bannerbannerbanner
Русалочье солнце

Катерина Солнцева
Русалочье солнце

Акулина встрепенулась. Раз и ведьма так говорит, значит, есть надежда найти дочь, хоть в последний раз на любимое лицо взгляд бросить да попрощаться. О большем мать несчастная и думать не смела.

– Как мне найти её среди русалок? Где мне её искать?

– Это ты вовремя пришла, вдовица, – молвила Лукерья с усмешкой, – как раз под Русальную неделю. Позволено русалкам аж на семь дней и семь ночей из воды выходить да по воле гулять. Коли не успеешь в русальную неделю, так ещё Купальская ночь будет у тебя, но короткая она да жуткая, в такие ночи из дома лучше не выходить. Будут русалки по тропам лесным бегать, песни петь да путников щекотать. Коли на тебя дочь твоя набредёт, так и тебя защекочет, пусть ты ей и мать родная. Но есть средство одно…

Замолчала ведьма, будто осеклась, а сама хитро так на вдовицу поглядывает, очи жёлтые во тьме горят.

– Какое такое средство? Скажи мне, ничего не пожалею для тебя, – Акулина встрепенулась, как птичка, подскочила на лавке.

– А мне от тебя и не нужно ничего, вдовица, всё равно взять с тебя нечего, – Лукерья поднялась, прошла к полкам, где стояли глиняные горшки, чьи крышки были обмотаны полотном, и странные склянки, где сверкали настойки всех цветов и оттенков, светились в тусклом закатном мареве, что пробивалось сквозь ставни. Отрезала Лукерья кусок верёвки, которой травы перевязывала да под потолок вешала, чтоб сохли, достала обёрнутый в тряпицу воск. Из множества баночек высыпала в ступку молотые да порезанные травы-коренья, пестиком в кашицу размолола. И того отмерила, и этого, да всё что-то приговаривает под нос, нашёптывает. Замерла Акулина на скамье, и пошевелиться боится, колдунство боится спугнуть.

Растопила ведьма воск, замешала в него травы, вкатала нитку посредине – вышла у ведьмы свеча. Да непростая – зелёная, ароматная. Цветами луговыми пахнет, воском пчелиным, травками духмяными.

Протянула знахарка Акулине свечу да сказала:

– Намели соли да освяти в церкви, в том уж помочь тебе не могу, редко позволено мне в церковь ходить, лишь в святые дни. Ступай под вечер в первый же день Русалочьей недели в лес, да поглубже иди, подальше от хоженых троп, но держись к реке ближе, они пуганые в первые дни, далеко от воды не ходят. Слушай внимательно каждый звук и крик, как различишь ауканье да песни, так черти солью круг вокруг себя и свечку мою зажги. Не вздумай круг тот покинуть: увидят тебя тогда русалки, сгинешь тотчас. Пристально разглядывай каждую, они после смерти сильно не меняются, зеленеют да бледнеют только, да в темноте перепутать можешь. Как заприметишь дочь свою, так, коли будет рядом бежать, можешь и в круг её затянуть, попрощаться. Только свечку держи над русалкиной головой, коль говорить с ней надумаешь али вести куда.

– Спасибо тебе, Лукерья, век помнить буду, – пролепетала Акулина, взяв трясущимися руками свечу, прижав к сердцу, – измучалась я, извелась, света белого не увижу, пока не узнаю, что с моей дочерью сталось. А куда это русалку увести можно? Неужто позволено из леса её вывести?

– Говорят, что можно и увести. Коли найдёшь свою Дарью в первый же день, так можешь и в дом её забрать на всю неделю, пока русалкам разрешено по земле ходить. Держи свечку над дочериной головой, да веди её за руку в избу, будь то хоть день, хоть ночь, никто вас не увидит. И помни, что дочь в срок обратно отвести в лес надобно, ибо нельзя русалкам бродить по земле дольше недели.

– Буду помнить, все твои наказы выполню, дай Бог здоровья тебе, – прошептала Акулина, но Лукерья только скривилась. Спохватилась вдова, небось, не по нраву ведьме-то о Боге речи слушать. Кланяясь Лукерье и вытирая слёзы, Акулина вышла за ворота, пошла в сторону леса, всё оглядываясь да прищуриваясь.

