Keren Blankfeld
LOVE IN AUSCHWITZ: A TRUE STORY
© Keren Blankfeld, 2023
© Агафонов Г.И., перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2024
Иностранка®
Памяти моих бабушек Хелены и Ципоры
И с посвящением моим родителям Дейзи и Масу
Повествование ведется со слов героев, и для них обоих и всего их окружения немецкие концлагеря называются строго по-немецки Аушвиц, Биркенау и Моновиц. При этом, естественно, там, где нужно, фигурируют и польские топонимы Освенцим, Бжезинка и т. п. Но во время действия они были совсем не в ходу.
Григорий Агафонов, переводчик
Эта работа – не вымысел, ибо основана она на внушительном объеме интервью, устных показаний, документов, опубликованных и неопубликованных мемуаров. В ходе исследования у меня была возможность неоднократно беседовать с Давидом Вишней в период с начала 2018 года вплоть до его кончины в 2021 году. А вот Хелен Циппи Тихауэр я в живых, увы, не застала. Но она оставила после себя десятки свидетельств, а главное – недавно обнаруженную рукопись воспоминаний (см. «Об источниках»). Однако ни в одном из записанных на пленку свидетельств или формальных интервью с историками Циппи ни словом не обмолвилась о своих отношениях с Давидом. По этой причине большинство приводимых на этих страницах описаний всего, что происходило между ними, основаны преимущественно на том, что я почерпнула из бесед с Давидом. То же относится и к выделенным курсивом пассажам, в которых я попыталась передать их историю его субъективным и отличным от всего прочего повествования взглядом. Концевые сноски призваны дать контекстное обрамление этим курсивным пассажам, равно как всему остальному рассказу. Все, что далее будет закавычено, подразумевает прямые цитаты.
Впервые они увиделись в лагерной бане среди сложенной стопами одежды. Воздух был липок и жарок; но это было одно из немногих теплых убежищ от беспощадной польской зимы. Работники погружали грязное тряпье в паровые котлы, и дальше им оставалось лишь смотреть на клубы дыма за окном. Здесь, среди грязной рванины, парень с девушкой и познакомились.
Семнадцатилетний, с обритой под ноль головой и круглым лицом, он выглядел весьма упитанным вопреки всему. И полосатая униформа на нем смотрелась будто сшитая на заказ – и чистенькой как новая. Вероятно, в этом отчасти и заключался его шарм: он выделялся из общего ряда. В мире полосатых лагерных роб выделяться не положено. Там нужно жить по правилам – и растворяться среди окружающих тебя призрачных теней до неразличимости.
По ночам его частенько сдергивали с нар на выступления. У него был красивейший оперный тенор. Когда-то он собирал своим пением полный зал в родном местечке. Здесь же приходилось солировать без аккомпанемента, но он все равно считался своего рода звездой.
При ее появлении он почти забыл, где находится. Он сразу положил на нее глаз, ибо вид ее притягивал и радовал его взор. При росте всего метр пятьдесят она была крепко сложена, ноги имела мускулистые, а лицо – широкое и скуластое, в обрамлении густых каштановых волос, которым явно было еще куда расти и дальше. Издали она выглядела неказистой до неприметности. Вблизи – прямой противоположностью. Глубоко посаженные глаза – карие, как и у него самого, – глядели остро и настороженно, но улыбка у нее была легкая. И двигалась она с редкостной для их среды уверенностью в себе.
Встретившись с ней взглядом, он пришел в трепет.
Девушка смотрела прямо на него.
Глаз с него не спускала. Он был в этом уверен.
Здесь, внутри всего этого, было так просто забыть о том, что его старый мир все еще существует, – мир возможностей, обещаний и… таки да, страстного вожделения.
А тут при виде ее он о нем вспомнил.
Ей здесь, на сугубо мужской части территории, бывать не полагалось. Однако же она давно повадилась оказываться там, где не положено.
