Через девять дней после шторма, в самом начале нового года, им возвращают мужчин. Почти все, почти целые. Разложенные, как подношения, в маленькой каменной бухте среди утесов или поднятые на волнах к скалам под домом Марен. Их приходится поднимать на веревках, на тех самых веревках, которыми пользовался Эрик, когда собирал птичьи яйца на скальных откосах.
Эрик и Даг возвращаются в числе первых, папа – в числе последних. Папа потерял руку, Даг прожжен насквозь: черная опаленная полоса тянется от его левого плеча к правой стопе. Это значит, говорит мама, в него ударила молния.
– Быстрая смерть, – шепчет она, не скрывая горечи. – Легкая смерть.
Марен утыкается носом в плечо, вдыхает свой запах.
Эрик, брат Марен, как будто не мертвый. Как будто спит. Но его кожа отливает пугающим зеленоватым свечением, как у всех остальных, кого море вернуло на сушу. Он утонул. Это не легкая смерть.
Когда настает черед Марен спускаться с утеса, она подбирает сына Торил, зацепившегося, как коряга, за острые камни у берега. Он ровесник Эрика, его плоть перекатывается на костях, как куски мясной туши в мешке. Марен убирает с его лица мокрые волосы, снимает с ключицы прилипший кусочек водорослей. Им с Эдне приходится обвязать тело веревкой не только на поясе, но еще на груди и ногах, чтобы не развалилось на части, пока его будут затаскивать наверх. Марен рада, что не увидит лица Торил, когда та примет в объятия своего сына. Она всегда недолюбливала Торил, но горестные причитания вонзаются в сердце Марен сотней острых иголок.
Земля смерзлась в камень, ее не возьмет никакая лопата, и мертвых решили сложить в большом лодочном сарае, принадлежавшем отцу Дага. Холод сохранит тела до весны. Пройдет еще несколько месяцев, прежде чем почва оттает, и женщины Вардё смогут похоронить своих мужчин.
– Парус можно пустить на саван, – говорит мама, когда Эрика забирают в лодочный сарай. Она смотрит на брошенный посреди комнаты парус так, словно в него уже завернули Эрика. Почти две недели парус валяется на полу, где они его оставили в ту злосчастную ночь. Мама с Марен обходили его по широкой дуге, не желая к нему прикасаться, но теперь Дийна хватает парус и качает головой:
– Только напрасная трата материи.
Марен этому рада: море забрало жизни отца и брата, так пусть не преследует их в могиле. Дийна складывает парус сноровисто и умело, прижимая его к животу, и сейчас в ней есть что-то от той прежней, решительной и задорной девушки, которая прошлым летом вышла замуж за брата Марен.
Но Дийна исчезает на следующий день после того, как вернулись Эрик и Даг. Мама в бешенстве от того, что Дийна убежала рожать ребенка к своей саамской семье. Мама говорит ужасные вещи. Марен знает, что на самом деле она так не думает, но все равно говорит: называет Дийну лапландкой, блудницей, дикаркой, как могли бы назвать ее Торил и Зигфрид.
– Я так и знала, – рыдает мама. – Зачем я ему разрешила взять в жены лапландку?! Они не такие, как мы. Они ни к чему не привязаны, никому не верны.
Марен лишь молча гладит ее по спине. Да, детство Дийны прошло в кочевьях под переменчивым звездным небом, даже зимой. Ее отец – нойда, шаман, уважаемый человек. Пока в их краях не утвердилась христианская церковь, их сосед Бор Рагнвальдсон и многие другие мужчины деревни приходили к нему за амулетами на защиту от непогоды. Теперь все прекратилось, вышел новый закон, запрещающий такие вещи, но на крыльцах большинства домов в Вардё до сих пор стоят крошечные костяные фигурки, которые, как утверждают саамы, защищают от зла. Пастор Гюрссон закрывал на это глаза, хотя Торил и ей подобные настоятельно призывали его проявить строгость.
Марен знает, что Дийна осталась жить в Вардё лишь из любви к Эрику. Но она не ожидала, что Дийна так просто уйдет. Уж точно не сейчас, когда они столько потеряли. Не сейчас, когда она носит под сердцем ребенка Эрика. Она не настолько жестока, чтобы отнять у мамы и Марен то последнее, что осталось у них от погибшего брата и сына.