Лукерья никогда ничего не делала просто так, от доброты душевной и тепла сердечного. Знала она, что где-то, да ошибётся Акулина, что не стоит простым людям лезть к нечисти, будь она при жизни хоть десять раз родной и любимой. Забудет вдовица свечу зажечь али круг начертить, схватят её русалки. Сделается зло, расплескается беда. Для того такие, как Лукерья, и существуют на земле.

Но кровожадной и злой Лукерья не была, нет. Просто однажды ввязавшись по детской глупости в колдовское дело, уже не могла идти на попятный. Захотелось ей парня одного приворожить, пригожего да из рода зажиточного. Сам бы на Лукерью он и не посмотрел, сколь красна бы она не была, знал, что можно кого повыше найти, чем сельская босая девка. Она и пошла к бабке старой, та уж ходила едва. А та возьми и скажи: «Коль хочешь приворот, так сама и делай его. Я уж стара, сил у меня нет. А ты молоденькая, всё получится у тебя». Рассказала, что да как делать, книгу колдовскую показала, да только без толку Лукерье та книга была: не знала девка грамоты. Ну древняя книга, ну дорогая небось, картинки в ней страшные, рисунки растений да костей людских. А вот самой попробовать приворот сделать, это дорогого стоит.

Тогда игрой это показалось, дуростью. Шептала глупая Лукерья за ведьмой слова, улыбнулась радостно, когда свечи вспыхнули. Уходила в тот вечер довольная от бабки, ещё бы, ведьмой стала. А та потрепала её по щеке ласково сухой, коричневой рукой, даже платы не взяла. А утром, как проснулась Лукерья, увидела на перине рядом с собой чёрную книгу бесовскую. Померла та бабка ночью, даже не мучилась, хоть и поговаривают, что тяжко ведьмы уходят.

Раз в месяц на шабаше каждая ведьма должна отчитаться о том, что сотворила, кого погубила, кому жизнь попортила. Конечно, боясь неминуемой кары, Лукерья вредила, как могла: сдаивала соседских коров, насылала на младенцев дурные сны да болезни, открывала дорогу в чужие избы кикиморам и мелким бесам. Не проходила и мимо соседских полей: делала закрутки на колосьях, чтоб побили урожай ржа да град, сгнило всё на корню. Да вот только детскими шалостями было это зло по сравнению с тем, что творили другие ведьмы: сживали со свету молодок да детей, снабжали отравой неверных мужей да обиженных невесток, насылали мор на скот. И не гнушались самой чёрной, самой губительной магии, разрывали по ночам старые могилы, доставали из домовин то, что требовалось для ритуалов: ногти мертвецов, венчики начельные, куски савана. Вот оно зло, вот, для чего ведьмы нужны. Такие злобства и не снились Лукерье, сама перед ними страх испытывала да знала, что придётся когда-то и ей таким руки замарать.

Лукерья же больше помогала, чем вредила. Вот перед прошлым шабашем пришёл мужик один, лица на нём не было: бледный, трясётся. Была жена у него – красавица, румянец во всю щёку, хозяюшка и певунья. Да вот стала хворать, бледнеть да иссякать: всего за одну луну превратилась в старуху, косы льняные выпали, щёки ввалились, как у покойницы. Легла на лавку да не встаёт, хоть лекаря веди к ней, хоть знахарку, все руками разводят, неведомая та хворь, но сильная, смерть за собой приведёт. Заподозрил мужик, что неладно дело, пришёл к Лукерье, говорит, знать хочу, кто жену мою изводит, кто порчу навёл. И дала Лукерья ему булавок заговорённых, дескать, воткни в порог завтра утром да жди. Кто первый через порог переступит, тот и есть ворог твой да злопыхатель. Испугался мужик, говорит, а вдруг соседка придёт али дитятко пробежит, что ж, его винить тогда? Но Лукерья знала, что зайдёт только тот, кто виновен. Воткнул мужик булавки в порог, сел на лавку ждать. Да и не просидел долго: мать его пришла, чтоб невестку больную проведать, блинцов принесла. Да как ступила на порог, так и исказилось её лицо от злобы, проступили в нём звериные черты, вырвался рык из горла. Увидел то сын, да не испугался, а обозлился пуще волка: бросился на мать с кулаками, вытолкнул из дома, сказал, чтоб больше не появлялась на пороге, раз чуть было жену его не извела.