В свои 25 лет она твердо знала, чего хочет. Она была такой с детства – и с тех пор не только ничуть не переменилась, но, напротив, лишь укрепилась в своей настырности.
В оправданность ненужного риска она не верила. Выход из хаоса, в который погрузился мир, ей виделся в выстраивании и упорядочении картины того, что в нем делается, силами логики и рассудка. Но тут само место будто оправдывало самые страшные для жизни риски. Вероятно, по той причине, что терять тут действительно было нечего.
Ей, конечно, было куда от этого убежать – в собственное искусство, – но, однако, ей было одиноко. А у мальчика на той стороне комнаты было такое милое личико. Он выглядел столь жаждущим и нетерпеливым, что ей вдруг захотелось повторения этой встречи – и захотелось до безумия.
А в Биркенау, крупнейшем и страшнейшем из расположенных в Аушвице лагерей смерти, между тем стояла глухая зима.
Розе Шпитцер выпало рожать на фоне схваток революции.
В начале октября 1918 года обычно тихие улочки ее родного Пресбурга наэлектризовались: толпы словацких солдат возвращались домой с войны. Злые ветры трепали дубы и плакучие березы, а ледяной осенний воздух сулил суровую зиму.
У темноволосой Розы не было иного выбора, кроме как не высовываться из дома, и не только из-за погоды. Поражение в Великой войне положило конец Австро-Венгрии, и теперь часть словацких солдат, немало претерпевших под долгим венгерским гнетом, стекалась обратно в Пресбург[1] с явным намерением выплеснуть поколениями копившийся гнев. В мощенном камнем центре города бунтовщики громили лавки и рестораны. Обвиняя Австро-Венгерскую империю в тирании и угнетении, они штурмовали военные тюрьмы, освобождали заключенных, по большей части банальных уголовников, и призывали их присоединяться к боям за город.
За всем этим как-то незаметно прошел двадцать первый день рождения Розы, и ей вот-вот предстояло разрешиться самой. За окном же напряженность все накалялась. Словацкие националисты оказались не единственными борцами за независимость. Немцы, давно составлявшие в регионе лишь этническое меньшинство, теперь также размечтались о «национальном возрождении»{1}.
По всей Европе антисемиты клеймили во всех бедах евреев, давно свыкшихся с участью козлов отпущения за потери и страдания{2}. Часть словацких ветеранов скандировала «Долой жидов!» и обвиняла соседей-евреев в том, что они агенты-провокаторы, шпионы и агитаторы за мадьяр, то есть этнических венгров. По всему городу словаки жгли еврейские лавки и конторы. Между тем и многие мадьяры затаили зло на евреев, считая их кто виновниками своего военного поражения, кто барыгами, наживавшимися на бедах военного времени{3}. Роза, ее муж Войтех{4} и их нерожденный ребенок как раз и относились к тем, призывами к чьей смерти теперь оглашались улицы.
10 ноября Роза наконец разродилась дочерью, получившей имя Хелен Ципора. В семье ее поначалу звали Хилянка, но девочке такое уменьшительно-ласкательное пришлось не по вкусу, и она, едва научившись говорить, настояла на использовании краткой формы своего второго имени – Циппи{5}. Само имя подразумевало подвижность, качество более чем уместное в мире, контуры которого начинали прорисовываться.
Будущей Циппи было всего три месяца, когда чехословацкие добровольческие части, прошедшие через горнило Первой мировой войны и преисполненные решимости создать единую и неделимую державу, прибыли в Пресбург со своими пулеметами и винтовками – и разогнали толпу немцев и мадьяр социал-демократических взглядов, выступавших против формирования нового двуединого национального государства чехов и словаков{6}. Разгон «мятежников» не обошелся без жертв{7}.
Затем наступила передышка.