К концу недели приходят известия из Киберга. До Вардё добрался зять Эдне и сообщил, что помимо нескольких побитых лодок, пришвартованных у причала, в Киберге потеряли троих рыбаков. Женщины, собравшиеся в церкви, беспокойно ерзают на скамьях.
– Почему они не ходили рыбачить? – удивляется Зигфрид. – В Киберге разве не видели тот косяк рыбы?
Эдне качает головой.
– И не видели кита.
– Значит, он был послан нам, – говорит Торил вполголоса. Ее страх расходится по рядам волной приглушенных шепотков.
Разговор получается слишком вольным для святого места – сплошные дурные знамения и досужие домыслы, – но они не могут устоять перед искушением посплетничать. Их слова точно пряжа, туго связанная узелками правды и вымысла. Впрочем, многим из женщин уже все равно: правда-неправда, им все едино. Им нужно найти для себя хоть какую-то точку опоры, хоть какой-то порядок в их навсегда изменившейся жизни. То, что кит плыл кверху брюхом больше не вызывает сомнений, и, хотя Марен пытается отгородиться от липкого ужаса, порожденного их болтовней, в ней все-таки нет того стержня, который есть в Кирстен.
Кирстен переселилась в дом Мадса Питерсона: так удобнее ухаживать за оленями. Марен наблюдает за ней, невозмутимо стоящей у пасторской кафедры. Они почти не разговаривали с тех пор, как Кирстен отрыла их из-под снега, лишь обменялись словами сочувствия, когда забирали из моря погибших мужчин. Пока Марен размышляет, что надо бы подойти к Кирстен после собрания, та выходит из церкви и идет к своему новому дому, согнувшись под ветром.
Дийна вернулась в тот день, когда море отдало им папу. Ближе к вечеру Марен слышит какие-то крики у большого лодочного сарая и мчится туда со всех ног, воображая себе всякое: еще один шторм – хотя она сама видит, что серое небо спокойно и ветра нет, – или, может быть, кого-то вернувшегося еще живым.
У двери в сарай толпятся женщины. Впереди – Зигфрид и Торил, их лица искажены гневом. Перед ними стоят Дийна и какой-то саам: невысокий и коренастый, он невозмутимо глядит на женщин, что-то кричащих ему в лицо. Это не отец Дийны, но у него на бедре висит шаманский бубен. Они с Дийной вдвоем держат рулон какого-то плотного серебристого полотна. Подойдя ближе, борясь с головокружением после бега, Марен видит, что это не полотно, а кусок бересты.
– Что происходит?
Она обращается к Дийне, но отвечает ей Торил:
– Она хочет их хоронить в этом. – Ее голос звенит истеричными нотками, изо рта брызжет слюна. – По их богомерзким обычаям.
– Нет смысла тратить материю, – говорит Дийна. – Когда их так много.
– Даже близко не походи к моим мальчикам с этой поганью. – Торил дышит еще тяжелее, чем Марен, и смотрит на бубен так, словно это орудие убийства. Зигфрид Йонсдоттер согласно кивает, и Торил продолжает: – И к моему мужу. Он был набожным человеком и добрым христианином. Я тебя к нему не подпущу.
– Однако же ты прибежала ко мне, когда хотела зачать еще одного ребенка, – говорит Дийна.
Торил прикрывает руками живот, хотя ее дети давно родились.
– Не было такого.
– Было, Торил, мы все это знаем, – говорит Марен, не в силах терпеть эту ложь. – И ты, Зигфрид. Ты тоже к ней обращалась. Тут многие к ней обращались. Или к ней, или к ее отцу.
Торил смотрит, прищурившись.
– Я никогда не пошла бы к лапландской колдунье.
По толпе женщин проносится шипящий шепот. Марен делает шаг вперед, но Дийна вытягивает руку к Торил.
– Посадить бы язву тебе на язык. Или проткнуть чем-то острым, чтобы вышел весь яд. – Торил испуганно съеживается. – Это не колдовство, и береста не для них.
