Совершенно такое же разнообразие возникает при оценке целесообразности средств по мере усвоения нами более высокой точки зрения, ибо с нею растет число средств, примененных к достижению более высокой цели. Конечная цель войны преследуется одновременно всеми армиями, а потому необходимо принять во внимание все, что при этом случилось или могло случиться.
Ясно, что это иногда может чрезвычайно расширить поле нашего рассмотрения и нам будет грозить опасность заблудиться; главная трудность сводится к тому, что приходится делать множество предположений о явлениях, в действительности не происходивших, но вполне возможных, а поэтому и не подлежащих устранению из рассмотрения.
Когда Бонапарт в марте 1797 г. наступал с Итальянской армией от р. Тальяменто на эрцгерцога Карла, то сделал он это с тем умыслом, чтобы принудить этого полководца к решительным действиям раньше, чем он успеет притянуть к себе ожидавшиеся им с Рейна подкрепления. Если смотреть лишь с точки зрения ближайшего решительного акта, то средство было избрано удачно, что успех и подтвердил, ибо эрцгерцог был еще настолько слаб, что на Тальяменто он лишь сделал попытку к сопротивлению, а когда увидел, что его противник слишком силен и решителен, то отступил и очистил входы в Норийские Альпы. Но для какой же цели нужен был Бонапарту этот успех как средство? Чтобы самому проникнуть в сердце австрийской монархии, облегчить наступление обеим рейнским армиям Моро и Гоша и установить с ними ближайший контакт. Так смотрел Бонапарт, и с этой точки зрения он был прав. Но если критика станет на более высокую точку зрения, а именно на точку зрения французской директории, которая могла и должна была предвидеть, что кампания на Рейне могла открыться лишь шесть недель спустя, то на вторжение Бонапарта через Норийские Альпы можно смотреть лишь как на излишне рискованный шаг. Ибо стоило австрийцам подтянуть в Штирию с Рейна значительные резервы, которые эрцгерцог мог бы бросить на Итальянскую армию, как не только эта последняя была бы уничтожена, но была бы проиграна вся кампания. Эти размышления и овладели Бонапартом в окрестностях Виллаха и заставили его очень охотно согласиться на Леобенское перемирие.
Но если критика поднимется еще на одну ступень выше и уяснит, что у австрийцев между Веной и армией эрцгерцога Карла не было никаких резервов, то станет ясно, что дальнейшее наступление Бонапарта угрожало бы самой Вене.
Допустим, что Бонапарт знал, что столица открыта и что он располагал в Штирии превосходством над эрцгерцогом; в этом случае его поспешное наступление к сердцу австрийской монархии оказывается уже не бесцельным; однако осмысленность его находилась в зависимости от того, какое значение австрийцы придавали сохранению Вены. Если это значение было настолько велико, что они предпочли бы пойти на те условия мира, которые Бонапарт намеревался им предложить, то на угрозу Вене приходится смотреть как на конечную цель военных действий. Если Бонапарт имел какие-либо основания предполагать это, то критика могла бы здесь остановиться, но если бы значение захвата Вены оставалось в области догадок, то критике пришлось бы вновь шагнуть на еще более высокую точку зрения и поставить вопрос: что бы случилось, если бы австрийцы решились пожертвовать Веной и отступили еще далее вглубь своей обширной территории? Однако на этот вопрос, как легко понять, нельзя дать ответа, не приняв в расчет вероятного хода действий между армиями обеих сторон на Рейне. При решительном численном перевесе французов (130 000 человек против 80 000) их успех, конечно, почти не подлежал сомнению, но тут возникал новый вопрос: как французская директория захотела бы его использовать? Французы могли развивать свой успех до противоположных границ австрийского государства, т. е. вплоть до полного разрушения или сокрушения этой державы, или же довольствоваться завоеванием значительной части территории в качестве залога при заключении мира. Для обоих случаев надо уяснить вероятный результат и лишь в зависимости от него определить затем вероятное решение французской директории. Положим, в итоге этого рассмотрения оказалось бы, что для полного разгрома Австрийской империи силы французов были далеко не достаточны, так что попытка в этом направлении сама собой вызвала бы полный переворот во всей обстановке, и что даже одно лишь завоевание и удержание за собой значительной части территории поставило бы французов в такое стратегическое