К тому времени, когда Циппи исполнилось семь лет, никакого Пресбурга более на картах Европы не существовало. Он теперь именовался Братиславой и являлся главным городом земли Словакия в составе первой Чехословацкой республики. Немцы и мадьяры оставались там притесняемыми этническими меньшинствами и жаждали реванша, да и в целом националистические настроения были разогреты настолько, что разве что дым от шовинистического угара не стлался над внешне мирным лицом города. Большим влиянием пользовалась Словацкая народная партия, ратовавшая за широкую автономию Словакии{8}. Зато евреев на время оставили в покое.
Одним из самых значимых последствий новой конституции было признание чешского языка официальным «чехословацким языком» на территории всей страны. Прежде все местные спокойно общались между собой на разных языках – словацком, немецком, венгерском. Сама Циппи дома так и продолжала изъясняться по-немецки, благо это был родной язык ее матери, но достаточно бегло говорила и по-венгерски, и по-словацки, а в школе неплохо освоила и французский, и иврит.
Детство у Циппи выдалось идиллическое. В летний зной она загорала и купалась на галечном пляже в дунайском затоне неподалеку от дома. В месяцы попрохладнее гуляла по горным тропам Нижних Татр и каталась на лодке под Братиславским за́мком.
Семья у Циппи была малочисленной по сравнению с такими же среднего достатка соседями. У тех было по пять-шесть детей, а у Циппи – лишь мама, папа Войтех да младший брат Сэм, на четыре года младше ее и внешне весь в отца – крутолобый, с вопрошающим взглядом широко раскрытых любопытных глаз.
Их семья, конечно, тоже могла бы расти и дальше, но, когда Циппи было шесть лет, а Сэму два года, их мать Роза тяжело заболела. Шпитцеры отправились отдыхать на курорт в двух часах езды на север от Братиславы. Природные воды там считались помогающими исцелиться от «ревматических недугов», под которыми в ту пору понималось много чего, включая, судя по всему, и болезнь, подкосившую Розу. Сидя на песчаном берегу в купальнике, со стянутыми в два тугих кренделя по бокам головы темными волосами, Циппи скосила взгляд на камеру, которой ее запечатлели. Девочкой она была изящной и хрупкой; а на лице ее застыла настороженная полуулыбка-полугримаса – будто она только что испытала укол предчувствия грядущих трагедий.
При туберкулезе первые симптомы бывают вроде бы вполне безобидными: озноб, общая слабость и утомляемость. Иногда туберкулезники жалуются на ломоту в суставах или иные болезненные ощущения. Но лишь после того, как они начинают харкать кровью, им самим и их близким становится ясно, что их постигло непоправимое: чахотка. Вскоре больные оказываются прикованы к постели и не в состоянии толком передвигаться даже по собственной спальне от неимоверной телесной слабости.
Иных вариантов у Шпитцеров, по сути, не имелось. До антибиотиков в ту пору еще не додумались, и действенных лекарств от туберкулеза не имелось. Зато санатории для чахоточных в удаленных уголках Восточной Европы с чистым воздухом и живительной водой появлялись как грибы после дождя – и стали, можно сказать, модными местами для размещения больных и облегчения их страданий.
Так двадцативосьмилетняя Роза и оказалась в специализированном санатории в сказочно красивом уголке Высоких Татр. Там Розу ждали свежий горный воздух и полноценное диетическое питание, а главное – надежда приостановить развитие болезни и не дать ей источить организм.
Розина болезнь привела всю ее семью в состояние полного раздрая. Войтех остался без средств, и ему не на что было теперь содержать даже себя самого, не говоря уже о двух детях. Сэм был еще совсем малым ребенком, и ему было вовсе невдомек, чем им грозит отбытие матери. Но и он не мог не почувствовать, что отныне вся его жизнь меняется фундаментально. Шестилетняя же крошка Циппи пережила воистину ошеломительное мгновение осознания себя в устрашающем одиночестве: мать вдруг куда-то исчезла, а отец растерялся, как быть дальше.
