге, но там особо не спрячешься. Река стала, все на многие версты просматривается. Либо вверх, к княжьим покоям, но там-то соглядатаю что делать? Там опасно. Князья московские, вражда с коими то разгорается, то затихает последние лет сто, не раз к князьям тверским лазутчиков, а то и душегубцев засылали. Стража там бдит, чужого за версту заметит. Хотя он ведь к кремлю может и не подходить, а свернуть и укрыться в доме какого-нибудь подмастерья. А может, и знатного кого. В последнее время столько в городе всяких интриг и противоборств среди знатных, что сам черт ногу сломит разбираться, кто чего хочет, против кого дружит и кто за кого стоит.
А соглядатай тут, может, и вообще ни при чем. Кто-то решил его втемную разыграть, как пешку. Мало ли бояр в княжестве, что в Литве или в Польском да Венгерском королевствах интересы имеют! Только вот как определить, чей это человек и как узнать, чего он хотел от Афанасия.