положение, при котором их сил оказалось бы, по всей вероятности, недостаточно. Этот результат должен был бы повлиять на оценку стратегического положения Итальянской армии и побудил бы ее не предаваться чрезмерным надеждам. Это, бесспорно, и заставило Бонапарта, даже при полном учете беспомощного положения эрцгерцога, заключить Кампо-Формийский мир на условиях, не требовавших от австрийцев тяжелых жертв; австрийцы лишились только таких провинций, которые они не могли бы отвоевать даже после самой удачной кампании. Но французы не могли бы рассчитывать и на заключение этого умеренного мира в Кампо-Формио, а следовательно, не могли бы сделать его целью своего наступления, если бы не были выдвинуты два соображения. Первое заключалось в вопросе, как расценивали сами австрийцы каждый из двух возможных исходов, считали ли бы они эти результаты, несмотря на вероятный счастливый конечный успех в обоих случаях, стоящими тех жертв, которые были сопряжены с продолжением войны и которых они могли избегнуть ценою не слишком убыточного мира. Второй вопрос ставился так: будет ли австрийское правительство в состоянии спокойно взвесить конечный возможный успех своего упорного сопротивления и не поддастся ли оно малодушию под впечатлением временных неудач?
Рассмотрение существа первого вопроса отнюдь не является праздной игрой ума, но имеет столь огромное практическое значение, что оно всякий раз возникает, когда обсуждается какой-либо ориентированный на крайность план, и оно-то весьма часто и препятствует приведению его в исполнение.
Рассмотрение второго вопроса представляется столь же необходимым, ибо войну ведут не с абстрактным, а с реальным противником, которого надо постоянно иметь в виду. И наверное, смелый Бонапарт не упускал эту точку зрения, т. е. учитывал тот ужас, который предшествовал его грозному мечу. Тот же расчет привел его в 1812 г. и в Москву. Здесь он просчитался; ужас несколько был изжит в предшествовавшей гигантской борьбе; в 1797 г. этот ужас, конечно, еще был свеж, а тайна сопротивления, доведенного до крайнего предела, тогда еще не была вскрыта; но и в 1797 г. его отвага привела бы к отрицательному результату, если бы в предвидении такового он не нашел исхода в умеренном Кампо-Формийском мире.
На этом мы прервем данное рассмотрение; сказанного достаточно, чтобы представить образчик, показывающий, с какой широтой, многообразием и трудностями имеет дело критический разбор, если доходить в нем до предельных целей, а последнее является необходимым, когда дело идет о крупных, решающих актах. Из нашего рассмотрения видно, что, помимо теоретического проникновения в предмет, на ценность критического разбора оказывает огромное влияние природный талант, ибо от этого таланта будут преимущественно зависеть надлежащее освещение взаимной связи событий и выявление наиболее существенных соотношений событий из бесчисленного их множества.
Но таланту в этом деле предстоит и другого рода задача. Критическое рассмотрение заключается в оценке не одних лишь примененных средств, но и всех возможных; а последние еще надо указать, т. е. изобрести; ведь вообще нельзя порицать одно средство, если не можешь указать на другое – лучшее. Как бы мало ни было в большинстве случаев число возможных комбинаций, все же нельзя отрицать, что, выдвигая еще неиспользованные средства, мы не только производим простой анализ имевших место событий, но и проявляем творчество, которое не может быть предуказано, а зависит исключительно от плодовитости ума.
Мы далеки от того, чтобы усматривать арену великой гениальности там, где все может быть сведено к очень немногим практически возможным и очень простым комбинациям; мы считаем смехотворным, когда изобретение обхода позиции рассматривается как черта великой гениальности, что часто имеет место; но тем не менее этот акт творческой самодеятельности является необходимым, и им существенно определяется ценность критического разбора.
Когда Бонапарт 30 июля 1796 г. принял решение снять осаду Мантуи, дабы сосредоточенными силами броситься навстречу отдельным колоннам неприятеля, двигавшимся на выручку крепости, чтобы разбить их поодиночке, то это оказалось самым верным путем к блестящим победам. Эти победы действительно были одержаны и повторились с еще большим блеском с теми же средствами при последующих попытках прийти на выручку означенной крепости. Об этом все в один голос отзываются не иначе как с восторженной похвалой.
