Савва. Приходилось. Купца-то того зарезал-то я.
Кондратий (машет рукою). Теперь вижу, что вы шутите. Ну, прощайте, пойду. Да и вы не засиживайтесь, как бы ворота не заперли. Вот не боюсь, не боюсь, а про коридор подумаешь, так страшно. Тени там теперь. Прощайте.
Савва. Прощай.
Кондратий пропадает в темноте. Зарницы. Савва стоит, опершись на решетку, и смотрит на белые камни кладбища, вспыхивающие при блеске зарниц.
Савва (к могилам). Ну, как-то вы, покойнички: перевернетесь в гробах или нет? Невесело мне что-то, покойнички, невесело!
Зарницы
Парадная комната; три окна на улицу, одно открыто, но занавеска спущена. Открытая темная дверь в комнату первого действия. Вечер, темно. За окнами все время, не прекращаясь, слышны шаги богомольцев, идущих на завтрашний праздник. Идут в сапогах, идут босые и в лаптях; шаги быстрые, торопливые, медленные, усталые; идут группами по двое, по трое, идут по одному. Большею частью идут молча, но изредка доносится сдержанный, невнятный говор. Глухо начинаясь где-то далеко, слева, звуки шагов и разговоров разрастаются, иногда точно наполняют комнату и пропадают вдали.
Впечатление огромного, неудержимого, стихийного движения.
За столом, при колеблющемся свете сального огарка, сидят Сперанский и сильно пьяный Тюха. Бутылка водки, огурцы, селедка. В остальной комнате совсем темно; временами ветерок надувает белую занавеску в окне и колышет пламя свечи. Разговор Тюхи и Сперанского ведется шепотом. После открытия занавеса продолжительная пауза.
Тюха (наклоняясь к Сперанскому, таинственно). Так ты говоришь, может, нас и нету, а?
Сперанский (так же таинственно). Как я уже докладывал вам: под сомнением, под большим сомнением. Весьма возможно, что в действительности мы не существуем, вовсе не существуем.
Тюха. И тебя нет и меня нет?
Сперанский. И вас нет и меня нет. Никого нет.
Пауза.
Тюха (озираясь таинственно). А где же мы?
Сперанский. Мы?
Тюха. Ну да, мы.
Сперанский. Неизвестно, Антон Егорович, никому не известно.
Тюха. Никому?
Сперанский. Никому.
Тюха (оглядываясь). А Савке?
Сперанский. И ему не известно.
Тюха. Савка все знает.
Сперанский. А этого и он не знает. Нет.
Тюха (грозит пальцем). Тише! Тише!
Оба оглядываются и молчат.
Тюха (таинственно). Куда это они идут, а?
Сперанский. На поднятие иконы. Завтра праздник, поднятие иконы.
Тюха. Нет, а по-настоящему! По-настоящему, понимаешь?
Сперанский. Понимаю. Неизвестно. Никому не известно, Антон Егорыч.
Тюха. Тише! (Кривит весело лицо, закрывая рот рукой и озираясь.)
Сперанский (шепотом). Чего вы?
Тюха. Молчи, молчи! Слушай.
Оба слушают.
Тюха (шепотом). Это – рожи.
Сперанский. Да?
Тюха. Это – рожи идут. Множество рож. Видишь?
Сперанский (вглядываясь). Нет, не вижу.
Тюха. А я вижу. Вот они, смеются. Отчего ты не смеешься, а?
Сперанский. Мне очень грустно.
Тюха. Нет, ты смеешься, все смеются. Молчи, молчи!
Пауза.
Тюха. Слушай: никого нет. Никого, понимаешь? И Бога нет, и человека нет, и зверя нет. Вот стол – и стола нет. Вот свечка – и свечки нету. Одни рожи, понимаешь? Молчи! Молчи! Я очень боюсь.
Сперанский. Чего?
Тюха (близко наклоняясь). Помереть со смеху.
Сперанский. Да?
Тюха (утвердительно кивая головой). Да. Помереть со смеху. Увижу такую рожу и начну хохотать, хохотать, хохотать и умру. Молчи, молчи, я знаю.
Сперанский. Вы никогда не смеетесь.
