© Карл Дюпрель, 2022
© Перевод под редакцией Л.И.Здановича, 2022.
По приезде в Бенарес, молодой граф Кардштейн занял несколько комнат в лучшем отеле, расположенном среди банановой рощи, на берегу священного Ганга. Окна его комнат выходили на большую террасу, с которой открывался живописный вид на главные улицы города. Нескончаемой роскошной панорамой расстилались причудливые постройки с высившимися между ними башнями и минаретами. В общем, весь город казался, как бы разбросанным в пышной зелени. На середине террасы, крытой холстом в виде палатки, устроен был мраморный бассейн, в котором тихо плескался фонтан. Вдыхая живительную прохладу, Альфред откинулся на спинку качалки и весь отдался своим мыслям в ожидании прихода Ковиндасами. Наконец, тяжелая драпировка распахнулась, и на террасу вошел факир, приветствуя молодого графа на индийском языке. По бронзовому цвету кожи и пышной шапке, как смоль, черных густых волос, в его высокой, сухощавой фигуре, прикрытой только на бедрах, можно было с первого же взгляда, признать типичного индуса.
Альфред привстал и в свою очередь приветствовал факира, пояснив ему свою просьбу с помощью переводчика.
– Скажи, властен ли ты доставить мне возможность вступить в общение с умершими? – начал молодой граф, обращаясь к Ковиндасами.
– Факиры сами по себе ничего не могут сделать – последовал ответ, – мы служим только орудием воли богов. Возможно, что они благосклонно отнесутся к твоей просьбе, а все же лучше было бы не нарушать покой умерших, и если ты хочешь поддержать их любовь к себе, то, конечно, последуешь моему совету.
– Я хотел бы только узнать что-нибудь об одной умершей, которая при жизни любила меня всей душой, – поспешил оговориться Альфред.
Ковиндасами ничего не возразил. Окинув беглым взглядом террасу, он сел на постланный в углу ковер и скрестил ноги. В первую минуту, глаза факира неподвижно уставились в пространство, но, немного погодя, веки сомкнулись, и сам он точно замер. На вид совершенно безжизненный, подобно бронзовой статуе. Ковиндасами просидел так с четверть часа, не проронив ни одного слова; но затем, в пространстве между графом и факиром мало-помалу образовалось фосфорическое светящееся облако, которое постепенно сгущалось. Каково же было удивление Альфреда, когда из облака внезапно выступили местами человеческие руки, состоявшие, судя по внешнему виду, из туманной массы. Руки так же быстро исчезали, как показывались, причем блеск их постепенно усиливался. Наконец, одна из них, после неоднократных попыток приблизиться к Альфреду, уплотнилась и приняла форму маленькой пухлой девичьей ручки. На одном из пальчиков, граф заметил золотой перстенек с рубином, в котором тотчас же и узнал колечко, подаренное им Мойделе. Альфред невольно вскочил со своего места. Сильно взволнованный, он растерянно глядел вслед маленькой ручке, которая тянулась к нему. Вопреки очевидности явления, его не покидали тяжелые сомнения человека, просвещенного наукой, и он сурово взглянул на факира с предвзятой мыслью уличить его в обмане. Но Ковиндасами, по-прежнему, сидел неподвижно на своем месте, и пространство между ним и облаком было совершенно пусто. Тем не менее, Альфред не мог подавить в себе недоверия. Он рванулся вперед, чтобы схватить ручку, которая держалась в воздухе перед ним, но в эту минуту она быстро подалась назад и скрылась в облаке. Альфредом овладело неудержимое стремление избавиться от преследовавших его сомнений, и он мысленно умолял Мойделе чем-нибудь подтвердить свою личность. Прошло с четверть часа в напрасном ожидании, но затем на поверхности облака последовало легкое колебание и, минуту спустя, снова показалась ручка с рубином, но на этот раз пальцы были сжаты. Она потянулась к Альфреду и, к его немалому удивлению, оказалась настолько уплотнившейся, что можно было проследить на полу ее двигавшуюся тень. Немного погодя рука опустилась, разжала пальцы и выронила цветок, который упал к ногам Альфреда. Граф судорожно схватил дорогой подарок и прижал его к губам: это был свежий, казалось, только что сорванный эдельвейс.