Дийна оборачивается к Марен. Она очень красивая в синеватом сумеречном свете, ее черты дышат силой, глаза в обрамлении густых ресниц.
– Для Эрика.
– И для моего папы. – У Марен срывается голос. Ей невыносима сама мысль о том, чтобы их разделить. Папа любил Дийну и гордился, что его сын взял в жены дочку шамана.
– Он вернулся?
Марен кивает, и Дийна хлопает ее по плечу.
– И для герра Магнуссона, само собой. Мы их проводим. И всех остальных, кто захочет.
– И твоя матушка это одобрит? – Торил оборачивается к Марен, и та молча кивает. Перепираться нет сил. Голова словно налита свинцом, еле держится на плечах.
По толпе снова проносится шепот. В конце концов решено: тех, чьи родные согласны на саамские ритуалы, перенесут в малый лодочный сарай, который должен был стать домом Марен. Таких всего четверо: Эрик, папа, бедняга Мадс Питерсон – у него нет семьи, и за него некому говорить – и Бор Рагнвальдсон, который частенько ходил на мелкогорье и носил саамскую одежду.
Из малого лодочного сарая получился бы славный дом. Одна кладовая была бы просторнее, чем комната Эрика с Дийной, а жилое пространство могло бы сравниться с главной комнатой в доме родителей Дага, самом большом доме в деревне. Доски, предназначавшиеся для кровати, которую Даг должен был сделать своими руками, лежат аккуратными штабелями.
Доски уносят, берут на растопку. Папу и Эрика кладут на голую землю. Марен не смогла забрать Дага, пришлось оставить его в большом лодочном сарае. Фру Олафсдоттер, мать Дага, не сказала Марен ни единого слова и избегала смотреть ей в глаза.
Марен срезает у Эрика прядь замерзших волос, прячет в карман. Оставив Дийну и нойду в холодной комнате, наполненной тишиной, она выходит на улицу и идет к большому лодочному сараю. Кто-то из женщин прибил к двери большой деревянный крест. Это совсем не похоже на благословение для тех, кто внутри – скорее на оберег, чтобы отваживать тех, кто снаружи.
Когда Марен приходит домой, мама спит, закрывая рукой глаза, словно пытается спрятаться от кошмаров.
– Мама? – Марен хочется рассказать ей о нойде, о малом лодочном сарае. – Дийна вернулась.
Мама не отвечает. Кажется, даже не дышит. Марен едва сдерживает себя, чтобы не наклониться над ней, почти прижавшись щекой к ее рту, и убедиться, что она жива. Марен достает из кармана срезанную у Эрика прядь волос, сушит их у огня. Они завиваются в мелкие тугие кудри. Она надрезает подушку, прячет волосы брата внутри, вместе с вереском.
Каждый день после церкви Марен ходит в малый лодочный сарай, но никогда не остается там на ночь, как Дийна и человек с бубном. Он не говорит по-норвежски и не назвал легкого варианта своего имени, поэтому Марен зовет его Варром, что означает «недремлющий, бдящий» – и это немного похоже на начало его настоящего имени: он его произнес, и не раз, но ухо Марен, не привычное к саамской речи, уловило лишь первый слог.
Приходя к папе и Эрику, она каждый раз мешкает перед дверью, прислушиваясь к голосам Дийны и Варра. Друг с другом они разговаривают по-саамски и умолкают, как только Марен открывает дверь. Ей всегда кажется, что она заявилась не вовремя, словно они занимались чем-то очень-очень личным, и она им помешала. Ей всегда кажется, что своим неуклюжим присутствием она нарушает какое-то зыбкое, хрупкое равновесие.
Марен говорит с Дийной по-норвежски, и та переводит ее слова Варру. Фразы Дийны всегда короче, словно саамские слова вмещают в себя больше смыслов и лучше подходят для выражения мыслей, которые пытается высказать Марен. Интересно, что чувствует человек, у которого в голове, во рту уживаются два языка? Когда один начинает звучать, второй прячется, будто темный секрет, где-то в глубинах горла? Дийна всегда жила между двумя языками, между двумя мирами, время от времени приходила в Вардё – с тех пор, как Марен была девчонкой – сама тоже девчонка, рядом со своим молчаливым отцом, которого звали в деревню, чтобы починить сети или сплести чары.