Но то была Чехословакия 1920-х годов, где принято было жить или кучно селиться по соседству большими семьями и, если что, принимать на себя заботу о родне, попавшей в беду. Именно так случилось и с оставшейся без матери Циппи: ее тут же приютили бабушка с дедушкой по материнской линии, жившие в квартире не просто по соседству, а на той же лестничной площадке, что и ее родители. Трехлетнего же Сэма переселили к бабушке с дедушкой по отцу, а те жили в другом квартале. Так и вышло, что родная семья Циппи и Сэма в одночасье оказалась развеяна подобно пеплу над Дунаем{9}.
В 1927 году, продержавшись в туберкулезном санатории дольше года, Роза скончалась. Бабушка Юлия старалась, как могла, заменить Циппи родную мать. Маленькая и ничего особого о себе не мнившая Юлия была настоящей труженицей с тонкими губами и впалыми щеками. Еще нося траур по старшей дочери, Юлия решила, что отныне посвятит всю себя осиротевшей внучке Циппи. Дедушка Липот, хмурый и неулыбчивый местный антиквар, с готовностью согласился принять под их кров внучку при условии, что заботу о ней его жена возьмет на себя{10}. Пара привыкла иметь полный дом на руках, но ко времени смерти Розы семеро из их детей отпочковались, обзаведясь семьями и собственными домами, и семейное гнездо изрядно опустело.
Остался один лишь Лео, младший сын Юлии и Липота Нихтбургер. Будучи почти на десять лет старше Циппи, дядя Лео отлично сгодился на роль старшего брата. В свои восемнадцать Лео был полон очарования и располагал обширной сетью друзей по всевозможным увлечениям{11}. Однако при этом у него имелись и серьезные планы на будущее, которым он уделял не меньше внимания, чем своим хобби и друзьям, и они-то в скором времени и увели Лео прочь из Братиславы, оставив его восьмилетнюю племянницу свыкаться со своим наполовину сиротством в полном одиночестве{12}.
Войтех, отец Циппи, между тем остался вдовцом всего-то в 35 лет, – и это было не дело. Через год после смерти дочери Юлия завела со слишком уж предавшимся скорби зятем серьезный разговор на эту тему. Пора бы уже двигаться по жизни дальше, найти себе годную женщину и жениться заново, сказала она ему. Ведь он не молодеет, а ни ему самому, ни его детям затянувшееся вдовство на пользу не идет. Юлия достаточно долго пожила на этом свете, чтобы понимать важность подобных сугубо практических соображений.
Войтеха слова тещи тронули до глубины души. Что ему было терять-то? Он же лучший в окру́ге портной, да и собой еще хоть куда: даром что чуть лопоух, зато жгучий брюнет с гладко зачесанными назад густыми волосами и аккуратно подстриженными усиками. Понятно, что Войтех был к тому времени уже далеко не первым женихом, но ведь всяко же и не последним. Так что нет ничего удивительного в том, что через два года после смерти Розы он женился снова. В 1929 году у молодых родился первенец, а еще через четыре года – второй сын.
Тут семья претерпела еще одну перетасовку. Сэма накануне его семилетия было решено вернуть отцу – в его новую семью. А десятилетнюю Циппи взрослые решили оставить под присмотром бабушки Юлии и дедушки Липота. Так и вышло, что Циппи с бабушкой и дедушкой и ее отец с братиком Сэмом, вроде бы как воссоединившись под общим кровом, продолжали жить в квартирах по разные стороны коридора – и отношений между собой не поддерживали. В то время как Сэм ощущал себя странным и лишним переростком при двух единокровных младших братьях, Циппи страдала от банального тоскливого одиночества{13}.
Лучшее лекарство от одиночества, как известно, – хоть чем-то себя занять. И Циппи с Сэмом вскоре на это средство прочно подсели.