Однако Бонапарт мог предпринять этот шаг 30 июля лишь ценой окончательного отказа от осады Мантуи, ибо при его решении нельзя было спасти осадный парк, а добыть в эту кампанию другой было невозможно. И действительно, осада затем превратилась в простую блокаду, и крепость, которая в случае продолжения осады пала бы в очень скором времени, сопротивлялась, несмотря на все победы Бонапарта в открытом поле, еще в течение шести месяцев.
Критика в этом усмотрела совершенно неизбежное зло, ибо она не могла указать лучшего способа сопротивления. Сопротивление против идущей на выручку армии внутри циркумвалационной линии пользовалось такой дурной славой и презрением, что этот способ не приходил и в голову. Однако в эпоху Людовика XIV этот прием так часто достигал цели, что можно смотреть как на своего рода моду на то обстоятельство, что никто и не пытался обдумать возможность его использования сто лет спустя. При допущении такого способа учет ближайших обстоятельств показал бы, что 40 000 солдат лучшей в мире пехоты, которой располагал бы Бонапарт в циркумвалационной линии перед Мантуей, так мало могли страшиться 50 000 австрийцев, которых Вурмзер вел на выручку осажденной крепости, что последние едва ли попытались бы даже атаковать французские линии. Мы здесь не станем приводить дальнейших доказательств нашего утверждения, но полагаем, что сказанного достаточно для того, чтобы оно было принято во внимание наряду с другими. Думал ли сам Бонапарт, когда приступал к действию, об этом средстве, мы не беремся решать: ни в его мемуарах, ни в других печатных источниках об этом нет и следа; вся последующая критика об этом даже и не думала, так как глаз совершенно отвык от подобного мероприятия. Заслуга напомнить об этом средстве не из великих, ибо стоит лишь освободиться от засилия модных взглядов, чтобы дойти до этого; но последнее необходимо, чтобы приступить к его рассмотрению и сравнению с тем приемом, к которому прибег Бонапарт. Каков бы ни оказался результат такого сравнения, критика не должна его миновать.
Когда Бонапарт в феврале 1814 г. разбил в боях под Этожем, Шампобером, Монмиралем и т. д. армию Блюхера, а затем, бросив его, обратился против Шварценберга и нанес ему поражение под Монтро и Морманом, все восторгались тем, как Бонапарт постоянной переброской своих главных сил блестяще использовал ошибку союзников, наступавших раздельно. Если эти блестящие удары, наносимые во все стороны, все же не спасли Бонапарта, то это, как полагали, не могло быть поставлено ему в вину. Никто до сего времени не задал себе вопроса, каков был бы результат, если бы Бонапарт не повернул от Блюхера на Шварценберга, а продолжал бы наносить удары Блюхеру и преследовал бы его до Рейна. Мы убеждены, что в этом случае произошел бы полный переворот во всей кампании и главная армия союзников не пошла бы на Париж, а отступила бы за Рейн. Мы не настаиваем на том, чтобы наше убеждение разделяли другие, но ни один специалист не станет сомневаться, что критика должна заняться рассмотрением этой альтернативы, раз о ней зашла речь.
В этом случае средство, подлежавшее сравнению с действительно примененным, было гораздо ближе к последнему, чем в предыдущем случае, однако и на этот раз на его рассмотрении никто не остановился, так как все слепо следовали по одному направлению и находились под влиянием предубеждения.
Из необходимости указать на лучшее средство взамен опороченного возник тот род критики, которым почти исключительно пользуются, а именно: ограничиваются голым указанием на якобы лучший прием, не представляя в пользу его никаких доказательств. В результате указанный метод действий не для всех представляется доказанным. Другие поступают так же, и возникает спор, не имеющий никакого разумного основания. Вся литература о войне полна подобными примерами.