– Мы тут жили, – сказала Дийна однажды, давным-давно, когда Марен еще немного ее побаивалась: девочку в брюках и куртке, отделанной мехом медведя, которого она освежевала сама.
– Это ваша земля?
– Нет. – Голос Дийны был так же тверд, как ее взгляд. – Мы просто тут жили.
Иногда, подходя к малому лодочному сараю, Марен слышит стук шаманского бубна, размеренный ритм, непрерывный, как сердцебиение. После этого ей спокойнее спится, по ночам ее не донимают кошмары, хотя самые рьяные церковные прихожанки уже начали недовольно роптать. Дийна говорит, что стук бубна расчистит дорогу для душ, чтобы они легко вышли из тел и ничего не боялись. Но Варр никогда не бьет в него в присутствии Марен. Кожаная мембрана шаманского бубна туго натянутая на обод из какой-то светлой древесины. Ее покрывают рисунки из крошечных дырочек: сверху – олень, держащий на рогах луну и солнце, в центре – хоровод из людей наподобие человечков в бумажной гирлянде, в самом низу – какие-то уродливые переплетенные друг с другом фигуры – почти что люди и почти что звери.
– Это ад? – спрашивает Марен у Дийны. – И небеса, и мы между ними?
Дийна не переводит ее вопрос Варру.
– Оно все здесь.
Зима ослабляет свою ледяную хватку на Вардё, в кладовых почти пусто, и солнце уже поднимается над горизонтом. Когда родится ребенок Дийны и Эрика, дни на острове наполнятся светом.
Жизнь в деревне вошла в неустойчивый ритм. Марен чувствует, как ее дни обретают размеренность. Церковь, лодочный сарай, домашние хлопоты, сон. Хотя раскол между Кирстен и Торил, между Дийной и остальными ощущается все сильнее, женщины Вардё объединяют усилия, как гребцы в лодке. Это вынужденное содружество, порожденное необходимостью: в одиночку им просто не выжить, особенно теперь, когда в каждом доме запасы съестного подходят к концу.
Из Алты им присылают немного зерна, из Киберга – чуток вяленой рыбы. Иногда в залив входят торговые корабли, матросы добираются до причала на шлюпках, привозят тюленьи шкуры и ворвань. Кирстен без стеснения беседует с моряками и умудряется выторговать неплохие условия, но в деревне почти не осталось вещей для обмена, и всем уже ясно, что когда придет время весеннего сева, им придется справляться самим. Помощи ждать неоткуда.
Когда выдается свободная минутка, Марен ходит на мыс, где они с Эриком часто играли в детстве. Чахлые заросли вереска уже потихонечку оживают после долгой зимы, не видавшей солнца. Очень скоро они разрастутся Марен по колено, и воздух наполнится сладостью, от которой сводит зубы.
По ночам с горем справляться труднее. Когда Марен в первый раз после долгого перерыва берет в руки иглу, волоски у нее на руках встают дыбом, и она роняет иголку, словно обжегшись. Ее сны темны и залиты водой. В этих снах Эрик заперт в бутылке, брошенной в море, и волны лижут дыру на месте оторванной папиной руки: из дыры торчит белая кость. Чаще всего Марен снится кит, его темная туша ломится сквозь толщу сна, сметая все на своем пути. Иногда он глотает ее целиком, иногда выбрасывается на берег, и она лежит с ним в обнимку, глаза в глаза, и задыхается от его смрадного духа.
Марен знает, что маме тоже снятся кошмары, но она почему-то уверена, что в маминых снах не шумит море, и она просыпается без привкуса соли во рту. Иногда Марен всерьез размышляет о том, что, может быть, это она и призвала беду на Вардё – ей так хотелось подольше побыть только с мамой и Дийной. И теперь ее желание сбылось. Вплоть до того, что никто из мужчин из других поселений не спешит перебраться на Вардё, хотя Киберг совсем рядом, да и Алта не так уж и далеко. Марен хотела побыть с женщинами и теперь, кроме них, никого нет.