Еженедельно все семейство Нихтбургер собиралось у Юлии в гостиной на очередной частный концерт, благо пошедшая от немцев традиция Hausmusik[2] прочно прижилась и пользовалась популярностью в семьях западноевропейских интеллектуалов межвоенной эпохи. Исполнялись в основном инструментовки арий из популярных оперетт австро-венгерских мэтров жанра в диапазоне от Франца Легара до Имре Кальмана{14}. Один дядя Циппи играл на мандоле, другой на мандолине, а сосед на гитаре{15}.
Племянница страстно стремилась влиться с ними в квартет. Правда, играть Циппи умела лишь на пианино, а ансамбль подразумевался струнный, но она была без ума от мандолины и горела желанием освоить игру на ней. Видя это, дядя Лео дал ей вожделенный инструмент и предложил попробовать. Едва взяв его и коснувшись струн, Циппи влюбилась в это чудо окончательно и бесповоротно. Компактная мандолина идеально ложилась в руки и под пальчики маленькой музыкантши, а звучание при этом выдавала не только изысканно сладостное, но и на удивление мощное. Засим дядя Лео свел Циппи с итальянцем, у которого некогда учился игре на мандолине сам{16}. Циппи, будучи перфекционисткой во всем, с головой погрузилась в занятия музыкой и за считаные месяцы овладела инструментом настолько хорошо, что учитель пригласил ее в состав своего мандолинного ансамбля, где она оказалась единственным ребенком. Любимой ее композицией была популярная увертюра к «Орфею в аду» Жака Оффенбаха, вещь, хитро выстроенная из переплетения тонких сольных партий, постепенно перерастающего в игривую свистопляску галопирующего канкана. Их ансамбль регулярно выступал по местному радио, в концертных залах столицы и соседних городов{17}.
Зимой температура частенько опускалась до минусовой, а с темного неба белыми роями падал снег, укутывая город пушистым покрывалом. Когда еврейская община шествовала маскарадной процессией по улицам по случаю празднования Пурима, дядя Лео с Циппи выступали во главе ее со своими мандолинами, а миссия у них при этом была такая: стучаться в двери друзей, а как отворят, играть еврейские песни, которые до них никто и никогда, между прочим, на мандолине не исполнял. При себе у них была голубая коробка для сбора пожертвований в пользу природоохранных организаций в Палестине, предмет, хорошо знакомый сионистам тех лет. По возвращении домой коробка эта бывала наполнена под завязку{18}.
Это отнюдь не означало, что Циппи или ее родня были правоверными евреями. Росли они с братом на За́мковой улице в старом городе по соседству с главной площадью и прямо над Дунаем. Будь у них такое желание, они бы регулярно посещали синагогу там же, на Замковой, – монументальную, в мавританском стиле{19}. Но ни Сэм, ни Циппи на службы туда старались лишний раз не захаживать. Циппи заглядывала в синагогу раз в год, чтобы помянуть кадишем (молитвой) мать; Сэм же и вовсе предпочитал все выходные напропалую проводить за игрой в футбол{20}.
Не будучи особо религиозными, они при этом были убежденными сионистами. Дядя Лео был истово предан идеям всемирной сионистской организации Ха-шомер ха-цаир («Юный страж»), насчитывавшей в ту пору до 70 000 членов в Европе, Северной и Южной Америке и Палестине{21}. Зародилось это движение в Польше сразу же по завершении Первой мировой войны, когда множество молодых и вполне мирских евреев вдруг натолкнулись на всевозможные барьеры на пути профессиональной, образовательной и социальной ассимиляции в польскую жизнь. Апофеозом стала волна так называемых погромов – массовых и целенаправленных выплесков насилия, грабежей и убийств на почве расовой, национально-религиозной, классовой и прочей ненависти, – пик которых пришелся на 1918–1919 годы, когда под шумок захлестнувшей польские и украинские земли гражданской войны свыше ста тысяч евреев были убиты, а еще шестьсот тысяч стали беженцами.