Все сомнения были устранены. В самом деле, возможно ли было не верить после таких доказательств, как снежно белый эдельвейс на берегу священного Ганга и золотой перстень с рубином на маленькой ручке, которую молодой граф признал бы между сотнями других! Тем не менее, Альфред не удовольствовался достигнутой удачей: он решил, во что бы то ни стало осуществить план опыта, составленный им еще до прихода факира, и, придвинув маленький столик, на котором лежала заранее приготовленная бумага и карандаш, поставил его под самым облаком, все еще державшимся в воздухе. Затем Альфред мысленно обратился к Мойделе со своей заветной просьбой и в ожидании сел в кресло. На поверхности облака немедленно последовало колебание, и снова показалась маленькая ручка, которая на этот раз беспокойно спустилась, или вернее, как бы слетела на бумагу после двух, трех неудачных попыток, рука взяла карандаш и, быстро написав несколько слов, выронила его, поспешно поднялась и исчезла в облаке. Альфред бросился к столу, чтобы прочесть послание, и каков же был его восторг, когда он прочел следующий ответ на свой мысленный вопрос: «Ты найдешь Эммануила. Я люблю тебя безгранично».
В эту минуту Ковиндасами проснулся. Пот выступил крупными каплями у него на лбу и, по-видимому, совершенно обессиленный, он спокойно спросил Альфреда:
– Ну, что ж, ты добился, чего хотел?
Обрадованный Альфред все еще перечитывал послание Мойделе и, в ответ факиру, обнял его и, выразив ему свою беспредельную благодарность, просил в ближайшем времени возобновить опыты. На это Ковиндасами, однако, не подался и предложил Альфреду отложить опыты на неделю. При этом он заявил, что ему предстояло совершить обряд омовения в водах священного Ганга и затем отбыть целую неделю служения в храме. Назначив день для требуемых опытов, факир медленно встал со своего места и неслышными шагами удалился с террасы.
Вслед за ним граф отпустил и переводчика. Ему хотелось хорошенько обдумать наедине все, что произошло. Он бережно спрятал эдельвейс и заветное послание своей незабвенной Мойделе, а затем отправился в ближайшую тамариндовую[1] рощу, где и предался своим мыслям.
Альфреду стоило не малых усилий преодолеть свое нетерпение в ожидании срока, назначенного факиром для дальнейших экспериментов. За этот промежуток времени он получил письмо от Моргофа с радостной вестью о блестящем исходе ночных опытов в лаборатории. Одна мысль об обещании Мойделе явиться Генриху дала новый толчок молодому графу; его неудержимо потянуло на родину. Да, там у себя, в замке Карлштейнов, он завершит свой триумф. Но в то же время не следовало, разумеется, упускать того, что давалось в руки, и потому необходимо было возобновить опыты с Ковиндасами, прежде чем пуститься в обратный путь. В случае же, если бы пришло известие от Моргофа об окончательной удаче, то Альфред решил отказаться даже и от экспериментов с факиром для того, чтобы как можно скорее вернуться домой.
Между тем, наступил, наконец, желанный день, и опыты с Ковиндасами возобновились. Граф виделся с ним почти ежедневно, и необычайные явления, которыми сопровождался каждый сеанс, все более и более возбуждали в Альфреде чисто объективный интерес к сверхъестественному, не говоря уже о нравственном удовлетворении, которое давало ему появление маленькой ручки, неизменно показывавшейся всякий раз, как бы в знак беспредельной любви Мойделе к своему нареченному.
Томимый нетерпением в ожидании последующих известий от Моргофа, Альфред еще раз устроил сеанс, который принес ему роковую весть о постигшем его новом ужасном несчастье.
Вот как разразился этот громовой удар. Прежде чем предпринять окончательное решение относительно своего возвращения в замок, граф хотел по возможности выяснить, удастся ли его другу достигнуть главной и конечной цели опытов в лаборатории. Ни одним словом не выдав своей затаенной мысли, он однажды заговорил с Ковиндасами о Моргофе.
– Я понимаю, о ком ты говоришь, – последовал ответ факира. – Друг твой тоже умер и горячо любит тебя теперь, как при жизни. Я чувствую, что он близок к тебе.
– Ты ошибаешься, Ковиндасами, – спокойно возразил Альфред. – Мой друг жив.
– Факир может ошибаться, – перебил Ковиндасами, – потому что сам по себе он полнейшее ничтожество. Но боги никогда не ошибаются.
При этих словах Альфреда охватил невольный ужас; стараясь преодолеть свое волнение, он вынул из кармана полученное им недавно письмо Генриха и, показав его Ковиндасами, поспешил опровергнуть невероятную весть.
– Вот эти строки писаны рукой моего друга, и получил я их недавно. Стало быть, он жив. А ты мне вот что скажи: могу ли я видеть руку живого человека, подобно тому, как я уже неоднократно видел руку близкой мне отошедшей девушки? – обратился молодой граф к Ковиндасами.