Тюха. Нет. Я постоянно смеюсь, только вы этого не видите. Это ничего.
Я только умереть боюсь: увижу такую рожу и начну хохотать, хохотать, хохотать. Так, подступает. (Потирает себе грудь и горло.)
Сперанский. Мертвые все знают.
Тюха (таинственно, со страхом). Я Савкиной рожи боюсь. Очень смешная, от нее можно умереть со смеху. Главное дело, остановиться нельзя, понимаешь? Будешь хохотать, хохотать, хохотать! Тут никого нет?
Сперанский. По-видимому, никого!
Тюха. Молчи, молчи, я знаю. Молчи.
Пауза. Шаги становятся громче, как будто в самой комнате.
Тюха. Идут?
Сперанский. Да, идут.
Пауза.
Тюха. Я тебя люблю. Спой-ка ты мне эту, твою… А я слушать буду.
Сперанский. Извольте, Антон Егорыч… (Поет вполголоса, почти шепотом, протяжным и заунывным мотивом, несколько похожим на церковный.) «Все в жизни неверно, и смерть лишь одна – верна, неизменно верна! (С возрастающей осторожностью и наставительностью, жестикулируя одним пальцем, как будто передает тайну.) Все кинет-минует, забудет, пройдет – она не минует, найдет! Покинутых, скорбных, последних из нас, до мошки, незримой для глаз»…
Тюха. Как?
Сперанский. «До мошки – незримой для глаз. Прижмет, приголубит и тяжкий свой брачный наденет венец, и – жизненной сказке конец». Все, Антон Егорыч.
Тюха. Молчи, молчи. Спел и молчи.
Входит Липа, отворяет окна, отодвигает цветы и смотрит на улицу. Потом зажигает лампу.
Тюха. Это кто? Ты, Липа? Липа, а Липа, куда они идут?
Липа. На праздник, ты же знаешь. Шел бы и ты спать, Тюха. А то увидит папаша, рассердится.
Сперанский. Много идет народу, Олимпиада Егоровна?
Липа. Да. Только темно очень, не рассмотришь. Что это вы такой бледный, Григорий Петрович? Даже неприятно смотреть.
Сперанский. Такой вид у меня, Олимпиада Егоровна.
В окно осторожно стучат.
Липа (открывая окно). Кто там?
Тюха (Сперанскому). Молчи! Молчи!
Послушник (просовывая в окно улыбающееся лицо). А Саввы Егорыча нет? Я же его в лес хотел позвать.
Липа. Нет. Как же это вам не стыдно, Вася! У вас такой завтра праздник, а вы…
Послушник (улыбаясь). Там и без меня народу много. Скажите Савве Егорычу, что я в овраг пошел, светляков собирать. Пусть покричит: го-го!
Липа. Зачем вам светляки?
Послушник. Да монахов же пугать. Поставлю два светляка рядом, как глаза, они и думают, что это черт. Скажите же ему, пусть покричит: го-го-го! (Исчезает в темноте.)
Липа (вдогонку). Сегодня он не может… Убежал!
Сперанский. Нынче, Олимпиада Егоровна, троих на кладбище хоронили.
Липа. Вы Саввы не видали?
Сперанский. Нет, не пришлось, к сожалению… Троих, я говорю, хоронили. Старика одного, может, знаете: Петра Хворостова?
Липа. Да, знаю. Умер?
Сперанский. Да. Его да двоих ребят. Бабы очень плакали.
Липа. Отчего они умерли?
Сперанский. Извините, не поинтересовался. Детское что-нибудь. А вы не изволили замечать, Олимпиада Егоровна, что, когда ребенок умрет, он делается весь синий? И вид у него такой, будто он хочет закричать. У взрослых лицо спокойное, а у них нет. Отчего бы это?
Липа. Не знаю. Не замечала.
Сперанский. Очень интересное явление.
Липа. Вот и папаша. Говорила, – досидишься, а теперь брань вашу слушать. (Уходит.)
Егор Иванович. Кто лампу зажег?
Сперанский. Здравствуйте, Егор Иванович.
Егор Иванович. Здравствуйте. Кто лампу зажег?