Уж поправилась жена того мужика, вновь весела да красна. А о том случае Лукерье на шабаше напомнили: была той злобной свекровью не кто иная, как бабка Глафира, слабая знахарка, но противная. Обличила Лукерья другую ведьму, свою же товарку и подловила. Впрочем, и Глафиру Сам по голове за то не погладил: работать чище надо, коль уж творишь зло на своих, так действуй умно, не раскрывайся. Раз уж сын родной Глафиру сумел раскрыть, так как же зло дальше творить? Но Глафира зло на Лукерью тогда ох как затаила, всё ждала только повода, чтоб отыграться.

Близился шабаш, Лукерья потеряла сон, страшно ей было. Коли обозлится Сам на неё, да превратит в мелкого беса али нечисть болотную, будешь век мучиться да о смерти молить. Или сразу на шабаше и прикончит, для деревенских же просто пропадёшь с концами. Обнаружат по утру избу пустую, кровать прибранную, а о самой – ни слуху, ни духу. Никто и искать её не станет, подумаешь, с чертями улетела. Теперь ведьма в полной Самого власти, что захочет с ней сделать, то и сотворит. Или выслуживайся, или испытывай на себе Его гнев – думать раньше надо было. Были и те, кто, испугавшись Его гнева, руки на себя накладывали, думали, поможет то, избавит от сетей Его. И становились ведьмы да колдуны те упырями, тело стало Ему подчиняться, злой игрушкой бесовской обернулось, а душа во аде навеки место обрела. Впрочем, знала Лукерья, что и без того ей геенны огненной не миновать, там её место после смерти. Но приближать участь свою не спешила: есть ещё время вдоволь нагуляться да жизнь испробовать, а мучиться потом будем, вся вечность впереди.

Решила Лукерья перед шабашем дел натворить: пусть Сам видит, что она может зло вершить, что готова служить. Разделась донага после полуночи, проснулись кошки, что у печи свернулись клубком. Всегда чуяли мохнатые, что собирается ведьма колдунство творить, наблюдали за неё пристально. Знала ведьма, что видят её кошки всех, кого призывала она: кикимор, домовых да бесов, кошки они такие, взору их доступно многое. А вот самой Лукерье подчас хотелось бы никогда не видеть тех, кто на зов приходил.

Жалобно смотрели Чернушка и Рыжуля, поняла ведьма, что снова в них деревенские мальчишки камнями кидались, чтоб они сквозь землю провалились. Прознали сельские, чьи то чёрная да рыжая кошки, боятся теперь мохнатых, вдруг чертей притащат на хвосте. И шпыняют почём попало, то из ведра окатят водой грязной, а то и чем похуже, то сапогом пнут, лечи потом переломанные рёбра.

 

Промыла Лукерья Чернушкину лапку, завязала чистой тряпицей: хромала кошка, и знала Лукерья, кто постарался. Вот и повод наведаться в соседский дом, молоко у Кондратьевых корова даёт жирное, сладкое, да и младенчик родился недавно, отчего бы не заглянуть.

Пала Лукерья на пол, да обернулась чёрной кошкой, совсем как Чернушка. Кошки ведьмины уж привыкли, что хозяйка их разный вид принимает, уткнули морды друг в друга, заснули.

Скользнула чёрная кошка тенью с крыльца, шмыгнула в куст смородины, что рос у забора. А под корнями смородиновыми дырка прорыта, легко пролезть можно на чужой двор. Рыпнулся было пёс Полкан, да как кошачий взгляд увидел, так заскулил, хвост поджал, попятился в будку: не та то кошка, за которой погоняться можно да за хвост потаскать. То-то же.

Побежала кошка к сараям, остановилась у двери – тут уж ничем кошачьи лапы не помогут. Ударилась о землю, обернулась Лукерьей. Пробралась ведьма в сарай, достала топор да мышкой сбегала на соседский огород – ещё с вечера перекинула через забор кувшин, провёл он ночь под забором. Воткнула топор в стенку хлева, сказала слово заветное, и потекло с ручки топора молоко в кувшин. Как кувшин ведьма набрала, как выдернула топор из стенки, взяла горсть земли да в дырку на дереве втёрла: обернутся остатки молока кровью в коровьем вымени, то-то удивится хозяйка, когда утром пойдёт свою Белку доить. И пусть спасибо скажет, что гвоздь Лукерья в дырку ту не вбила, да поржавее: загнило бы у коровы вымя, пала бы кормилица вскоре. А смерть единственной коровы, то ли не горе?