Марен уже начинает казаться, что так будет всегда: Вардё останется островом без мужчин, но они все-таки выживут. Холода отступают, земля скоро оттает, и можно будет похоронить мертвых, чтобы они упокоились с миром. И тогда, быть может, часть тревог и раздоров упокоятся тоже.
Марен хочется запустить пальцы в мягкую почву, ощутить в руках тяжесть лопаты, уложить в землю папу и Эрика в их хрупких саванах из бересты. Она каждый день бегает в огородик за домом и скребет землю ногтями.
Через четыре месяца после шторма, в тот день, когда пальцы Марен без труда погружаются в землю, она бежит в церковь, чтобы скорее сообщить остальным, что уже можно копать могилы. Но слова застревают, как кость, вставшая поперек горла: за пасторской кафедрой стоит незнакомец.
– Это пастор Нильс Куртсон, – с трепетом в голосе произносит Торил. – Его прислали к нам из Варангера. Слава Богу, о нас все-таки не забыли.
Пастор смотрит на Марен. Глаза у него очень светлые, почти бесцветные. Он сам невысокий, худой, как мальчишка.
Лишившись своего обычного места у кафедры, Кирстен подсаживается к Марен и шепчет ей на ухо:
– Надеюсь, что его проповеди будут не такими тщедушными, как он сам.
Но именно такие они и есть. Чем же он, бедный, так провинился, думает Марен, что его сослали в Вардё. Пастор Куртсон, тоненький, как тростинка, явно непривычен к суровой приморской жизни. Его слова, обращенные к женщинам Вардё, не дают им утешения в бедах и скорбях, а он, похоже, немного побаивается своей новой паствы, почти сплошь состоящей их женщин, и каждое воскресенье спешит спрятаться у себя в доме, едва под сводами церкви отзвучит последнее «Аминь».
Теперь, когда церковь заново освящена, женщины собираются каждую среду в доме матери Дага, фру Олафсдоттер. В доме, который стал слишком большим для его одинокой хозяйки, превратившейся в тень среди опустевших притихших комнат. Разговоры на встречах все те же, но женщины сделались осторожнее. Как очень верно заметила Торил, о них не забыли, и Марен уверена, что она не единственная, кого тревожит вопрос, что это значит и что теперь будет.
Через несколько дней после приезда на Вардё пастор пишет в Киберг, просит, чтобы на остров прислали мужчин. Кибергцы отряжают десятерых, в том числе зятя Эдне, и сердце Марен переполняется ревнивой злостью, когда она узнает, что они прибыли хоронить мертвых. Два дня без продыху они роют могилы, с утра до поздней ночи. Они слишком шумные, эти мужчины из Киберга, и слишком много смеются для своих скорбных трудов. Они спят в церкви и без стеснения глазеют на женщин, идущих мимо. Марен старается не поднимать головы, но все равно чуть ли не ежечасно ходит на кладбище, чтобы посмотреть, как продвигается их работа.
Кладбище располагается на северо-западной оконечности острова, и сейчас там сплошные темные ямы, так много, что у Марен кружится голова. Рядом с каждой зияющей ямой высится холмик свежевыкопанной земли. Марен наблюдает издалека и представляет ноющую боль в руках, бьющий в ноздри запах почвы, струящийся по спине пот. Это как-то неправильно, несправедливо: после всего, что пришлось пережить здешним женщинам, после того, как они собирали на скалах своих мужчин и всю зиму хранили тела, нельзя, чтобы кто-то чужой рыл могилы. Марен знает, что Кирстен наверняка с ней согласится, но ей не хочется затевать споры. Ей хочется, чтобы папа и брат наконец легли в землю, чтобы зима поскорее завершилась, и чтобы мужчины из Киберга отбыли восвояси.
Утром на третий день из большого лодочного сарая выносят их мертвых мужчин, уже отдающих гнилым душком, с животами, раздутыми под полотняными саванами, сшитыми Торил. Тела, аккуратно разложенные у могил, кажутся ослепительно-белыми на фоне темной земли.
– Прямо так, без гробов? – спрашивает один из пришлых мужчин, дернув за саван ближайшего мертвеца.
– Сразу сорок покойников, – отвечает другой. – Это же сколько трудов, а тут одни женщины.