Сперанский. Олимпиада Егоровна зажгли.
Егор Иванович (тушит, закрывает окна). У Савки научилась. (К Тюхе.) А ты это что, а? Докуда же это будет, а? Докуда же я из-за вас, прохвостов, муку принимать буду, а? Где водку взял, а?
Тюха. В буфете.
Егор Иванович. Так это она для тебя там стоит?
Тюха. У вас, папаша, очень смешная рожа.
Егор Иванович. Давай водку!
Тюха. Не дам.
Егор Иванович. Давай!
Тюха. Не дам!
Егор Иванович (бьет его по лицу). Давай, говорю!
Тюха (падая на диван, не выпуская бутылки). Не дам!
Егор Иванович (садится спокойно). Ну и жри, дьявол, пока лопнешь. Да, о чем бишь я говорил? Вот дурак-то, сбил меня… Да, богомолец здорово идет. Год нынче неурожайный, так, должно быть, еще от этого: жрать нечего, так они Богу молиться. Так тебе Бог всякого дурака и послушал! Всех дураков слушать, так умному человеку нельзя будет жить. Дурак – так он дурак и есть. Потому и дураком называется.
Сперанский. Это справедливо!
Егор Иванович. Еще бы не справедливо. Отец Парфений мудрый человек, он их облапошит. Гроб, слышишь, новый поставил. Старый-то богомольцы изгрызли, так он новый поставил. Старый, так на место старого. Сгрызут и этот, им что ни поставь… Тюха, опять пьешь?
Тюха. Пью.
Егор Иванович. Пью!.. Вот пойти да по харе тебя, а? Что тогда скажешь?
Входит Савва, очень веселый и оживленный; сутулится меньше обычного, говорит, быстро, смотрит резко и прямо, но взглядом останавливается ненадолго.
Савва. А, философы! Родитель! Почтенная компания! Почему у вас темно тут, как у дьявола под мышками? Для философов нужен свет, а в темноте хорошо только людей обирать. Где лампа? Ага, вот она! (Зажигает.)
Егор Иванович (иронически). Может, и окна откроешь?
Савва. Верно. И окна открою. (Открывает). Ого, идут-то!
Сперанский. Целая армия.
Савва. И все в свое время умрут и станут покойниками. И тогда узнают правду, ибо приходит она не иначе как в сопутствии червей. Верно я схватил суть вашей оптимистической философии, мой худой и длинный друг?
Сперанский (со вздохом). Вы все шутите.
Савва. А вы все грустите! Слушайте: оттого, что дьяконица плохо кормит вас, и от грусти вы скоро умрете, и физиономия у вас тогда будет самой спокойной. Острый нос, и вокруг него разлито этакое спокойствие. Неужели вас и это не утешает? Вы подумайте: островок носа среди целого океана спокойствия.
Сперанский (уныло). Вы все шутите.
Савва. И не думаю. Разве можно шутить над смертью? Нет. Когда вы умрете, я буду идти за вашим гробом и показывать: смотрите, вот человек, который узнал правду. Или нет, лучше так, я повешу вас, как знамя истины. И по мере того, как с вас станет сползать кожа и мясо, будет выступать правда. Это будет в высшей степени поучительно. Тюха, что уставился на меня?
Тюха (мрачно). У тебя очень смешная рожа.
Егор Иванович (водит глазами, недоумевая). Что они говорят?
Савва. Отец, что это у тебя физиономия? Запачкана чем-то? Черен ты, как сатана.
Егор Иванович (хватаясь за лицо). Где?
Сперанский. Это они шутят. Ничего нет, Егор Иванович, да ничего же!
Егор Иванович. Ну и дурак! Сатана! Сам сатана, прости Господи!
Савва (делает страшную рожу, приставляет из пальцев рога). Я черт.
Егор Иванович. Черт и есть!
Савва (оглядываясь). А не будет ли черту поужинать? Грешниками я сыт, а так, чего-нибудь повкуснее?
Егор Иванович. А ты где шатался, когда люди ужинали? Теперь и так посидишь.