Обошла вокруг избы: есть ли где щёлка, вдруг дверь не затворена. И повезло ведьме – окошко-то приоткрыто, небось из-за духоты. Ночи уж больно жаркие стоят, духмяные: тянет с полей сладким ароматом ещё не скошенной травы, вот-вот сенокос начнётся, пасть травам под косой, умереть на солнцепёке.

Вновь ударилась ведьма оземь – стала крысой, поднялась на лапки, понюхала воздух. Пахнуло молоком, сухим деревом и потом. Прытко забралась крыска вверх по растущему у окна шиповнику, перепрыгнула на подоконник и вмиг оказалась в избе.

У красного угла качалась люлька, но обошла её крыса стороной, забралась на печь, где спал соседский мальчонка Никитка. Заводилой был у сельских ребятишек, всё за кошками Лукерьиными бегал, покою им не давал: то камнем запустит, то палкой ударит. Впрочем, и людей не жаловал: грубил взрослым да малышей бил, не любил его никто, все боялись. Не знаешь, что через миг с ним сотворится – то ли камнем в тебя запустит, то ли сядет на дорогу да разревётся, молоча воздух ногами. Злило то Лукерью, вот и решила мальчонку наказать: укусила за палец ядовитыми зубами, вонзила с яростью жёлтые резцы в нежную плоть. Завопил малец, проснулся, схватился за руку, а крысы-то и нет уже: под печкой видимо-невидимо мышиных да крысиных ходов на волю, любой выбирай. Выскользнула ведьма из дыры под крыльцом, побежала в сторону своего дома под заборами, перебирая крошечными лапками. Быстр крысиный бег, кто заметит её ночью? Да и кому нужна та крыса, даже кошки от неё нос воротят, поняли, кто по грядкам в ночи торопится.

С рассветом в своей избе Лукерья улеглась удобно на лавке, улыбнулась своим мыслям: разольётся по руке антонов огонь, отнимется она да почернеет. И перед хозяином будет чем отчитаться: навредила Лукерья мальчонке, навела на него болесть великую. Можно лететь без страха на шабаш, никто ей и слова не скажет. А что мало зла творит, так в деревне особо не разгуляешься: все свои, чуть что произойдёт, так каждая квочка знает, кого в бедах винить. Даже если ведьма о том горе и слыхать не слыхивала, ведать не ведала, не её то рук дело было, всё равно на неё вина падёт. Это городским можно всем подряд вредить, никто тебя с бедами не свяжет, народу много, все друг дружку грызут. Хвастались городские ведьмы, что много люда, хоть каждую ночь ходи кровь пей, младенцев порть, порчи-подклады под пороги клади, никто и не помыслит, что твои проделки. А тут и дом могут со злости поджечь, и сорокой обернуться не успеешь, как пеплом станешь. А так вроде как помогаешь людям, травки даёшь, зубы да порезы заговариваешь, никто на колдунство и не жалуется. Даже уважают тебя, молодицы да девки так вообще в рот заглядывают, Лукерьей Палной величают, глядят, будто на особу какую великую.

Собралась было ведьма прикорнуть, да стук в ворота услыхала. Странно то было, к ней люд только ввечеру шёл, боялись, что кто заметит их подле её ворот. А поутру так вообще шли только те, кто перепил ночью, отвары от болести головной просили. Сельские же только проснулись, так дела делать надо, какие уж тут привороты: печь топить, корову доить, скотине корму задавать. Не до зелий. Разве что заболел кто серьёзно ночью, да тогда чаще за отцом Власом бегали, чем к ней. Тот молитовки почитает, миром помажет чело, крест тяжёлый, железный к больному месту приложит, глядишь, и полегчало.

Стало ведьме любопытно, пошла она к воротам.