Дядя Лео пытался, конечно, приобщить Циппи и Сэма к делу своей ячейки, которое заключалось в должной подготовке всех ее членов к переезду в Палестину. Но ни брат, ни сестра как-то не приохотились к лекциям по догматам талмудического учения, да и в лидеры сионистского движения оба явно не метили. Вообще-то, Циппи и Сэм вступили в этот кружок сугубо ради устраиваемых сионистами совместных вылазок на природу с пешими походами, спортивными играми и живым общением на свежем воздухе.
Такая жизнь пришлась Циппи по душе. По матери она, конечно, тосковала, да и ощущать себя ребенком в кругу взрослых было не всегда приятно, – зато ни тебе ругани, ни ссор, ни ограничений. Впервые в жизни она чувствовала себя одновременно защищенной и свободной.
В подростковом возрасте Циппи мечтала стать ботаником, благо что любовь к природе в ней сочеталась с острым аналитическим умом{22}. Бабушка Юлия недаром внушала Циппи, что та вольна выбирать дело жизни по собственному вкусу и желанию{23}. По новой конституции Чехословакии женщинам причитались политические, социальные и культурные права и свободы наравне с мужчинами, включая, что немаловажно, доступ к образованию. Вот Юлия и надеялась, что Циппи этими невиданными ею самой свободами воспользуется сполна.
Ботанику лучше всего было бы изучать в Моравии, вот только там, в приграничных с Германией районах, проживало под три миллиона судетских немцев, составлявших этническое большинство и помешанных на национальной государственности{24}. И когда в 1933 году канцлером Германии сделался Гитлер, судетские немцы восприняли национал-социалистические идеи его партии плюс антисемитизм, как кратчайший путь к их реализации, на ура. Праворадикальная платформа гитлеровской НСДАП отсекала всякую возможность признания евреев гражданами Германии и предусматривала запрет на публикации еврейских авторов, бойкот еврейских магазинов и отчисление студентов-евреев из университетов по всей Германии{25}.
Так что об изучении ботаники в Моравии можно было забыть, да и разговоры о новых свободах, как выяснилось, к реальности отношения имели мало. Вместо университета Юлия стала готовить внучку на выданье. Азы штопки, готовки и уборки Циппи освоила играючи. Но она была не из тех, кто довольствуется лишь базовыми предметами, и заодно в совершенстве освоила искусство вышивания, рисования и живописи{26}.
А затем в один прекрасный день ее вдруг осенило: вот же оно, ее призвание! Проходя мимо витрины какого-то ателье, Циппи увидела женщину за изготовлением уличной рекламы. Заинтригованная, она заглянула внутрь, выяснила там, кто хозяин этого ателье, и поинтересовалась у него, чем занята женщина, которую она усмотрела с улицы. Ателье, ответил тот, создает световую рекламу и афиши для кинотеатров, банков, художественных выставок, торговых ярмарок и прочих заказчиков. Работники и работницы у него как раз и заняты изготовлением стеклянных литер для светящихся надписей и дизайном афиш. Это же просто восхитительно! Циппи с ее умелыми руками и любовью к изящным искусствам сразу поняла, что нашла наконец не просто подходящую бранжу, а дело всей своей жизни.
Будучи не склонной тратить время даром, Циппи сообщила владельцу, что пойдет к нему в подмастерья учиться этому ремеслу – осваивать инструменты, подбор цветовых сочетаний, тонкости дизайна и узора – и с блеском сдаст все требуемые экзамены. Вариант для него был, казалось бы, беспроигрышным. Но хозяин отказал, заявив, что дизайн – дело сугубо мужское. Та женщина, которую она заприметила с улицы чрез витрину, была его женой, а других исключений из общего правила не брать женщин к себе на работу он не делал.
Циппи гендерный состав штатных работников не интересовал. Ей хотелось научиться графическому дизайну. И она продолжила наседать с этим на владельца лавки, пока тот не сдался и не пообещал взять Циппи в ученицы при условии, что она успешно сдаст все экзамены{27}.