Савва. С ребятами я сидел, родитель, с ребятами, – они сказки мне рассказывали. Ну и здоровы же рассказывать! И все про чертей, да про ведьм, да про покойников. По вашей специальности, философ. Рассказывают, а сами трусят, оттого и сидели так долго, – боятся домой бежать. Один Мишка молодец: ничего не боится.
Сперанский (равнодушно). Что ж, и он умрет.
Савва. Господин хороший! Да не будьте же вы мрачны, как центральное бюро похоронных процессий! И охота вам каркать: умрет, умрет. Вот родитель мой совсем скоро умрет, а смотрите, какое у него приятное и веселое лицо.
Егор Иванович. Сатана! Совсем сатана!
Сперанский. Да если же мы не знаем…
Савва. Голубчик! Жизнь – ведь это такое интересное занятие. Понимаете, жизнь! Пойдемте завтра в ладышки играть, а? Я вам свинчатку дам – какую, батенька, свинчатку!.. (Незаметно входит Липа.) И потом, вам нужно заниматься гимнастикой. Серьезно, голубчик. Смотрите, какая у вас грудь; вы через год подохнете от чахотки. Дьяконица будет рада, но какой переполох поднимется среди покойников! Серьезно. Вот я занимался гимнастикой, и поглядите. (Легко поднимает за ножку тяжелый стул.) Вот!
Липа (очень громко смеется). Ха-ха-ха!
Савва (опуская стул, несколько сконфуженно). Чего ты? Я думал, тебя нет…
Липа. Так. Тебе бы следовало в цирк поступить акробатом.
Савва (угрюмо). Не говори глупостей.
Липа. Обиделся?
Савва (вдруг смеется весело и добродушно). Ну вот, чепуха! В цирк так в цирк. Мы вместе со Сперанским поступим. Только не акробатами, а клоунами… согласны? Вы умеете горящую паклю глотать? Нет? Ну, погодите, я и этому вас научу. А ты вот что, Липа, дай-ка мне поесть. С утра не жрал.
Егор Иванович. Сатана! Совсем сатана! Не жрал. Так кто же теперь жрет? Где это видано?
Савва. А ты вот посмотри, это очень интересно. Ты погоди, отец, я тебя тоже научу паклю глотать, – совсем молодцом будешь!
Егор Иванович. Меня? Дурак ты, больше ничего. Тюха, давай водку!
Тюха. Не дам.
Егор Иванович. Чтоб вас всех… Вскормил, взлелеял… (Уходит.)
Липа (подавая молоко и черный хлеб). Ты что-то весел сегодня?
Савва. Да, и ты весела.
Липа (смеется). Я весела.
Савва. И я весел.
Пьет с жадностью молоко. На улице шаги становятся громче, наполняют звуком своим комнату и снова слегка стихают.
Савва. Как топочут!
Липа (выглядывает в окно). Завтра будет хорошая погода. Сколько я ни запомню, в этот день всегда солнце.
Савва. М-да. Это хорошо.
Липа. И когда несут икону, вся она сверкает от драгоценных камней, как огонь, и только лик ее темнеет. Не радуют его эти драгоценности, мрачен и темен он, как горе народное… (Задумывается.)
Савва (равнодушно). М-да? Вот как.
Липа. Когда подумаешь, сколько пало на него слез, сколько слышал он стонов и вздохов! Уже одно это делает его такою святынею – для всякого, кто любит и жалеет народ, понимает его душу. Ведь никого у них нет, кроме Христа, – у всех этих несчастных, убогих… Когда я была маленькая, я все ждала чуда…
Савва. Это было бы интересно.
Липа. Но теперь я поняла, что Сам Он ждет от людей чуда, ждет, что перестанут люди враждовать и губить друг друга.
Савва. Ну, и что же?
Липа (сурово смотрит на него). Ничего. Завтра сам увидишь, когда понесут Его. Увидишь, что делает с людьми одно только сознание, что Он здесь, с ними. Живут они весь год грязно, нехорошо, в ссорах и страданьях, а в этот день точно исчезает все… Страшный и радостный день, когда вдруг точно сбрасываешь с себя все лишнее и так ясно чувствуешь свою близость со всеми несчастными, какие есть, какие были, – и с Богом!