Доказательство, которого мы требуем, необходимо всюду, где преимущество предлагаемого средства не настолько очевидно, чтобы не оставалось никакого сомнения. Сущность доказательства заключается в том, чтобы каждое из этих средств подвергнуть исследованию в отношении его особенностей и соответствия с поставленной целью. Раз дело сведено таким путем до простых истин, то спор должен наконец прекратиться или же привести к новым выводам, между тем как при ином методе аргументы pro и contra[35] начисто уничтожают друг друга.
Если бы, например, мы, не довольствуясь сказанным, решили в приведенном нами случае доказать, что неуклонное преследование Блюхера являлось бы более удачным решением, чем поворот против Шварценберга, то мы оперлись бы на следующие простые истины.
1. Как общее правило, выгоднее продолжать наносить удары в одном направлении, чем перебрасывать свои силы с места на место, потому что, во-первых, такое перебрасывание сопряжено с потерей времени и, во-вторых, там, где моральные силы уже подорваны значительными потерями, новые успехи являются более обеспеченными; таким образом, не меняя направления ударов, мы не оставляем неиспользованной часть достигнутого перевеса.
2. Хотя Блюхер был численно слабее Шварценберга, но благодаря своей предприимчивости был значительно опаснее, а потому скорее в нем лежал центр тяжести, увлекающий все остальное за собой во взятом им направлении.
3. Потери, понесенные Блюхером, были почти равнозначащи поражению, вследствие чего Бонапарт приобрел над ним такой перевес, что отступление Блюхера к Рейну едва ли подлежало сомнению, так как в этом направлении он не мог получить существенных подкреплений.
4. Никакой другой возможный успех не выделился бы с такой яркостью, не предстал бы воображению в таком колоссальном очертании; а при нерешительном, робком командовании армией, каким заведомо было командование Шварценберга, это должно рассматриваться как один из самых существенных факторов. Потери, которые понесли наследный принц Вюртембергский под Монтро и граф Витгенштейн под Морман, вероятно, с достаточной точностью были известны Шварценбергу. Те же поражения, которые понес бы Блюхер на своем совершенно обособленном и отдельном направлении от Марны до Рейна, докатывались бы до Шварценберга лишь в виде снежной лавины слухов. Отчаянный маневр, предпринятый Бонапартом в конце марта на Витри, представлявший попытку оказать воздействие на союзников угрозой их сообщениям, был, очевидно, построен на принципе устрашения, но обстоятельства были уже совершенно иные, ибо Бонапарт потерпел неудачу под Лаоном и Арси, а Блюхер уже присоединился к Шварценбергу со своей стотысячной армией.
Конечно, найдутся люди, которых наши доводы не убедят, но, по крайней мере, они не будут иметь возможности нам возразить: «В то время как Бонапарт угрожал бы своим продвижением к Рейну – базе Шварценберга, Шварценберг угрожал бы Парижу – базе Бонапарта», – ибо мы приведенными нами доводами именно и хотели указать, что Шварценберг и не подумал бы двигаться на Париж.
По поводу примера из похода 1796 г., которого мы выше коснулись, мы бы сказали, что Бонапарт видел в принятом решении самое верное средство разбить австрийцев; если бы даже это и было так, то цель, достигаемая этим путем, являлась лишь пустым военным подвигом, который не мог оказать существенного влияния на падение Мантуи. Путь, который мы рекомендуем, по нашему мнению, гораздо вернее мог воспрепятствовать снятию осады; но если бы мы с точки зрения французского полководца и не считали, что это так, и даже полагали бы, что он представляет меньше шансов на успех, то все же вопрос сводился к тому, что на одну чашу весов пришлось бы положить более обеспеченный, но почти бесполезный, а следовательно, ничтожный успех, а на другую – успех не вполне вероятный, но гораздо более значительный. При такой постановке вопроса наиболее смелым является второй способ разрешения вопроса, между тем как при поверхностном взгляде получается обратное представление. Несомненно, намерения Бонапарта были очень отважными, и, следовательно, надо полагать, что он не до конца уяснил себе природу данного случая и не обозрел последствий своего решения так, как мы их представляем себе теперь, после фактического опыта.