А за воротами стоял парень – высокий, косая сажень в плечах, голова в кудрях. На пьяницу запойного не похож. Глаз не отвести, слово из сказок пришёл к Лукерьиным воротам. Видала она уже парня того в церкви (ведьмам разрешено изредка там в определённые дни там бывать, и Лукерья старалась никогда эти дни не пропускать, а то так и за помощью обращаться перестанут), заглядывалась иногда, да вот имени его не знала. А терепича можно вдосталь насмотреться, вот он, на пороге стоит.

– Здравствуй, хозяйка, помощь твоя нужна, – промолвил он, и Лукерья пустила его на двор, завела в избу.

Осмотрелся гость, не испужался даже: мужики они вообще пугливые, вроде как ни в беса, ни в бога не верят, а только их волшба коснётся, так с ума от страха сходят. Это бабам только дай колдовства попробовать, так за уши не оттащишь, никаким адом и чертями не испугаешь. Но коль берётся мужик за колдунство, так всегда сильным он станет, никакой бабе с ним не потягаться.

Сел гость на лавку, пригубил травяной отвар и сказал:

– Данилой меня звать, пришёл к тебе совета просить.

– Чем смогу, как говорится, чем смогу, – пропела Лукерья, а сама глаз с него не сводит. Жаль, что в чай тмина да котовника не добавила, чувства они ярче делают, для приворотного зелья основа.

Ох, как хотелось Лукерье парня этого да себе заполучить! Тяжко всё время быть одной-одинёшенькой, хочется, как и каждой бабе, взора чистого, речей пламенных, губ нежных. Пусть и хаживали к Лукерье бобыли да мужики женатые, да только никто не приживался, все в страхе её покидали. Как начинала она при них колдовать, травы нарезать, заговоры шептать, начиналась в избе свистопляска… Крестились мужики, сбегали. А как ужас подзабудется, так снова приходят на порог, глазами масляными глядят, да не подпускает больше таких к себе Лукерья, научена.

Таков ведьмин удел, такова судьбина. Редко ведьмы мужей да детей имеют, не идёт колдовство со счастьем семейным под руку.

Посмотрел Данила синими очами, вихор со лба откинул (заныло ведьмино сердце сладко, разлилась по телу истома) да попросил:

– Расскажи мне, что о русалках знаешь?

Нахмурилась Лукерья, что-то уж больно часто к ней с расспросами про русалок приходят. Неужто вдовица да Данила об одной девке пекутся, как бы вызнать?

– Да кто тех русалок знает, друг сердечный, неведомо мне, есть ли они вообще. Живьём не видывала, о повадках не знаю ничего.

– В реках они живут, люд на дно затаскивает, щекочет до смерти али топит. Утопленницы то, души заблудшие. Русальная неделя скоро, они могут из воды выходить да песни на ветках петь. Бабка мне то сказывала, так ли оно? Ты ж с нечистью знаешься, неужто никогда не видела русалку? Неужто не знала, каковы они?

– Так говорю тебе, даже не представляю, есть ли они в мире навьем, – соврала ведьма, – лесовиков видела, бесов болотных да овражных, летавиц и полуденниц встречала. А русалки они редко из воды выходят, поэтому точно и неизвестно, то ли сами пьянчужки топятся, то ли кто их на дно тащит. Становятся ли утопленницы русалками, того тоже не ведаю, может цепляются тела тех девок бедных за коряги придонные, потому и найти их не может никто. Прости, не бывала я на дне речном, не встречала русалок. Коль попаду, так и скажу, – улыбнулась ведьма.

– Выходит, зря пришёл, тебя побеспокоил. Отчего-то решил, что знаешь ты о русалках, сможешь мне помочь, – опечалился Данила, нахмурил густые брови. – Сказывают, ты и с домовыми знаешься, и кикиморами.

– Так домового и искать не надо, в каждой избе сидит. Коль скажешь слово заветное да гостинец принесёшь, так мигом явится. Ну не печалься, дались тебе эти русалки, – Лукерья погладила Данилу по плечу, взмахнула ресницами, заглянула в ясные очи. Ох, красив как, ох, статен. – Давай лучше погадаю, печаль развею. Расскажу тебе про невесту али про судьбу, небось, есть уж у тебя какая краса на примете, посмотрим, что ждёт вас.