Савва (быстро). Который, однако, час?
Сперанский. Сейчас пробило четверть двенадцатого, если не ошибаюсь.
Липа. Рано еще.
Савва. Что рано?
Липа. Так. Рано, говорю, еще.
Савва (подозрительно). Что это ты?
Липа (вызывающе). А что?
Савва. Почему ты сказала: рано еще?
Липа (бледная). Потому что сейчас только одиннадцать. А когда будет двенадцать…
Савва (вскакивает и быстро идет к ней. Тяжело смотрит на нее, говорит медленно, слово за словом). Так вот что! Когда будет двенадцать… (Поворачивает голову к Сперанскому, но продолжая глядеть на Липу.) Послушайте вы, ступайте домой!
Липа (с испугом). Нет, подождите еще, Григорий Петрович. Пожалуйста, я прошу вас!
Савва. Если вы не уйдете сейчас, я выброшу вас в окно. Ну?
Сперанский. Извините, я никак не думал, я с Антон Егорычем, я сейчас. Тут где-то моя шляпа… положил я ее…
Савва. Вот ваша шляпа. (Бросает.)
Липа (слабо). Посидите еще, Григорий Петрович.
Сперанский. Нет, уже поздно. Я сейчас, сейчас. До приятного свиданья, Олимпиада Егоровна. До приятного свиданья, Савва Егорович. А они, кажется, уже спят, их в постельку бы надо. Иду, иду. (Уходит.)
Савва (говорит тихо и спокойно, в движениях тяжел и медлителен, как будто вдруг сразу почувствовал тяжесть своего тела). Ты знаешь?
Липа. Знаю.
Савва. Все знаешь?
Липа. Все.
Савва. Монах сказал?
Липа. Монах сказал.
Савва. Ну?
Липа (слегка отступая и поднимая руки для защиты). Ничего не будет. Взрыва не будет. Взрыва не будет, ты понимаешь, Савва? Не будет!
Пауза. На улице шаги и невнятный говор. Савва поворачивается и с особенной медлительностью, сгорбившись, прохаживается по комнате.
Савва. Ну?
Липа. Так лучше, брат, поверь мне. Поверь мне!
Савва. Да?
Липа. Ведь это было – не знаю что! Сумасшествие какое-то. Ты подумай!
Савва. Это – наверно?
Липа. Да, наверно. Теперь уже ничего не сделаешь.
Савва. Расскажи, как это произошло. (Осторожно садится и тяжело смотрит на Липу.)
Липа. Я уже давно догадалась… Еще тогда, в тот день, когда мы говорили. Только я еще не знала – что. И я видела… машинку эту: у меня есть другой ключ от этого сундука.
Савва. У тебя наклонности сыщика. Продолжай.
Липа. Я не боюсь оскорблений.
Савва. Ничего, ничего, продолжай.
Липа. Потом я видела, что ты часто разговариваешь с этим, с Кондратием. А вчера я посмотрела – машинки этой уже нет. И я поняла.
Савва. Второй, ты говоришь, ключ?
Липа. Да… ведь сундук этот мой. Ну, и сегодня…
Савва. Когда?
Липа. Уже к вечеру – я никак не могла найти Кондра-тия – я сказала ему, что знаю все. Он очень испугался и рассказал мне остальное.
Савва. Достойная пара: сыщик и предатель. Ну?
Липа. Если ты будешь оскорблять меня, я замолчу.
Савва. Ничего, ничего, продолжай.
Липа. Он хотел донести игумену, но я не позволила. Я не хочу губить тебя.
Савва. Да?
Липа. Когда все это устроилось, я вдруг поняла, как это дико все – так дико, что этого не может быть. Кошмар какой-то. Нет, этого не может быть! И мне стало жаль тебя.
Савва. Да?
Липа. Мне и сейчас жаль тебя. (Со слезами.) Саввуш-ка, милый, ведь ты мой брат, ведь я качала тебя в люльке. Миленький, что ты задумал, – ведь это же ужас, сумасшествие. Я понимаю, что тебе тяжело было смотреть, как живут люди, и ты дошел до отчаяния… Ты всегда был хороший, добрый, и я понимаю тебя. Разве мне самой не тяжело смотреть? Разве я сама не мучусь? Дай мне твою руку…
Савва (отстраняя ее руку). Он сказал тебе, что пойдет к игумену?