Вполне естественно, что при рассмотрении целесообразности примененных средств критике часто приходится ссылаться на военную историю, ибо в военном искусстве опыт имеет гораздо большую ценность, чем любая философская истина. Но, конечно, это доказательство историей действительно лишь при определенных условиях, о которых мы поговорим в особой главе. К сожалению, эти условия так редко выполняются, что ссылки на историю по большей части приводят к еще большей путанице в понятиях.
Теперь нам надо рассмотреть еще один важный вопрос, а именно: в какой мере дозволительно или даже обязательно для критики пользоваться при обсуждении конкретного случая имеющимися в ее распоряжении более подробными сведениями о событиях, а также результатами этих событий, – иначе говоря, когда и где критика должна отвлечься от всех этих данных, дабы возможно точно встать в положение действовавшего лица.
Когда критика хочет высказать похвалу или порицание действовавшему лицу, то, разумеется, она должна постараться в точности встать на его точку зрения, т. е. сопоставить все то, что он знал и что руководило его действиями, и отстранить от себя все то, чего деятель не мог знать или не знал, – следовательно, прежде всего надо устранить данные о том, к какому результату привели предпринятые действия. Однако это лишь цель, к которой надо стремиться, но окончательно достигнуть невозможно, ибо обстановка, на фоне которой протекало какое-либо событие, никогда не может предстать перед глазами критика в том самом виде, в каком она была перед глазами действовавшего лица. Ряд мелких обстоятельств, которые могли оказывать влияние на решения, исчезли бесследно; об иных субъективных побуждениях не встречается никаких указаний. О последних узнают лишь потом из мемуаров самих деятелей или очень близких к ним лиц, а в таких мемуарах все трактуется обычно общими мазками, а порой излагается не вполне откровенно. Таким образом, у критика будет недоставать многого, что живо стояло в сознании действовавшего лица.
С другой стороны, критике еще труднее закрыть глаза на то, что ей слишком хорошо известно. Это легко лишь по отношению ко всем случайным, т. е. не коренящимся в существе обстановки, примешавшимся к ней обстоятельствам, но это крайне трудно и почти недостижимо по отношению ко всем существенным явлениям.
Прежде всего поговорим о конечном результате. Если он вытек не из случайных явлений, то почти невозможно, чтобы знание его не оказало влияния на суждение о тех событиях, из которых он получился, ибо на них мы смотрим сквозь призму конечного результата и лишь через него окончательно знакомимся с ними и учимся их оценивать по достоинству. Военная история со всеми ее явлениями представляет для самой критики источник поучения, и вполне естественно, что последняя рассматривает явления в том освещении, которое им придает рассмотрение всех событий в целом. Поэтому, если бы даже критика иногда и задавалась целью безусловно закрыть глаза на этот результат, то окончательно это ей все же никогда бы не удалось.
Но так обстоит дело не только с конечным результатом, т. е. с тем, что наступает позднее, но и с обстановкой соответствующего момента, т. е. с теми данными, которые определяют действие. В большинстве случаев в распоряжении критики их окажется больше, чем было у действовавшего лица; можно было бы думать, что закрыть на них глаза нетрудно, однако на деле это не так. Знание как предшествовавших, так и одновременных обстоятельств основывается не только на определенных сообщениях, но в значительной мере и на целом ряде догадок и предположений; мало того, редко получается сообщение о не вполне случайных событиях, которому уже не предшествовали бы предположения или догадки; они-то и заменяют точное сообщение, если последнего нет. Таким образом, понятно, что позднейшая критика, которой фактически известны все предшествовавшие и все одновременные обстоятельства, должна действовать неподкупно, задавая себе вопрос, какое из неведомых тогда обстоятельств она сочла бы вероятным. Мы утверждаем, что в данном случае полностью исключить из своего суждения известные данные столь же невозможно и по тем же самым причинам, как и закрыть глаза на конечный результат.
Отсюда, если критика захочет высказать похвалу или порицание по поводу какого-нибудь конкретного действия, то ей всегда лишь до известного предела удастся встать в положение действовавшего тогда лица. Во многих случаях последнее достигается в пределах практически нужного, в других же случаях оно может и вовсе не удаться; этого не следует упускать из виду.