– Не верю я в судьбу, Лукерья, – Данила встал из-за стола, – а вот в русалок верю. И невесты у меня нет. Ну что ж, буду искать того, кто расскажет мне о них. Может отец Влас что слыхивал?

Лукерья хмыкнула. Да отец Влас скорее на Данилу епитимью наложит за такие вопросы, узколобый он, дальше носа да молитвенника не видит ничего. Мимо такого кикимора пробежит, так он её за собаку примет, ещё и палкой огреет. Для него кроме Бога да бесов, которых он и в жизни-то не видывал, нет ничего. Как принимаются сельские у него про упырей расспрашивать да про летавиц, так он лишь рылом поводит злобным, говорит, нет в мире сил, кроме Дьявола да бесов его, Бога да ангелов его. А что нечисти целый сонм в любом углу, весь мир ею кишит, и думать о том не хочет. Говорит, не видел я той нечисти, коль не видел сам, так не верю. А как же он в Бога-то тогда верит, неужто Его воочию видал?

– Ступай тогда с миром, касатик, коль помочь не могу тебе, – пропела Лукерья, проводив гостя за порог, – да заходи, коли травки нужны будут али отвары. Всё тебе сделаю, как другу милому, платы не возьму.

Косу свою рыжую на грудь перекинула, глазами ясными смотрит. Ясно теперича, чего у забора её вечно ввечеру бобыли местные хороводы водят.

– Спасибо на добром слове, – кивнул Данила, сел на коня да ускакал.

А Лукерья щучкой ринулась в избу, схватила заговорённый нож, что был в притолоку вонзён, да вырезала след Данилиного сапога. Обернула след в тряпицу, понесла бережно в избу. Затопила жарко печь, расплела косу да прядку волос отрезала, перевязала ею земляной отпечаток. Зашептала жарко, заструились слова, разлилось колдовство. Как закончила заговор, бросила земляной след с волосами в печь, будет любовь их с Данилой гореть, пылать, как огонь в печи, никто больше сердце его согреть не сможет, она одна.

Впервые проводила обряд приворота с таким тщанием, уж хотелось ей, чтоб Данила только о ней и думал, только её и желал. Сначала будет она к нему во снах приходить, утренние грёзы навевать, а потом и наяву чудиться во всякой девке начнёт, на кого бы взгляд ни кинул, всё облик её лишь видеть станет. Явится он к ней на порог, как пить дать, да уйти уже не сможет. И станет навек только её, Лукешкиным, никаким девкам да молодкам не отобрать.

Весь день ходила она сама не своя от радости, а как стемнело, достала из-под печи небольшой горшочек в холстяном мешке. Задвинула ставни, дверь крепко-накрепко закрыла, знала, коль её кто увидит, придётся того человека кровь пить. Разделась донага, достала из мешка горшочек – пахнуло воском, жиром и тиной с цветами. Почерпнула густую, зеленоватую мазь, втёрла в тело и волосы, запахло в избе лесом и болотом. И легко ей стало, подбросило её вверх, еле успела схватить вилы, что у дверей стояли, да и взмыла в воздух, вылетела, как камень из пращи, через дымоход.

Ночь стояла влажная, тёмная, ветер пах остро и пряно, бил в лицо, но дышать было легко. Ущербный месяц умирал, источался, но ведьма могла видеть всё, что скрыто от людских глаз завесой тьмы: бежали внизу, под ней, быстроногие лесные бесовики с мохнатыми козлиными ногами и мужскими телами, неслись к горе, где уже жарко горел костёр, где уже Сам сидел на троне. Не спали и лесные твари: вот в ветвях высокого дуба, под самыми Лукерьиными нагими ступнями, показались бледные личики деревянниц, проводили летунью печальным взглядом: навечно девы те к стволам дубов да осин привязаны, на каком дереве девка повесилась, на том и коротать ей век. В реке тут и там виднелись головки русалок с мокрыми волосами, пышные венки свешивались до самой воды. Ждали речные девы своей седмицы заветной, дана будет им волюшка, весь лес их. Загалдели они, засмеялись, пальчиками прозрачными на чёрные образы под луной указывали.