Липа. Да, но я не позволила ему.
Савва. А машинка у него?
Липа. Он завтра отдаст ее тебе; мне он побоялся ее отдать. Саввушка, миленький, ну, не смотри на меня так! Я понимаю, что тебе неприятно, но ты умный, ты не можешь не сознавать, что ты хотел сделать. Но ведь это же бессмыслица, это бред, это может присниться только ночью. Разве я не понимаю, что жить тяжело, не мучусь этим! Но нужно бороться со злом, нужно работать… Даже эти товарищи твои, анархисты… убивать нельзя, никого нельзя, но я все же их понимаю: они убивают злых…
Савва. Они не товарищи мне; у меня нет товарищей.
Липа. Но ведь ты же анархист?
Савва. Нет.
Липа. Кто же ты?
Тюха (поднимая голову). Идут. Всё идут. Слышишь?
Савва (тихо, но угрожающе). Идут!
Липа. Да, и кто идет, ты подумай. Ведь это горе человеческое идет, а ты хотел отнять у него последнее – последнюю надежду, последнее утешение… И зачем, во имя чего? Во имя какой-то дикой, страшной мечты о «голой земле»… (Смотрит в темную комнату с ужасом.) Голая земля – подумать страшно – голая земля! Как мог человек додуматься до этого: голая земля. Нет ничего, все надо уничтожить. Все. Над чем люди работали столько лет, что они создали с таким трудом, с такой болью… Несчастные люди! и среди вас находится человек, который говорит: все это надо сжечь… огнем!
Савва. Ты хорошо запомнила мои слова.
Липа. Ты разбудил меня, Савва. Когда ты сказал мне, я вдруг точно прозрела, я полюбила все. Понимаешь, полюбила! Вот эти стены… прежде я не замечала их, а теперь мне жаль их, так жаль… до слез. И книги, и все, каждый кирпич, каждую деревяжку, отделанную человеком. Пусть оно плохо, – кто говорит, что оно хорошо! Но за то я и люблю его – за неудачу, за кривые линии, за несбывшиеся надежды… за труд, за слезы! И все, Савва, кто услышит тебя, так же почувствуют, как и я, так же полюбят все старое, милое, человеческое…
Савва. Мне дела нет до вас.
Липа. Нет дела! А до кого же дело? Нет, Савва, ты никого не любишь, ты только себя любишь, свои мечты. Кто любит людей, тот не станет отнимать у них все, тот не поставит свое желание выше их жизни. Уничтожить все! Уничтожить Голгофу!.. Ты подумай: (с ужасом) уничтожить Голгофу! Самое светлое, что было на земле! Пусть ты не веришь в Христа, но если в тебе есть хоть капля благородства, ты должен уважать Его, чтить Его благородную память: ведь Он же был несчастен, ведь Он же был распят – распят, Савва!.. Ты молчишь?
Савва. Молчу.
Липа. Я думала… я думала… если тебе удастся это, я убью тебя, отравлю. Как самого вредного!
Савва. А если это не удастся…
Липа. Ты еще надеешься?
Савва. А если это не удастся, я убью тебя.
Липа (делает шаг к нему). Убей! Убей! Дай мне пострадать за Христа… за Христа, за людей!
Савва. Да, я убью тебя.
Липа. Да разве я не думала об этом? Разве я об этом не мечтала? Господи! Пострадать за Тебя – да есть ли счастье выше этого!
Савва (презрительным жестом указывая на Липу). И это – человек! И это считалось лучшим! И этим гордились! Н-ну, не богаты же вы хорошим!
Липа. Оскорбляй, издевайся, нас всегда оскорбляли, прежде чем убить.