– Нет! – последовал ответ факира.
– Так что, стало быть, если бы теперь показалась, напр., рука моего друга, и я признал бы ее за таковую, хотя бы по кольцу, которое он постоянно носит, то это значило бы, что он умер? – взволнованно спросил молодой граф.
– Да, – уверенно ответил Ковиндасами.
– Ну, а если бы рука не показалась? – поспешил оговориться Альфред.
– Это значило бы, что друг твой жив, – последовал ответ Ковиндасами.
– Так начинай же опыт, – тревожно произнес граф.
Факир, по обыкновению, сел на пол, и опять образовалось облако в пространстве. Из него тотчас выступила рука. Затем она скрывалась несколько раз и наконец, после неуверенных движений, заметно уплотнилась и приняла отчетливую форму. По мере того, как она приближалась к Альфреду, спокойно и плавно подвигаясь в воздухе. Он все более и более убеждался, что это была мощная рука его друга, а когда она опустилась над бумагой, лежавшей на столе, граф заметил на одном из пальцев хорошо знакомое ему кольцо с камнем, на котором вырезано было изображение египетского скарабея. Рука уверенно взяла карандаш, и наискось написала поперек листа следующие слова: «Жизнь – это болезнь, от которой нас излечивает смерть».
Затем карандаш упал, а рука скрылась в облаке. Альфред вскочил со своего места и отчаянно вскрикнул. Нравственно вконец уничтоженный, он укоризненно взглянул на факира с предвзятой мыслью уличить его в обмане. Но Ковиндасами спокойно сидел на своем месте, неподвижный, как статуя. Перед ним все еще колебалась в воздухе светящееся облако.
– Если это рука Генриха, – крикнул Альфред, глядя по направлению к облаку, – то извести меня о Мойделе. Я хоть поэтому узнаю действительно ли и ты там же, куда отошла она.
Наступила минута ужасная, нескончаемая для Альфреда. Наконец, из облака опять выступила рука, по прямой линии опустилась к столу, смело взяла карандаш и на глазах Альфреда греческими буквами начертала стихи древнего поэта: «Кого боги любят, тот юным умирает».
Затем, как бы выжидая дальнейших вопросов, рука спокойно легла на бумагу. С трудом переводя дух, Альфред едва произнес:
– Когда ты умер и как?
– Ты все узнаешь. Я люблю Леонору. Vale! – написалось в ответ.
Начертав эти строки, рука опять поднялась и стала невидимой, прежде чем скрылась в облаке.
Альфред растерянно озирался кругом. Нравственно изнеможенный от наплыва новых ужасных впечатлений он провел рукой по лбу и откинул голову назад, не находя никакого разумного выхода для своих догадок и соображений. Факир по-прежнему сидел совершенно неподвижно. Подозревать его в обмане значило бы, в данном случае, приписать ему знание греческого языка, а подобное предположение было бы ни с чем несообразно. Откуда же, спрашивается, исходило предшествовавшее послание? Или это было дьявольское наваждение? Положительно так решил мысленно Альфред. Уезжая из замка, он оставил друга своего не только вполне здоровым, но, можно сказать, даже в расцвете сил и здоровья, и ни в одном из его писем не было и намека на какую-либо болезнь. После всего этого, возможно ли было поверить ужасной вести об его смерти? О каком бы то ни было случайном несчастье не могло быть и речи. Из замка Моргоф, конечно, никуда не выезжал, а в доме Карлштейнов могла ли ему предстоять какая-нибудь опасность? Что же касается до опытов в башне «золотого графа», то, по словам самого Генриха, они были обставлены как нельзя более благоприятно. Но, вопреки всем этим соображениям, Альфредом все более и более овладевал непреодолимый ужас. В непрочности человеческого счастья он убедился на личном опыте. В ту самую минуту, когда жизнь сулила ему величайшее блаженство на этой земле, когда он готовился прижать к груди своей ту, которая дала ему счастье первой любви, разразилась чудовищная катастрофа, исказившая всю его жизнь. Да и, наконец, мало ли подобных злополучных случаев в гибельном водовороте, который именуется человеческой жизнью?
Альфред терялся в ужасных догадках и был решительно не в состоянии сообразить, что следовало предпринять.
Ковиндасами, между тем, проснулся и, увидев молодого графа стоявшим посреди террасы с искаженным от ужаса лицом, остановил на нем свой вдумчивый, полный глубокого сострадания взгляд.