В четырнадцать лет Циппи отказалась от продолжения выступлений в ансамбле мандолинистов и всецело сосредоточилась на обучении всяким ремеслам, подрабатывая подмастерьем сразу и у женского портного, и в том самом рекламном ателье, где подрядилась рисовать афиши и плакаты. Как еврейка, она понимала, что подставилась под двойной удар, но считала, что игра стоит свеч, тем более что истинную цену себе Циппи знала, а потому и требовала (и получала!) и там, и там оплату наравне с коллегами мужского пола{28}. На заработанное Циппи могла себе даже позволить коллекцию модных туфель и пошив пальто на заказ. Она как никто понимала, что встречают в этом мире по одежке, и одевалась с редкостным изяществом. Главное же, она была полна решимости преуспеть на избранном теперь поприще.
Братислава, будучи крупнейшим в Словакии городом, изобиловала возможностями. Семьи из окрестных сел отправляли детей прямиком туда делать карьеру кем доведется – от брадобреев и нянек в детских садах до учителей и врачей{29}. Пятничными вечерами Циппи вкушала радостей от участия в их семейных трапезах приглашенных иногородних студентов. Ей очень нравились разгоравшиеся за столом дискуссии, особенно с участием студентов-медиков из зарубежных университетов{30}. В то время как большинство братиславских евреев зарабатывали на жизнь торговлей и финансами{31}, Циппи больше тянуло к интеллектуалам и художникам.
Сама Циппи после трех лет в обычной государственной средней школе для девочек продолжила образование в классе для особо продвинутых смешанной школы, а затем стала единственной студенткой в мальчишнике Братиславской школы художественной графики. Там она изучала все тонкости шрифтов для вывесок, стеклянных витражей и прочих визуальных средств донесения смысла до понимания публики{32}. Она всю себя посвятила изучению этого ремесла и ко времени выпуска считалась в своем классе чуть ли не лучшей, но пока что это было еще впереди.
Учеба, работа по избранной профессии и все более плотный календарь мероприятий Ха-шомер ха-цаир практически не оставляли Циппи драгоценного свободного времени. Что касается Ха-шомер ха-цаир, там Циппи всячески увиливала от организованных лекций{33} о революционерах наподобие Ленина и Маркса; зато весьма ценила практические занятия по различным аспектам скаутского быта – от коммунального общежития до земледелия в условиях засушливой полупустыни, – хотя все более горячечное увлечение группы социалистической повесткой ее и не устраивало. В конечном счете целью движения была отправка членов в Палестину работать в кибуцах: возделывать землю и пожинать плоды своего труда. И в 1933 году дядя Лео снялся-таки с насиженного места и отчалил в Палестину работать на апельсиновой плантации{34}. Вот только ни Циппи, ни Сэм компанию ему составлять не собирались, почитая своей истинной родиной Чехословакию.
Требовавшие очного присутствия лекции Ха-шомер ха-цаир проводились в будни по вечерам и по воскресным дням. Второе Сэма никак не устраивало, поскольку он мечтал стать профессиональным футболистом и воскресенья безоговорочно посвящал тренировкам. И вечера на неделе у него были заняты другими делами: он учился на дизайнера интерьеров и подрабатывал в магазине ковров у другого своего дяди. Этой работой Сэм гордился и дорожил. Они с дядей обставляли весьма известные в городе общественные места, включая знаменитый Зеркальный зал Архиепископского дворца{35}. Так что на Ха-шомер ха-цаир у него просто не оставалось времени, и он выбыл из числа активных участников движения.
А вот Циппи отказываться от членства не стала, но с одной важной оговоркой: если дойдет до выбора между продолжением учебы и отъездом в Палестину, она выберет учебу и тоже выйдет из общества. Никакого резона покидать Братиславу она не видела{36}. Не говоря уже о том, что Циппи не собиралась портить себе ладони на сельхозработах. Руки у нее были самым ценным: именно они ее кормили, и она, между прочим, обожала заниматься тем, с чего кормилась.
Через некоторое время, однако, она засомневалась в правильности такого решения{37}.