– Пошить саван труднее, чем сколотить гроб, – ледяным голосом произносит Кирстен, и Торил изумленно глядит на нее. – И сделайте милость, не трогайте моего мужа.
Она садится на край могилы, и Марен даже не успевает понять, что происходит: Кирстен уже соскользнула в яму, так что наружу торчат только плечи и голова. И руки, протянутые вперед.
Мужчины стоят, открыв рты, и глядят друг на друга, Кирстен сама берет мужа – бережно, словно боясь потревожить – и опускает его в могилу. Нагнувшись, она ненадолго скрывается из виду, а потом появляется вновь и вылезает из ямы, сверкнув чулками из-под задравшейся юбки.
Торил неодобрительно цокает языком и отводит глаза, один из мужчин издает хриплый смешок, но Кирстен лишь молча берет горсть земли, бросает в могилу, на тело мужа, и, повернувшись спиной к черной яме, шагает прочь. Она проходит так близко от Марен, что та видит слезы у нее на щеках. Марен хочется протянуть руку к Кирстен, сказать что-нибудь в утешение, но язык словно отнялся.
– Значит, она все-таки его любила, – бормочет мама, и Марен с трудом сдерживает себя, чтобы не нагрубить ей в ответ. Только дурак сомневался бы в том, что Кирстен любила мужа. Марен не раз видела их вдвоем: они разговаривали и смеялись, как лучшие друзья. Кирстен ходила с ним на поля, а иногда даже в море. Если бы она пошла с ним и в день шторма, женщинам Вардё пришлось бы еще тяжелее, чем сейчас.
Пастор Куртсон выходит вперед, благословляет могилу. Он глядит прямо перед собой, его челюсти сжаты. Кажется, он смущен тем, что Кирстен повела себя столь дерзким образом на глазах у гостей из Киберга.
– Да пребудет с тобой милость Божья, – произносит он нараспев своим блеклым голосом и бормочет молитву над человеком, которого даже не знал.
– Кирстен не стоило этого делать. – Дийна встает рядом с Марен и наблюдает за пастором, прижимая руку к животу. Ребенок родится уже совсем скоро, и горло Марен сжимается от печали: ее брату не суждено было увидеть собственное дитя. Ей хочется прикоснуться к Дийне, ощутить под ладонью тепло ее живота и ребенка внутри, но даже прежняя Дийна такого бы не потерпела. А эта новая Дийна и вовсе тверда, как камень, и Марен не решается к ней подступиться.
Больше никто, кроме Кирстен, не участвует в погребении своих родных. Мертвых хоронят мужчины из Киберга. Для них это просто работа, и они выполняют ее обстоятельно и методично: двое поднимают тело с земли и передают его двум товарищам, заранее спустившимся в яму. Женщины поочередно подходят к могилам, чтобы бросить первые горсти земли. Пастор Куртсон благословляет усопших. Никто не плачет, не падает на колени. Женщины измучены, стоят оцепеневшие. Торил молится непрестанно, ветер уносит ее слова прочь.
И вот пора выносить мертвых из малого лодочного сарая. Пастор Куртсон поднимает бесцветные брови при виде саванов из бересты. Мама трогает пальцем папин саван, смотрит на пастора и переводит взгляд на Марен.
– Может быть, попросить Торил…
– У меня не осталось материи, – говорит Торил.
– У нас есть парус…
– Нитки тоже закончились. – Повернувшись к ним спиной, Торил идет прочь, увлекая за собой сына и дочку. Зигфрид и Герда тоже отправляются домой. Марен уверена, что они с мамой и Дийной останутся совершенно одни и проводят своих мертвецов только втроем, но больше никто не уходит, и женщины Вардё наблюдают, как Мадс Питерсон, потом папа и Эрик и, наконец, Бор Рагнвальдсон ложатся в землю.
Мужчины из Киберга уезжают с Вардё в тот же день, и вечером Марен приходит к могилам, с прядью Эрика в кармане, чтобы похоронить ее вместе с ним. Она решила не оставлять эту прядь себе: слишком зловещая получается памятка. Может быть, это она отравляет сны Марен и впускает в них море. Ночи уже не такие темные, как зимой, и в полумраке земляные холмы над могилами похожи на косяк горбатых китов, растянувшийся до горизонта. В этом тоже есть что-то зловещее. Марен замирает на месте и не решается подойти ближе.