– Я служу только орудием воли богов, – оговорился факир, как бы в свое оправдание. – Если ты действительно видел руку своего друга, то можешь быть уверен, что он счастлив уже потому, что окончил свою земную жизнь и теперь не так далек от блаженной Нирваны. А раз, что он счастлив, то о чем же ты сокрушаешься?
Альфред не мог выговорить ни одного слова и молча пожал руку факиру.
– Ступай к моим наставникам, к браминам – продолжал Ковиндасами, обращаясь к молодому графу. – Они внушат тебе, что над могилой отошедшего следует ликовать, а над колыбелью новорожденного – плакать.
С этими словами факир поднялся со своего места, направился к дверям, и обернувшись в последний раз, торжественно произнес:
– Истым мудрецом может считаться только тот, кто постиг, что смерть есть величайшее благодеяние для человечества.
При том состоянии души, которое переживал Альфред, оставаться в Бенаресе было немыслимо. Непосильная борьба между тревожными ожиданиями и вспыхивавшими надеждами на возможность лучшего в конец истомили графа, и он решил поспешить на встречу дальнейшим известиям из замка, чтобы как можно скорее положить конец мучительной неизвестности.
В тот же день камердинер Франц получил приказание приготовиться к обратному путешествию в Калькутту.
Далеко за пределами Калькутты тянется вдоль берега моря широкая полоса наносных песчаных холмов. Дугой выдаваясь в море, она постепенно суживается к концу, образуя ряды нагроможденных одна на другую песчаных волн.
Там, на одном из холмов, наедине с гнетущими мыслями, сидел молодой граф. Склонив свою усталую голову, он следил потухшим взором за пенившимися волнами, которые догоняли одна другую, высоко разметая брызги по необозримому пространству синего океана. Сильный ветер крутил песок на берегу, стаи чаек с шумом прорезывали воздух, сверкая своими снежно-белыми крыльями в красноватом свете заходящего солнца. По временам они спускались поодиночке к самой воде и, слегка покачиваясь на волнах, выслеживали добычу.
Альфред машинально всматривался в необъятную даль, где небо, казалось, сливалось с морем. Белые гребни бушевавших волн, стремительный полет чаек, которые рассекали воздух по всем направлениям, словом, общий вид величественной картины, открывавшейся его взорам, напоминал ому стихотворение поэта, который воспел стихию Нептуна в следующих строках:
«Омытая волнами, высится скала,
Сижу я у моря и на нее гляжу.
Гляжу и думаю, что горю нет конца.
О, бурная стихия! Развей мне сердца мглу.
– А ветер свищет, чайки реют.
Море стонет, думы немеют».
Не только думы, сам Альфред словно онемел от горя. Только теперь впервые жгучая боль юного исстрадавшегося сердца взяла верх над злостным ожесточением первых минут, и слезы, горячие слезы ручьем потекли по исхудалым щекам. Захлебываясь от рыданий, он чуть слышно пробормотал в ответ на свои мысли:
«Любил я прекрасную деву
И молодого верного друга.
Их не стало. – Нет меры гневу
Рока, и муке от злого недуга.
– А ветер свищет, чащи реют,
Море стонет, думы немеют».
И так, над головой Альфреда разразился новый удар судьбы. Он получил злополучную весть о смерти Моргофа от своего бывшего опекуна, который, в свою очередь, узнал об этом ужасном несчастии из письма Леоноры. Потрясенный неожиданной вестью, генерал немедленно отправился в замок с тем, чтобы, по мере сил и возможности, нравственно поддержать бедную девушку и хоть сколько-нибудь облегчить ей тяжелое горе. Уступая настояниям своего старого друга, Леонора решилась на время уехать из замка, где каждый уголок напоминал ей об утраченном счастье. Сама измученная горем, она не переставала думать о брате, который, со смертью Моргофа, лишился единственного друга – последней поддержки в своем бесцветном существовании. Графиня безотчетно сознавала, что ей следовало пощадить Альфреда и не выдавать ему ужасного состояния своей души. К письму опекуна она присоединила и от своего имени несколько строк, в которых сообщала брату свою геройскую решимость безропотно покориться воле неумолимой судьбы. Но все старания Леоноры были напрасны: следы слез на письме сестры не ускользнули от любящего глаза Альфреда. Он, видевший светлую зарю ее счастья, мог ли поверить, что она в силах была так стойко снести ужасный удар, мог ли не понять душой, что жизнь ее была разбита навек.