Летели недалеко от Лукерьи и другие ведьмы, старые и совсем юные, нагие, проворные на своих мётлах, ухватах и вилах, волосы развеваются за спиной, тела блестят от мази. Радостно лететь вот так ночью при тусклом сиянии месяца, слушать свист ветра и плеск реки под древком вил. Казалось Лукерье иногда, что только ради этого полёта стоило продать Ему душу, никакое колдовство и сила не были такими упоительными, не дарили такого чувства свободы, как ночи ведьминских шабашей. Лететь в холодном лунном свете, вдыхать свежий ветер, чувствовать кожей речную влагу, что растворилась в ночном воздухе, это ли не счастье?

 

Посмотрев на месяц, Лукерья вспомнила об Акулине. Где-то сейчас далеко внизу, в ещё хранящей дневное тепло воде, её заблудшая дочь качается на речных волнах или ивовых ветвях, смотрит на жёлтый серп, греется в его мертвенных лучах. То, что Акулинина дочь стала русалкой, Лукерья не сомневалась: чаще всего девки сдуру, от великой любви, бросаются в воду, да там навеки и остаются. Реже вешаются, да чем-то манит их река. Бывает, ещё отвара трав каких ядовитых напьются, да коль подмога вовремя поспеет, так девку глупую излечивают да в монастырь отправляют: кому скудоумная такая в семье нужна, позор один. Пусть лучше о грехе своём помолится, порадуется, что не допустил Господь до смерти. Тошно девке жить было, так ещё хуже с того житьё становится.

Вот и Акулинина девка неразумная теперь в воде и обретается, ну да пусть мать попробует её среди сонма русалок найти. Защекочут её русалки, изведут, найдут потом Акулинино тело в кустах далече от хоженых троп, станет вдова упырицей. А там уж по соседям она пойдёт, дай только время, заест-закусает товарок своих, то-то суматохи будет на селе. Зато за оберегами к Лукерье все пойдут, кому охота кровь нечисти отдать да самому упырём стать?

Едва набрав высоту, вилы начали снижаться, неслись почти над кронами дубов. В аромат леса вплелись и запахи гари, жженой шерсти и серы: скоро гора, лететь осталось всего ничего. Вдалеке завиделось алое марево, к нему Лукерья и неслась, едва не задевая пятками жёсткую дубовую листву.

На горе уже был дым коромыслом, ничего не разглядеть в мареве, изредка выхватывают отблески костра голые тела ведьм и колдунов да мохнатые лапы нечисти. На шабаш позволено являться лишь ведьмам да высшей нежити, бесам. Для нечисти низшего порядка была единственная ночь в году, когда они могли вволю нагуляться – на Ивана Купала. Русалкам ещё порезвиться позволено в Русальную неделю, небось из-за того, что всю жизнь мёртвую свою в реке на дне сидят. А вот ведьмы собирались раз в луну, когда та умирала, чтобы похвастаться, кто сколько скота сгубил, младенчиков напугал. Были и те, кто пользовался особым почётом: смертельную порчу наводили на костях покойницких, разрывали могилы, чтоб забрать волосы мертвяцкие да плоть для тёмных ритуалов и обрядов, пили человеческую кровь, приносили жертвы. Но Лукерья давно решила, что таким заниматься не будет, пусть её место даже не в середине, а ближе к хвосту. Нечего марать кровью руки, пачкать душу, она уже и без того чёрная.

Лукерья мягко опустилась на траву, стопы омылись влагой. Вдоволь нынче будет главного лакомства всей нежити, любят окаянные молоко с росой. Правда, многие всё же предпочитают лошадиную либо людскую кровь, но Лукерья никогда крови не пробовала (только никому этого не говорила). Перед шабашем забираются черти в хлева да загоны лошадиные, надрезают шеи у сивок, сцеживают кровушку в вёдра. А утром ослабевшие кони ни пахать, ни скакать не могут, еле живые. А как людскую кровь берут, того Лукерья и знать не хотела.

Воткнула вилы в землю возле большого дуба: там уж высился целый лес из ухватов и метёлок. Расправив пальцами волосы, двинулась к кострам, ловя на себе похотливые взгляды мохноногих бесов. У бесов красота измеряется длиной рогов да зубов, что торчат из пасти, и пусть Лукерье было лестно, что за ней увязывались самые пригожие из бесов, отвечать на их ласки она не стремилась. Те фыркали, шли на поиски менее пригожих ведьм, а старые, так и сами им на шеи вешались.