Однако нет никакой необходимости и даже нежелательно, чтобы критика вполне отождествлялась с действующим лицом. На войне, как и во всякой деятельности, сопряженной с искусством, требуется развитое природное дарование, называемое мастерством. Мастерство может быть крупным и малым. В первом случае оно легко может оказаться выше дарования критика, ибо какой критик решился бы выразить притязание на мастерство Фридриха или Бонапарта! Но критика не может вовсе воздержаться от суждения о крупных талантах, и, следовательно, ей надо предоставить использовать преимущество более широкого горизонта. Следовательно, критика не может вслед за великим полководцем решать выпавшие на него задачи, исходя только из имевшихся у него данных, как можно было бы проверить решение математической задачи, она должна сначала почтительно ознакомиться с высшим творчеством гения по достигнутым им успехам и по точной координации всех действий, а затем изучить на фактах ту основную связь между событиями, тот истинный их смысл, которые умел предугадать взор гения.
Но и по отношению ко всякому, даже самому скромному мастерству необходимо, чтобы критика становилась на более высокую точку зрения, дабы, обогатившись объективными моментами для суждения, она являлась возможно менее субъективной и дабы ограниченный рассудок критика не мерил бы других своей мерой.
Такое более высокое положение критики, ее похвала и порицание, выносимые после полного проникновения во все обстоятельства дела, не содержит в себе ничего оскорбительного для наших чувств, последнее создается лишь тогда, когда критик выдвигает вперед свою особу и начинает говорить таким тоном, словно вся та мудрость, которую он приобрел благодаря полному знакомству со всеми событиями, составляет его личный талант. Как ни груб такой обман, однако пустое тщеславие охотно к нему прибегает, и немудрено, что это вызывает в других негодование. Но чаще случаи, когда такое самохвальство не входит в намерения критика, а лишь приписывается ему читателем; если первый не примет известных мер предосторожности, то тотчас же зарождается обвинение в отсутствии способности суждения.
Таким образом, когда критик указывает на ошибки Фридрихов Великих и Бонапартов, то это не значит, что он сам, произносящий критическое суждение, этих ошибок не совершил бы, он даже мог бы согласиться, что на месте этих полководцев он, вероятно, совершил бы гораздо более грубые ошибки, но он усматривает эти ошибки из хода событий и связи между ними и требует от проницательности полководца, чтобы тот их предусмотрел.
Итак, критика есть суждение, основанное на ходе событий и на связи между ними, а следовательно, и на их конечном результате. Но результат может сказаться на суждении и совершенно иначе, бывает, что им попросту пользуются в качестве доказательства правильности или неправильности того или другого мероприятия. Это можно назвать суждением по успеху. Такое суждение на первый взгляд кажется безусловно неприемлемым, и все же это не так.
Когда Бонапарт в 1812 г. шел на Москву, все зависело от того, принудит ли он императора Александра к миру завоеванием этой столицы и предшествовавшими этому событиями, как ему удалось принудить его в 1807 г. после сражения под Фридландом и как удалось принудить императора Франца в 1805 и 1809 гг. после Аустерлицкого и Ваграмского сражений; ибо раз он не получал мира в Москве, ему ничего не оставалось другого, как возвращаться вспять, т. е. понести стратегическое поражение. Мы не будем останавливаться на том, что сделал Бонапарт, чтобы добраться до Москвы, и не было ли уже при этом упущено многое такое, что могло бы побудить императора Александра заключить мир; не будем также говорить о тех гибельных обстоятельствах, которые сопровождали отступление и причина которых, может быть, уже заключалась в ведении войны в целом. Но независимо от этого вопрос остается тем же самым, ибо какими бы блестящими ни были результаты похода до занятия Москвы, все же дело сводилось к тому, будет ли император Александр настолько запуган всем этим, чтобы заключить мир. Если бы отступление и не носило на себе такого отпечатка истребления и гибели, поход все же являлся бы крупным стратегическим поражением. Если бы император Александр согласился на невыгодный мир, то поход 1812 г. стал бы наряду с походами, закончившимися Аустерлицем, Фридландом и Ваграмом. А между тем и эти кампании, не будь заключен мир, вероятно, привели бы к таким же катастрофам. Таким образом, какую бы силу, искусство и мужество ни проявил всемирный завоеватель, этот конечный вопрос, обращенный к судьбе, оставался бы повсюду тем же самым. Но неужели на этом основании мы должны отвергнуть походы 1805, 1807 и 1809 гг. и на основании данных одной кампании 1812 г. утверждать, что все они – плод неразумия, что успех их противоестественен и что в 1812 г. стратегическая правда наконец восторжествовала над слепым счастьем? Это было бы крайней натяжкой, суждением донельзя тираническим, которое могло быть доказанным лишь наполовину, ибо ни один человеческий взор не может проследить нить необходимого сцепления событий вплоть до окончательного решения, принятого побежденными монархами.