Она знает, что это просто кладбище на освященной земле, благословленной служителем Божьим, и здесь нет ничего, кроме останков погибших мужчин. Но сейчас, в темноте, под свист ветра, продувающего весь остров, – не видя огней в окнах деревни, оставшейся далеко за спиной, – Марен боится войти на погост. Каждый шаг – будто шаг в пустоту с края утеса. Ей представляется, как земляные киты бьют плавниками и рвутся вверх, и мир как будто качается у нее под ногами. В смятении Марен роняет прядь волос брата, которую держит в руке. Ветер подхватывает ее, невесомую, и уносит прочь.
Марен просыпается посреди ночи, разбуженная шумом у двери. Мама лежит, свернувшись улиткой под одеялом, ее несвежее дыхание бьет Марен прямо в лицо. Мама настойчиво требует, чтобы они спали в одной постели, хотя Марен, наоборот, так спится хуже.
Марен садится на кровати, все ее тело звенит от напряжения. Дверь закрывается почти бесшумно. Марен не видит вошедшего, чувствует только его присутствие. В темноте раздается какой-то хрип, звуки тяжелого, почти звериного дыхания. Словно кто-то набил рот землей и нечаянно подавился.
– Эрик?
Может быть, это она призвала его из небытия, наложила заклятие молитвами и сновидениями? От этой мысли Марен становится жутко. До такой степени жутко, что она даже встает с постели, перебравшись через спящую маму, и тянется к папиному топору, но слышит тихий крик Дийны. Дийна стонет от боли и падает на колени. Теперь Марен уже различает ее силуэт в темноте. Духи мертвых не открывают двери в домах живых, мысленно попрекает она себя, и топор против духов бессилен.
– Я схожу за фру Олафсдоттер.
– Не надо, – с трудом выдыхает Дийна. – Ты сама.
Марен укладывает ее на оленью шкуру, расстеленную на полу у очага. Мама уже проснулась и принесла одеяла. Она греет воду, дает Дийне кусок сыромятной кожи, чтобы та прикусила его зубами, и что-то тихонько бормочет, пытаясь ее успокоить.
Им не понадобилась кожа: Дийна не кричит, только тяжело дышит. Ее дыхание похоже на поскуливание побитой собаки. Она тихо стонет, кусая губы. Марен сидит рядом, поддерживает ей голову, мама снимает с нее исподнее. Оно промокло насквозь. Запах пота Дийны забивает все остальные в доме. Она буквально исходит потом. Марен вытирает ей лоб чистой тряпицей, стараясь не смотреть на темный бугор у нее между ног, на мамины руки, покрытые чем-то влажным и липким. Марен ни разу не видела, как рождаются дети. Она видела только роды у животных, и детеныши часто появлялись на свет мертвыми. Она пытается отогнать мысли о дряблых языках, вываленных из безжизненных мягких ртов.
– Он уже почти вышел, – говорит мама. – Почему ты не позвала нас раньше?
Дийна, почти онемевшая от боли, все-таки шепчет:
– Я стучала в стену.
Марен шепчет всякие милые глупости на ухо Дийне, наслаждаясь их тесной близостью. Теперь это возможно: сейчас, когда Дийна почти теряет сознание от боли, она дает Марен себя обнять. Как раньше, в старые добрые времена. Сквозь тонкую занавесь на окне уже сочится бледный утренний свет, сливается с пляшущим огнем от пламени очага, и вся комната тонет в белесом дымчатом свечении. Марен будто окутана морем тумана, и Дийна цепляется за нее, как за якорь, который держит ее на месте и помогает бороться с приливами боли. Марен целует ее в лоб, чувствует соль на губах.
Когда надо тужиться, Дийна бьется как рыба, выброшенная на берег.
– Держи ее, – говорит мама, и Марен пытается ее удержать, хотя Дийна гораздо сильнее, а теперь, когда ее тело содрогается от боли, сильнее вдвойне. Марен сидит за спиной у Дийны, чтобы та на нее опиралась, и шепчет ей в шею слова утешения. Слезы Марен смешиваются со слезами Дийны, та снова дергается, как в припадке, и наконец издает крик, который сливается воедино с пронзительным воплем, вырвавшемся из зияющей темноты у нее между ног.