Кое-как отделавшись от навязчивых любовников, Лукерья пошла к центру холма, где должен был стоять трон Самого. Хорошо бы попасть на поклон к нему в числе первых, пока самые кровожадные и озлобленные ведьмы не похвастались всеми теми ужасами, что творили их руки. На фоне них все деяния Лукерьи померкнут: подумаешь, коровы кровью доятся да зерно плесневеет, да разве ж это зло? Да такое любая обиженная или озлобленная баба сделать смогла бы, коли б слово заветное знала. Так ведь и идут злые бабы к Лукерье, просят: научи волшебным словам, чтоб у Ксеньки косы вывалились, а у соседа корова пала, зло таю на них. Но только вот Лукерья не дура сама у себя хлеб отбирать, знала, что в ученицы бабы не пойдут, забоятся, а за просто так знаниями разбрасываться не хотела. Коли б найти себе ученицу послушную, не робкого десятка, так повеселее б жилось. А то и погутарить не с кем, всё одна да одна. Кошки пусть и слушают покорно, подчас и с любопытством, да кроме мява ничего в ответ не говорят.

– Лукерьюшка, а вот и ты, – хрипло пропела бабка с отвисшими грудями и седыми космами, давняя Лукерьина врадница. Вечно на Лукерью Самому наговаривает, дескать, слабая она, не хочет злу служить, нет в ней злобы колдовской. Негоже такую привечать, честь та не про таких, как Лукерья, заслужить её ещё надо. Но вот в глаза всегда улыбается умильно, будто лучшего родича увидала.

– Здравствуй, Параскева, что, Сам уже у себя? – спросила Лукерья, да сердце замерло. Вдруг скажет, что все уже Самому откланялись, отчитались-похвастались, будет Лукерья последней.

– Да уж больше половины ведьм да колдунов прошло, скоро танцы начнутся. Могла бы и пораньше прибыть, никак дела поважнее нашлись?

Лукерья фыркнула и, отведя чьи-то загребущие мохнатые руки от своей груди, двинулась в сторону, где костры горели близко, полыхали на полнеба. Жар от тех костров исходит адский, над кострами чаны огромные, закопченные висят – варится в них мясо лошадиное, травами духмяными приправленное. Бесы больше человечину любят, по погостам промышляют. Как начнётся пир, принесут мешки, что из саванов сшиты, станется дух тяжёлый над поляной.

Огромный чёрный трон был виден издалека: из сверкающего серебра, с чернением и красными камнями, лалами да карбункулами. Горят при свете костра, глазам больно, а среди них восседает Сам, глаза кровью горят не хуже тех камней.

Сам велик и грозен, вид имеет жуткий: тело у него от былинного богатыря, голова – от зверя лесного, рога – от козлища, от него же и копыта на задних ногах. А вот на руках ладони вполне человеческие, разве что персты с ногтями длинными, изогнутыми, на них перстни-печатки с таинственными знаками, Лукерья таких даже не видывала никогда. Протянет Сам руку, надобно те перстни поцеловать, на колени перед троном пасть да поведывать, сколько зла в мир принесла.

Вот сейчас перед троном Его пал на землю какой-то старик с густой бородой аж до пояса, но мрачен Сам, недоволен своим служителем. Старик вжал голову в плечи, кары боится, трясётся весь, знает, что будет, коли Хозяина прогневит. Пожалела его Лукерья, а сама думает: «Так и я могу на его месте оказаться».

Встала за какой-то юницей, пигалица же, молоко не обсохло на губах, а уже колдовать лезет. Небось парней с толку сбивает, на тот свет отправляет, знаем мы таких. И сама была такой, сама в полон к врагу человеческому попала. Да не её дело девок глупых жалеть, её – сбивать их с пути истинного.

Вот и подошла Лукерьина очередь. Пала она перед Самим, взгляд поднять боится. Знает, что слышит он каждую её мыслишку, ощущает, как по телу её дрожь мелкая пробегает. От того ещё страшнее, ведь всё нутро он ей вывернет, душу излопатит, изроет, ни одного закутка без внимания не оставит.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru