Биргит пожала плечами, чувствуя себя одновременно и виноватой, и глупой. Она хотела быть смелой, но слабо разбиралась в политике. Она не могла говорить так, как Ингрид, со знанием дела и уверенностью. Ингрид, должно быть, это почувствовала, потому что понизила голос и накрыла ладонь Биргит своей.
– Прости, я забыла, какая ты молодая, – сказала она. – Какая невинная. Ты не представляешь, насколько всё плохо и насколько станет хуже.
– Я ведь распространила брошюры! – выпалила Биргит, как будто это имело большое значение.
– Однажды тебя могут попросить о большем, – проговорила Ингрид. – Гораздо большем. И тебе придётся задаться вопросом: справишься ли ты?
Биргит тяжело сглотнула. Она не знала, что имеет в виду Ингрид и чего от неё могут потребовать, но при одной только мысли о том, чтобы сделать что-то большее, чем оставить в общественных местах несколько брошюр, её желудок сжался от страха, сердце начало рваться прочь из груди. И всё же…она не хотела оставаться в безопасности. Она не хотела терять чувство цели, которое давали ей эти собрания. Она хотела быть храброй, даже если не вполне понимала, как.
– Подумай об этом, – велела Ингрид и, выпустив её руку, стала слушать оратора. Биргит почти ничего не понимала, так метались её мысли, но, по правде говоря, всё это она уже слышала. Разные выступавшие говорили об одном и том же: объединяйтесь! Рискуйте! Будьте смелее! Подробности же были оставлены на волю воображения, и прямо сейчас Биргит не хотела их себе воображать. Ей не хотелось думать, о чём Ингрид или группа, в которую она входила, разношёрстная компания коммунистов, социалистов и профсоюзных деятелей, может попросить – или потребовать. И почему бы им не потребовать этого от Биргит, если она приходит на их встречи и узнала некоторые их секреты? А если потребуют, как она отреагирует? Сможет ли она быть достаточно смелой, чтобы рискнуть своей жизнью, как это сделали бы Ингрид и Август?
Ингрид бросила на неё острый взгляд, и Биргит поняла, что ёрзает на стуле. Ей хотелось уйти, но она не могла. Она нашла здесь неожиданно тёплый приём, нашла цель. Ей не хотелось всё это терять, но…
Однажды тебя могут попросить о большем… гораздо большем.
Биргит внезапно встала из-за стола. Ингрид наклонилась вперёд, сузив глаза.
– В туалет, – пробормотала Биргит, – мне… нужно… – она поспешила прочь из комнаты, с облегчением выдохнув. Несколько человек в кофейне взглянули на неё, но без особого интереса, и она быстро прошла между столиками и выскользнула на улицу, вдохнула холодный, влажный вечерний воздух.
Она слишком остро реагирует, сказала она себе, и Ингрид, и все остальные, скорее всего, тоже. Может быть, коммунисты просто нарочно себя накручивают. В конце концов, Шушниг подписал соглашение. Вполне возможно, Австрию оставят в покое; не факт, что гитлеровский вермахт сможет пересечь ее границы. Возможно, всё обойдётся. Ей никогда не придётся становиться настолько храброй. Ей никогда не придётся совершать такой выбор.
Внезапный визг шин заставил ее в тревоге обернуться, когда она увидела, как из-за угла с визгом выезжает чёрный «Мерседес», а за ним ещё один. Они направились прямо к кофейне, и Биргит поняла, что это связано с собранием. Спотыкаясь, она побежала обратно в комнату. Все повернулись к ней.
– Сюда кто-то едет, – выдохнула она. – Там две машины…
Она уже слышала, как распахнулась входная дверь кофейни, слышала крики.
Сразу же началось движение – кто-то выбегал через чёрный ход в переулок, кто-то опрокидывал столы и стулья, прятал брошюры и бумаги. Биргит искала взглядом Ингрид, но та куда-то делась. Стараясь перебороть в себе ощущение, что её предали, Биргит поспешила к чёрному входу, её сердце колотилось. Она шагнула в тёмный переулок, петлявший между зданиями, и вдруг рухнула на землю, ощутив руками и коленями мокрый асфальт и острые булыжники. Невероятно, но момент, когда могло потребоваться всё её мужество, наступил так быстро. Она бы рассмеялась, если бы не задыхалась от страха.
Кто-то, кто бежал за ней, споткнулся о её тело и, ворча, шлёпнулся рядом. Прежде чем Биргит успела что-то сказать, он вскочил на ноги и скрылся в переулке.
Всхлипывая от ужаса, Биргит поднялась и побрела по аллее, словно слепая, вытянув руки перед собой. Из открытой двери за её спиной слышались крики – кто нападал на оставшихся? Полицейские? Солдаты Отечественного фронта? Нацистские мальчишки-хулиганы? Биргит понятия не имела, но знала, что не хочет встречаться лицом к лицу с кем бы то ни было из них.
Наконец она увидела мерцание света там, где переулок выходил на улицу, и снова всхлипнула, на этот раз от облегчения.
Кто-то еще подбежал к ней сзади, грубо оттолкнув её в своем стремлении к свободе. Голова Биргит ударилась о стену, щека царапнула кирпич. Она с силой закусила губу и продолжала двигаться вперёд, как бы сильно ни кружилась голова.
Наконец она вышла на улицу, задыхаясь от облегчения. Её чулки были порваны и испачканы, руки и щека – в крови, волосы спутались. Но она была свободна.
– Эй!
Она содрогнулась от страха, поняв, что сердитый голос обращался к ней. Перед кофейней стоял мужчина и направлял на Биргит резиновую дубинку. Биргит замерла, сердце забилось где-то во рту, ноги подкосились. Мужчина шёл к ней. Она поняла, что это полицейский. Её могут арестовать. Посадить в тюрьму. Мозг приказывал ей бежать, бежать изо всех сил, но она не могла тронуться с места.
– Ах вот ты где! – Этот голос был тёплым и добродушным, и, не успев глазом моргнуть, Биргит почувствовала, как её заключили в объятия и звучно поцеловали в губы.
– Вы её знаете, оберлейтенант? – с подозрением поинтересовался полицейский, и её спаситель, а может быть, похититель с лёгкостью ответил, обнимая её за талию:
– Ещё бы не знать! Это моя невеста, позвольте её вам представить. Очевидно, её по ошибке сюда втянули. Надеюсь, вы с этим разберётесь, офицер.
Полицейский начал что-то возражать, но мужчина быстро повёл её прочь. Несколько минут они шли молча, и мысли Биргит сливались в одно сплошное пятно. Наконец он остановился и убрал руку с её талии.
– Ну вот, оторвались.
Она повернулась, чтобы рассмотреть освободившего её незнакомца, и увидела, что на нём фуражка и серая униформа лейтенанта горных войск австрийского Бундешира.
– С… спасибо, – пробормотала она. – Не знаю, зачем вы это сделали, но вы меня спасли.
– Не мог бросить прекрасную даму в беде. – Он вынул из кармана платок и протянул ей. – У вас кровь. Здесь, – он указал на её щёку, – и здесь, – на губу.
– Спасибо, – повторила Биргит, стирая кровь платком.
– Простите, что так резко, – продолжал он, – но у меня не было выбора.
Биргит не знала, что ответить, не знала, что думать о своём первом поцелуе. Её мысли по-прежнему метались.
– Послушайте, вы пережили шок. Как насчёт кофе? Я, конечно, угощаю. А потом провожу вас домой. Где вы живёте? Где-то неподалёку?
– На Гетрайдегассе…
– Как чудесно. Ну, что скажете? По поводу кофе?
Она в смятении смотрела на него. В свете всего, что произошло в этот вечер, она не знала, как реагировать на предложение этого доброго человека. А он казался добрым; у него было простое, круглое лицо и приятная улыбка, голубые глаза и чуть кривые зубы. Он не был особенно красив, и Биргит это понравилось. Доброе сердце, считала она, важнее красоты.
– Замечательно, – наконец ответила она, всё ещё дрожа, но изо всех сил стараясь справиться с собой. – Спасибо. Кофе будет очень кстати.
Декабрь 1936
Снег тихо падал, когда Лотта вновь поднималась по крутым ступеням аббатства Ноннберг. Был полдень, солнце клонилось к горизонту, тени становились длиннее. Весь город накрыло белым одеялом. Добравшись до последней ступени, Лотта туже запахнула пальто; аббатство вырисовывалось перед ней сквозь пелену снега, древнее и несокрушимое, как горы за ним.
Прошло два месяца с тех пор, как она в прошлый раз взошла по этим ступеням. Два месяца с тех пор, как Мария фон Трапп спросила, не чувствует ли она – она, Лотта Эдер – служение Богу своим призванием. С тех пор Лотта не могла думать ни о чём другом.
Она посещала занятия, она репетировала, она обедала и ужинала, она по вечерам сидела в кругу семьи, слушая радио или игру Франца на пианино, но в голове бесконечно крутилась одна и та же мысль. Вдруг это и впрямь моё призвание?
Однажды утром по дороге домой из церкви она решилась спросить у Иоганны, что та думает по этому поводу.
– Иоганна, – нерешительно начала она, – тебе никогда не хотелось стать монахиней?
Сестра удивлённо посмотрела на неё и фыркнула.
– Чего? Нет, конечно. С какой стати?
– Потому что, – ответила Лотта, – это была бы такая…такая спокойная жизнь…
– Тоскливая, ты хотела сказать. Как будто моя недостаточно тосклива. – Иоганна украдкой взглянула на Франца, который шёл рядом с Манфредом. Он каждую неделю посещал вместе с ними мессу, хотя и не мог участвовать в таинстве причастия, не будучи католиком.
– Значит, ты никогда об этом не думала? – уточнила Лотта, не зная, облегчение или разочарование принёс ей этот решительный ответ.
– Ни минуты. – Иоганна встряхнула головой. – А почему ты спрашиваешь?
Лотта пожала плечами, не в силах озвучить неясные, но искушающие мысли, кружившие в голове.
– Ну, не знаю. Мы ведь часто видим, как они идут в больницу. – Многие монахини трудились в благотворительной больнице в старом городе. Лотте они всегда казались такими безмятежными. Ей нравилось в них всё – и широкие рукава одежды, и белые намитки под развевающимися чёрными вуалями.
– И что? – Иоганна рассмеялась и потрепала сестру по голове, как ребёнка. – Ну и мысли у тебя, Лотта! Хотя знаешь, мне нетрудно представить тебя монахиней. Вечно ты витаешь в каком-то своём мире.
Лотта вспыхнула и ничего не ответила.
И вот теперь она шла к аббатству, её пальто и платок были все в снегу. Мир казался очень тихим, снег смягчал и приглушал звуки и образы. Эта тишина казалась такой прекрасной. Благодаря ей момент ощущался сакральным, будто целый мир стал часовней.
– Чем могу помочь? – Чуть угрюмый голос пожилой монахини, морщинистое лицо которой было похоже на потрескавшееся яйцо, прервал размышления Лотты. Она стояла перед домиком привратника, и на её лице читалось нетерпение, поскольку Лотта долго не отвечала. Эта монахиня не выглядела такой уж безмятежной.
– Я… у меня назначена встреча с настоятельницей, – запинаясь, пробормотала Лотта. Монахиня кивнула и провела Лотту в зал аббатства. Обстановка была скудной, выбеленные известью стены – голыми, не считая деревянного распятия. Лотта села на край скамьи, стала ждать, пока монахиня поговорит с настоятельницей. Воздух был таким холодным, что дыхание вырывалось у неё морозными облаками пара.
– Настоятельница готова вас принять. – Выражение лица монахини чуть смягчилось, когда она вернулась и повела Лотту по узкому коридору, выложенному каменными плитами. Дойдя до старой деревянной двери, она постучала. Голос, такой спокойный и сладкозвучный, какого Лотта и представить себе не могла, тихо позвал:
– Войдите.
Монахиня вошла и опустилась на колени. Лотта осталась стоять, не уверенная, что делать дальше.
– Benedicte[11], – сказала монахиня, склонив голову. Настоятельница сделала ей знак подняться.
– Dominus[12].
Встав, монахиня указала на Лотту:
– Фройляйн Эдер хочет поговорить с вами, досточтимая мать.
Настоятельница кивнула, и монахиня удалилась. Дверь с тихим щелчком закрылась за ней. Лотта осталась наедине с настоятельницей, и внезапно ей стало страшно. Сердце быстро заколотилось, во рту пересохло.
– Садитесь, дитя моё. – Настоятельница улыбнулась и указала на стул, простой, деревянный, безо всякой резьбы. Всё в этой комнате было простым – выбеленные стены, большое распятие.
– Спасибо, досточтимая мать. – Лотта положила руки на колени, переплела пальцы, стала, волнуясь, ждать, пока настоятельница начнёт разговор. Это была пожилая женщина, сильно за шестьдесят, и, насколько знала Лотта, она руководила аббатством Ноннберг уже больше пятнадцати лет. Её лицо, обрамлённое белой намиткой и чёрной вуалью, было морщинистым и добрым, глаза и брови – тёмными.
– Вы хотели поговорить со мной о вашем призвании, – мягко подсказала она, и Лотта закусила губу. Почему она вдруг так занервничала, словно была самозванкой, которая боялась, что её обман раскроется?
– Да, досточтимая мать, хотела.
– Очень хорошо. – Настоятельница положила на стол руки, спрятанные в широких рукавах рясы. – Расскажите, что вы почувствовали, дитя моё.
И, запинаясь, Лотта рассказала о том, как пришла сюда два месяца назад, о том, как на неё снизошло чувство умиротворения, и о том, что молитвы монахинь кажутся ей самым прекрасным, что есть на свете. Её сбивчивая речь показалась ей искренней, и она надеялась, что настоятельнице тоже.
– Когда я здесь, в аббатстве, мне кажется, что-то во мне успокаивается. Я нахожу умиротворение, которого не могу найти в… реальном мире. – Увидев, что настоятельница едва заметно улыбается, Лотта испугалась, что неправильно выразилась. – Ну, вы понимаете, в том мире, что внизу, – она кивнула в сторону окна, выходившего на крутую лестницу, которая спускалась к старому городу.
– Да, я понимаю, о чём вы. – Она ласково улыбнулась Лотте.
– И когда баронесса фон Трапп сказала мне, что, может быть, у меня призвание служить Господу, – чуть высокопарно заключила она, – я задумалась, может быть, это в самом деле так.
– Баронесса фон Трапп часто говорила, не подумав, – вновь улыбнувшись, заметила настоятельница. – Чрезмерная порывистость – вот с чем ей приходилось бороться, когда она была здесь послушницей.
– Ой. – Лотта подумала, что вот так, одной фразой настоятельница перечеркнула все возможности, что у неё может быть призвание.
– Скажите мне, дитя моё, что вас влечёт к религиозной жизни, кроме этого ощущения покоя?
Лотта нерешительно подняла на неё глаза. У неё складывалось ощущение, что настоятельница подталкивает её в какую-то ловушку, и что бы она ни ответила, это будет неправильно.
– Мне кажется… чувство смысла, – ответила она. – И желание посвятить всю себя Богу.
Настоятельница кивнула.
– Человек способен посвятить себя Богу, где бы ни находился – будь то дом, больница, школа или монастырь. Но религиозная жизнь означает гораздо большую жертвенность. – Её тон был мягким, но слова – суровыми. – Ты приносишь себя в жертву минута за минутой, час за часом. К обетам нестяжания, целомудрия и послушания нельзя относиться легкомысленно. Даже по прошествии многих лет они могут подвергнуться серьёзным испытаниям.
– Я никогда так не сделаю, досточтимая мать… – начала Лотта, ужаснувшись тому, что настоятельница могла посчитать её легкомысленной. Но много ли она знала о том, чего требуют эти клятвы? Её представление о том, что значит быть монахиней, ограничивалось лишь фантазиями о том, как она бродит по древнему монастырю в чёрной рясе, красивая и безмятежная, в гармонии с собой и с миром. – Я никогда не буду легкомысленно относиться к обетам, – пробормотала она, опустив глаза и чувствуя себя маленькой девочкой, натянувшей карнавальный костюм, и теперь настоятельница мягко велела ей прекратить маскарад.
– Я и не спорю, – ответила настоятельница. – Какими бы ни были ваши пороки, фройляйн Эдер, я верю, что сейчас вы говорите искренне.
Лотта сглотнула и ничего не ответила.
– Скажите, – продолжала настоятельница, – вы говорили с кем-то ещё об этом ощущении, что ваше призвание – служить Богу?
– Нет, досточтимая мать, не говорила. – Ей вспомнился краткий разговор с Иоганной, которой она не осмелилась раскрыть душу. Тайна казалась слишком священной, чтобы делиться ею с приземлённой сестрой.
– С вашим приходским священником? – предположила настоятельница, и Лотта покачала головой. – С семьёй? Как вы считаете, они поддержат такое решение?
– Думаю, да. – Хотя Лотта хотела казаться сдержанной, она не удержалась от того, чтобы не выпалить: – Но так ли важно, что они подумают? Если таково моё призвание, то я должна ему повиноваться, невзирая на то, что думают другие… разве нет?
Настоятельница долго молчала, и Лотте хотелось съёжиться под её ласковым, но проницательным взглядом.
– Голосу Бога нужно подчиниться, это верно, но Бог не обращается к нам внезапно, его зов – не вспышка молнии, хотя порой бывает и такое. Но чаще, гораздо чаще, дитя моё, Бог говорит с нами шёпотом, и Его тихий спокойный голос трудно расслышать в шуме вихря.
– Да…
– И Он указывает нам путь с помощью духовных наставников, которые ведут нас. Так что если бы ваш приходской священник или ваша семья не одобрили бы ваше решение, я бы сильно сомневалась, принимать ли вас в послушницы. – Настоятельница постаралась смягчить суровость слов улыбкой, но та все равно не укрылась от Лотты.
– Понимаю. – Теперь ей стало ясно, что ей не давала покоя романтическая мечта вплыть в ворота аббатства, оставив позади мир, рыдающий, как на триптихе Страшного суда, который она видела в церкви, – плач, скрежет зубовный, руки, протянутые в поисках спасения. Конечно, это будет не настолько драматично. И драма – не то, чего она должна хотеть.
– Если вы всерьёз хотите понять, призывает ли вас Бог к религиозной жизни, – продолжала настоятельница всё так же ласково, но твёрдо, – поговорите с приходским священником. Он будет вас вести. И посоветуйтесь с родителями, которых я считаю набожными людьми. Бог привёл их на эту землю, чтобы наставлять вас.
– А если они согласятся, что у меня призвание? – спросила Лотта, и собственный тон показался ей слишком страстным.
– Тогда мы обсудим следующие шаги в надлежащее время. – Она помолчала, и Лотта напряглась, почувствовав в этом молчании некую недоброжелательность. – Должна вам сказать, что большинство женщин, чувствующих желание служить Богу, фройляйн Эдер, как и вы, ощущают неуверенность и тревогу, по крайней мере поначалу. Они понимают, от чего им придётся отказаться, даже если не могут всецело осознать глубину жертвы, которую от них требует Бог.
– Да, досточтимая мать. – Лотта знала, что не боится расстаться с мирскими радостями и развлечениями; она не сомневалась, что с радостью их оставит.
– К примеру, фройляйн, вам может быть тяжело пережить разлуку с семьёй.
Лотта сглотнула.
– Я больше совсем их не увижу? – Этого она не учла.
– Если вы станете послушницей, ближайшие полтора или два года вы не увидите их вообще, если только во время службы, где вы как послушница будете присутствовать. А потом сможете видеться, но редко, и только когда они придут в аббатство, чтобы вас навестить. – Она сочувственно улыбнулась, и Лотта поняла, какой несчастный у неё сделался вид. – Это нужно, чтобы уберечь вас от рассеянности и от искушений, потому что поначалу мирское, светское будет крепко держать вас в объятиях. Быть сестрой, фройляйн, значит оставить все наслаждения, даже радость общения с родными, чтобы полностью посвятить себя Богу.
– Понимаю. – Лотта вновь опустила глаза.
– Лишь бессердечная женщина не может в это время не ощущать тоски и горя, – продолжала настоятельница. – Есть и другие запреты. Например, сестра не может владеть никакими личными вещами. Не может смотреться в зеркало, потому что эта привычка питает тщеславие. И, конечно же, мы следуем бенедиктинскому правилу молчания – говорить как можно меньше и только по необходимости, и никогда во время Великого Молчания, между вечерей и мессой следующего утра. Это лишь некоторые из указаний, которым мы следуем в соответствии с Правилом святого Бенедикта. – Она улыбнулась, а Лотта внезапно поймала себя на том, что смаргивает слезы.
Знала ли она об этом? Может быть, слышала как-то мельком, но сейчас смутные воспоминания стали реальностью, ещё более недоступной.
– Простите, если я неправа, – продолжала настоятельница, – но многие девушки воспринимают религиозную жизнь как что-то… романтическое. Они мечтают о покое и святости, не понимая, что такие качества с трудом завоёвываются и дорого обходятся. Религиозная жизнь – это жизнь, полная мучительных жертв, абсолютного повиновения, добровольного унижения. Только те, кто действительно рождён для такой жизни, могут нести на себе эту тяжкую ношу.
– Да, – прошептала Лотта, потому что больше не знала, что сказать.
Настоятельница склонила голову набок, обвела Лотту добрым всевидящим взглядом.
– Если Бог в самом деле призывает вас к этой жизни, фройляйн, вы не сможете не слышать Его голос. Шёпот переходит в крик, и желание становится непреодолимым. – Она умолкла, и Лотту вдруг охватили волнение, восхитительное ожидание, трепетная надежда и страх перед тем, что всё-таки может случиться.
– А если Он вас не призывает, – продолжала она так же спокойно и твёрдо, – то этот шёпот становится тише и тише, и вскоре, по милости Божией, вы совсем перестанете его слышать и даже не почувствуете потери.
Губы Лотты задрожали, она попыталась улыбнуться.
– Да, досточтимая мать, теперь я понимаю, как это бывает.
– Всего хорошего, дитя моё, – попрощалась настоятельница, и Лотта поняла, что ей отказали, пусть и очень мягко.
– Спасибо, что уделили мне время, – пробормотала она, поднимаясь. Настоятельница кивнула, и Лотта побрела к двери. Выходя, вновь столкнулась с той же монахиней, больше похожей на чёрную ворону, чем на ангела милосердия. Она наклонила голову, но ничего не сказала, и Лотте вспомнились слова досточтимой матери о том, что говорить следует как можно меньше. Сможет ли она справиться, если её сюда примут? В каком-то смысле это станет облегчением. Ей не придётся думать, чем наполнить тишину, она просто будет молчать – и всё.
– Спасибо, сестра, – кивнула она монахине и, направляясь к выходу, подумала, что, наверное, и этого говорить не стоило.
Сгустились сумерки, падал снег, мир был безмолвным, как фотография. Лотта стояла на вершине лестницы и дышала свежим воздухом, снежинки мягко падали ей на щёки. Крыши старого города были покрыты снегом. Отсюда были не слышны привычные звуки города – шум трамваев, автобусов и автомобилей, крики разносчиков и газетчиков. Когда она начала спускаться по ступеням, тучи расступились, и последние лучи солнца слились в один совершенный сияющий луч. У Лотты перехватило дыхание. Могло ли это быть знаком?
Она закрыла глаза, всё в ней одновременно напряглось и замерло, страстно желая услышать слабый, но ясный шёпот, который указал бы ей дорогу. Она ждала, холод просачивался сквозь ее туфли и сковывал пальцы ног, но всё, что она слышала – лишь шум ветра сквозь снег, и вскоре последние лучи угасли.