– Мальчик. – Радость в мамином голосе пронизана болью. – Мальчик. Мои молитвы услышаны.
Марен осторожно укладывает Дийну на пол, целует ее в обе щеки, слышит отчаянный плач ребенка и звон металла: это мама берет нож, чтобы перерезать пуповину. Потом хватает тряпицу и обтирает младенца от крови. Дийна держится за Марен, плачет еще сильнее, и Марен тоже плачет, их тела сотрясаются от рыданий: мокрые и совершенно измученные, и наконец мама легонько отталкивает Марен локтем и кладет малыша Дийне на грудь.
Он такой крошечный, хрупкий, еще масляный от плаценты. У него белые щеки и темные ресницы. Он напоминает Марен выпавшего из гнезда неоперившегося птенца, которого она однажды нашла на покрытой мхом крыше: тот был совсем голенький, с такой тонкой кожицей, что сквозь закрытые веки виднелись глаза, и все его тельце сотрясалось от сердцебиения. Марен взяла птенца в руки, чтобы вернуть в гнездо, и его сердечко остановилось.
Ребенок кричит, его плечики содрогаются от плача, маленький ротик хватает воздух. Дийна распускает ворот рубахи, достает грудь, помещает темный сосок в этот открытый голодный рот. У нее на ключице белеет участок сморщенной кожи, след от ожога. Марен знает, что кто-то швырнул в нее ковш с кипятком, но не помнит, кто именно. Ей хочется поцеловать этот шрам, разгладить его.
Мама закончила обтирать Дийну. Она тоже плачет, ложится на пол рядом с Дийной, и кладет руку поверх ее руки, лежащей на спинке ребенка. Замешкавшись лишь на секунду, Марен тоже кладет руку ему на спину. Он удивительно теплый, от него пахнет свежим хлебом и чистым бельем. Сердце Марен сжимается, ноет от непонятной тоски.
3 июня 1618
Глубокоуважаемый господин Корнет,
Пишу вам по двум причинам.
Во-первых, хотелось бы поблагодарить вас за любезное письмо от 12 января сего года. Я крайне признателен за поздравления. Мое назначение на должность губернатора Финнмарка – это поистине большая честь и, как вы очень верно заметили, замечательная возможность послужить Господу нашему и укрепить славу Его в столь неспокойном краю. Смрадное дьявольское дыхание ощущается здесь повсюду, и работы предстоит много. Король Кристиан IV борется за укрепление позиции Церкви, но его Закон против колдовства и волшбы издан лишь в прошлом году, и, хотя он во многом основан на «Демонологии», ему пока недостает влияния, какового наш король Яков добился в Шотландии и на Внешних островах. Закон даже еще не объявлен в Финнмарке, вверенном моему попечению. Разумеется, как только я официально займу губернаторский пост, я приму меры, чтобы как можно скорее исправить это досадное упущение.
Тут мы вплотную подходим ко второму моменту. Как вам известно, я без преувеличения восхищен вашими действиями на суде над ведьмой по имени Элспет Рох, состоявшемся в Керкуолле в 1616 году. Молва о том разбирательстве дошла даже до нас. Как я уже писал ранее, в глазах почтеннейшей публики все лавры достались этому фату Колтарту, но я знаю, как много вы сделали для расследования, особенно на ранних этапах. Вы решительный человек, человек действия. Именно такие люди нужны Финнмарку: люди, способные неукоснительно следовать принципам «Демонологии». Люди, знающие, как выявить, доказать вину и предать справедливому наказанию тех, кто творит злодеяния с помощью богопротивной волшбы.
Поэтому я предлагаю вам должность губернского комиссара под моим непосредственным началом, дабы окончательно изгнать из здешних земель все нечестивое зло, исходящее в основном от той части местного населения, каковое считается аборигенным в Финнмарке. Я имею в виду кочевую народность лапландцев. Они чем-то схожи с цыганами, но их волшба больше связана с ветром и заклинанием погоды. Как я уже писал выше, закон против их колдовства существует, но пока не вступил в должную силу.