За пределами их мирка все обстояло как-то неблагополучно. В Братиславе по радио изо дня в день только и говорили что о приходе к власти в Германии нацистов и зловещих последствиях этого. В соседней Польше сначала перестали пускать в здания вроцлавских судов адвокатов-евреев, а затем поснимали с постов всех судей-евреев{38}. Тем временем в Германии развернулся инспирированный нацистами бойкот еврейских продуктов и бизнесов. При входе в немецкие лавки появились красного цвета плакаты «Признанное германско-христианское предприятие», а при входе в еврейские – плакаты с недвусмысленными угрозами: «Всякий покупающий у жида поддерживает иностранный бойкот и уничтожение экономики Германии»{39}.
Наиболее активные нацисты, не желая довольствоваться разжиганием экономического террора, прибегали к прямому насилию в отношении еврейского населения Германии. В Мюнхене некие вооруженные гражданские активисты посреди ночи подняли с постели всеми уважаемого местного раввина, выволокли его на улицу и учинили там над ним форменное издевательство{40}. Даже этнические евреи из числа американских туристов в Берлине теперь рисковали стать мишенями: одного такого принудили пить касторовое масло до потери чувств{41}.
Большинство братиславских евреев поверить не могло, что столь цивилизованный народ, как немцы, уподобился быдлу в скудоумной жажде насилия. Но грозные знаки делались все ярче. Принятые в 1935 году Нюрнбергские законы провозгласили еврейский народ принадлежащим к «низшей расе» и положили начало полномасштабным гонениям. Так Братислава и сделалась вратами шлюза для переправки еврейских беженцев из Польши, Германии и в целом все более негостеприимной Европы за море или даже за океан. Бабушка и дедушка Циппи охотно привечали беженцев за ужином, и Циппи вместе с ними ужасалась их рассказам о том, что творится в Германии. Многие вступали в Ха-шомер ха-цаир, где им помогали выбраться за следующую границу в относительно безопасную в ту пору Венгрию с прицелом на конечную цель – заветную Палестину. Поначалу в сопредельных с Германией странах еврейских беженцев принимали дружелюбно, хотя по мере нарастания потоков гостеприимство начало иссякать{42}. В перевалочных пунктах евреи вскладчину пытались зафрахтовать какой-нибудь пароход до Палестины, где им была обещана если и не земля обетованная, то хотя бы убежище с надеждой на создание со временем собственного государства на исконно еврейских землях. Циппи с ее опытом художника-графика идеально подошла бы на роль изготовительницы поддельных документов для еврейских беженцев той поры, – но занималась она этим или нет, сказать невозможно, поскольку за руку ее никто на этом не поймал, а сама она ни словом об этом в своих мемуарах не обмолвилась.
Всполохи насилия тем временем разражались все ближе к дому; и то были лопавшиеся пузыри давней межэтнической напряженности, всплывшие на поверхность лишь теперь, с образованием независимой Чехословакии. Вскоре после прихода к власти Гитлера раскрутилась на всю катушку и все подмяла под себя Словацкая народная партия Андрея Глинки, католического священника, изначально оказывавшего яростное сопротивление самой идее создания Чехословакии и формирования единой «чехословацкой» нации. Глинковской СНП представлялась кощунством сама мысль о растворении словацкой самости – истории, культуры, языка – в чешской культуре, которая явным образом полагалась господствующей{43}. К тому же словацкое этническое большинство состояло преимущественно из истовых католиков, которых возмущало нашествие в их страну массы венгерских и чешских интеллектуалов, многие из которых были, ко всему прочему, еще и этническими евреями{44}. Иными словами, сама идея многонационального государства их страшила, а уж Чехословакия в том виде, в каком она им представала, – с ее антирелигиозным и социалистическим уклоном, – казалась и вовсе чем-то богомерзким[3]. Народники требовали для Словакии автономии и самоуправления, дабы гарантировать уважение к национальным ценностям и традициям{45}.