Савва. Нет. Я не думаю тебя оскорблять, – как я могу оскорбить тебя! Ты просто неумная женщина. Таких много было. Много есть и сейчас. Просто неумная, ничтожная, даже невинная, как все, кто ничтожен. И если я хочу убить тебя, то ты не гордись этим, не думай, что ты особенная, достойная моего гнева. Нет. Просто мне будет немного легче. Когда мне случалось колоть дрова и я промахивался и вместо полена попадал по порогу, это было легче, чем если кто-нибудь удерживал мою руку. Поднятая рука должна упасть.
Липа. И подумать, что этот зверь – мой брат!
Савва. Которого ты качала в люльке и ставила на горшок. Да. А мне нисколько не странно, что ты моя сестра, а вот это чучело – мой брат. Эй, Тюха? Идут! (Тюха ворочает головой, бессмысленно смотрит, не отвечает.) Да. Мне нисколько не странно, когда все ничтожное называет себя моими сестрами и братьями, а когда узнает, кто я, идет покупать мышьяку на пятиалтынный – для брата. Травить меня, видишь ли, уже пробовали. Та, которая ушла от меня, пробовала, но не хватило духу. Дело в том, что все сестры и братья мои, помимо прочего, трусы!
Липа. Я бы отравила.
Савва. Не спорю. Ты немного истеричка, а истерички – народ решительный, если только не расплачутся раньше.
Липа. Я истеричка? Хорошо, пусть так! Пусть так, – а кто ты, Савва?
Савва. Меня это мало интересует.
Липа. Они идут, Савва. Они идут! И они найдут то, что им надо… И это сделала истеричка! Ты слышишь, сколько их? И если бы они узнали… Если бы подойти сейчас к окну и открыть, и крикнуть: вот он здесь, человек, который покушается на вашего Христа… Хочешь, я подойду сейчас? Хочешь? (Висступлении делает шаг к окну.) Хочешь?
Савва. Да, средство хорошее – избавиться от мученического венца. Что ж, крикни. Да поосторожнее: Тюху не свали!
Липа (возвращается). Мне жаль тебя, ты разбит, а лежачего не бьют. Но помни! Но помни, Савва: это идут тысячи твоих смертей.
Савва (улыбаясь). Шаги смерти.
Липа. Помни, что каждый из них счастлив был бы убить тебя, раздавить как гадину. Ты слышишь, сколько их? И каждый из них – твоя смерть! Если простого вора, конокрада, они бьют до смерти, то что же они должны сделать с тобой? Ведь ты Бога у них хотел украсть!
Савва. Это верно – тоже собственность!
Липа. И ты еще смеешься? Кто дал тебе право? Кто дал тебе власть над людьми, как смеешь ты касаться того, что для них – право, касаться их жизни?
Савва. Кто дал мне право? Вы дали. Кто дал мне власть? Вы дали. И я держу ее крепко, – попробуй, отними! Вы – вашей злостью, вашим безумием, вашим подлым бессилием. Право! Власть! Превратили землю в помойную яму, в бойню, в жилище рабов, грызут друг друга и спрашивают: кто осмелился схватить их за горло? Я! Понимаешь? Я! (Встает.)
Липа. Ты такой же человек, как и все.
Савва. Я – мститель. За моей спиной все удушенное вами. Ага! Блудили себе потихоньку и думали: никто не узнает, ничего, обойдется понемногу. Лгали, бесстыдствовали, кривлялись перед своими алтариками и бессильным Богом и думали: ничего, бояться некого, мы здесь одни. А вот пришел человек и говорит: отчет! Что сделали, ну-ка? Отчет давайте, ну? – да без мошенничества, я вас знаю! За каждого потребую! Ни одной кровинки не прощу! Ни одной слезы вам не оставлю!
Липа. Но уничтожать все… Ты подумай!..
Савва. А что же с ними делать, по-твоему? Уговаривать этих баранов свернуть с их скотской тропы, ловить каждого за рога и отводить в сторону, надеть фрак и читать им лекции? Как будто мало их учили! Как будто для них имеют значение слова, мысли. Мысль! Чистая, несчастная мысль! Они развратили ее, научили мошенничать, сделали ее продажной тварью, что отдается за пятак. Нет, сестра, жизнь коротка, и тратить ее на диспуты с баранами я не намерен. Огнем их надо! Огнем! Пусть надолго запомнят день, когда пришел на землю Савва Тропинин!