Но еще менее оснований утверждать, что поход 1812 г. заслуживал того же успеха, как и предшествующие, и если он им не увенчался, то это нечто совершенно ненормальное. В самом деле, нельзя же смотреть на стойкость императора Александра как на нечто ненормальное.
Что может быть естественнее, как сказать, что в 1805, 1807 и 1809 гг. Бонапарт правильно оценил своих противников, а в 1812 г. он ошибся; следовательно, тогда он был прав, а на этот раз нет, и притом в обоих случаях потому именно, что нас тому учит конечный результат.
Все действия на войне, как мы уже говорили раньше, рассчитаны лишь на вероятные, а не на несомненные результаты; то, чего недостает в отношении несомненности, должно быть предоставлено судьбе или счастью, – называйте это как хотите. Правда, мы можем требовать, чтобы доля счастья была как можно меньше, но лишь по отношению к конкретному случаю, т. е. в каждом отдельном случае эта доля должна быть возможно меньше, но из разных случаев мы вовсе не обязаны предпочитать именно тот, в котором меньше всего подлежащего сомнению. Это было бы, согласно всей нашей теоретической установке, огромной ошибкой. Бывают случаи, когда величайший риск является величайшей мудростью.
Во всем том, что действующее лицо предоставляет судьбе, по-видимому, нет никакой его заслуги, а следовательно, в этой части на него и не ложится никакой ответственности; тем не менее мы не можем удержаться от внутреннего одобрения всякий раз, как ожидание полководца оправдывается. Когда же оно срывается, мы испытываем какое-то чувство неудовлетворенности. Дальше этого и не должно идти суждение о правильном и ошибочном, которое мы сознаем только на основании конечного результата или, точнее, которое мы просто находим в нем.
Однако нельзя не признать, что чувство удовлетворения, испытываемое нашим сознанием от меткого действия, и чувство неудовлетворенности от промаха все же покоятся на смутной догадке, что между успехом, приписываемым счастью, и гением действующего лица существует тонкая, невидимая умственному взору связь, и эта гипотеза доставляет нам известное удовлетворение. Такой взгляд подкрепляется тем, что наш интерес возрастает и переходит в более определенное чувство, когда в деятельности того же самого лица удачи и промахи часто повторяются. Отсюда становится понятным, почему счастье на войне принимает гораздо более благородный облик, чем счастье в игре. Повсюду, где благоприятствуемый счастьем вождь не задевает как-либо наши интересы, мы с удовлетворением будем следить за его успехами.
Итак, критика, после того как она взвесила все, что принадлежит к области человеческого расчета и может быть удостоверено, должна предоставить слово конечному исходу в той части, в которой тайная внутренняя связь вещей не воплощается в видимых явлениях. При этом она должна, с одной стороны, оградить этот безмолвный приговор высшего судилища против напора необузданных мнений, с другой – возразить против нелепых злоупотреблений, которые могут быть допущены этой высшей инстанцией.
Этот приговор по конечному результату всегда должен, следовательно, удостоверить то, чего не может распознавать человеческий ум. К нему приходится обращаться главным образом в вопросе о духовных силах и их воздействии, отчасти потому, что о них можно судить с наименьшей достоверностью, а отчасти и потому, что они, близко соприкасаясь с волей, легко ее обусловливают. Там, где решение вызвано страхом или мужеством, между чувством и волей не может быть установлено ничего объективного, а следовательно, здесь уже мудрость и расчет более не влияют на вероятный исход дела.