Вот что писал опекун. Однажды утром, не найдя Моргофа в его спальне, камердинер отправился в башню «золотого графа» и, войдя в лабораторию, нашел его лежащим на полу и бездыханным. О причине смерти достоверно ничего не было известно, но на судебном следствии констатировали целый ряд очевидных данных, сочетание которых являлось до некоторой степени указанием на весьма вероятный ход событий, предшествовавших катастрофе. При расследовании, ближайшим документом оказался лежавший на столе исписанный рукой Моргофа лист бумаги: это был подробный отчет об опытах, очевидно приготовленный им для Альфреда. Преисполненный твердой добиться явления Мойделе, Моргоф смело приступил к делу и в ожидании абсолютной удачи приготовил требуемый химический состав из органических веществ. Рецепт этой смеси с обозначением пропорции был подробно выписан на листе бумаги, лежавшем на столе, причем дозы употребленных веществ совершенно соответствовали остаткам, которые нашли в фарфоровой чашке и подвергли химическому анализу. В рецепте были следующие вещества: обломки костей, сушеная баранья кровь и некоторые сорта земли, особенно же Моргоф напирал на селитру. Приготовленную смесь он, очевидно, прокипятил на плите, так как найдены были тлевшие уголья, а на рецепте оказалась соответствовавшая пометка Моргофа: «в остатке получился почти чистый синеродистый калий».
Затем следовали строки, обращенные к Альфреду.
«В случае, если бы ты сам вздумал произвести этот опыт, то не забудь заранее приготовить уксус. Это старинное испытанное средство против вредного действия подобных курений».
Опыт, по всему вероятию, вполне удался, а судя по разбросанному содержанию протокола, который состоял отчасти из отдельных фраз по адресу Альфреда, отчасти из разных пометок касательно хода опыта, экспериментатор был, очевидно, в крайне возбужденном состоянии. Из оставшегося отчета удалось выяснить приблизительно следующее: из чашки, в которой кипятилась смесь органических веществ, поднялся пар в виде облака, которое, вопреки общеизвестным законам испарения подобных элементов, не разошлось, а наоборот, как бы сжимаемое какой-то посторонней силой, неподвижно держалось над чашкой. Затем сердцевина облака постепенно уплотнилась и приняла форму ядра, из которого выглянули два глаза. В первую минуту Моргоф этих глаз не узнал, и, пораженный «невыразимой грустью», с которой они глядели на него, спросил: «что бы это значило?» Как бы в ответ обозначились через несколько минут очертания лица неземной красоты, по которой он тотчас же признал желанную Мойделе. В ее чудных глазах выражалась глубокая скорбь.
Добившись этого хоть и минутного, но, во всяком случае, вполне убедительного явления, Моргоф наскоро набросал несколько строк к Альфреду: «Леонора сообщит тебе о том, что я утаивал до сих пор: я лично знал Мойделе, и вот почему могу наверное сказать, что явилась мне именно она». Далее следовало: «необходимо нюхать уксус, не переставая. Пользуюсь свободной минутой, пока расходятся пары, и пишу тебе эти несколько строк. Затем опять примусь за дело. Паровое облако было, очевидно, недостаточно плотно, почему и не могла образоваться вся фигура. Следует, стало быть, увеличить дозу селитры. Если только меня не обмануть мои ожидания, то по прошествии какого-нибудь часа, Мойделе будет стоять передо мной. Я с торжеством предвижу великую победу. На этом самом листе бумаги будет написано моей рукой полное для нас обоих значения слово: – Victoria! А затем, надеюсь, что ты не преминешь поспешить домой к Леоноре и ко мне».
Это были последние слова Моргофа. Что именно произошло потом, трудно было решить. Оставалось только одно совершенно логичное предположение: если Моргоф возобновил опыт, как предполагал, и увеличил дозу селитры для того, чтобы получились более плотные пары, то причина его смерти была более или менее ясна. Задыхаясь от тяжелых испарений, он, очевидно, растерялся и в полузабытьи вылил уксус на горячие остатки курившихся веществ. На плите лежала разбитая откупоренная бутылка, в которой уцелели несколько капель уксуса. В чашке же оказалась оставшаяся после курения большая пропорция селитры. По всему вероятию, Моргоф вылил на нее уксус, а от этого соединения отделились ядовитые испарения синильной кислоты, от которых он и погиб. В отчаянной борьбе с жесточайшими мучениями и в панике перед угрожавшей ему смертью, он, вероятно, рванулся к окну, чтобы спастись воздухом. Но было уже поздно: отворить окно у него, очевидно, недостало сил, и он упал, не дойдя до окна.
Так угасла жизнь Моргофа! В расцвете сил и лет, он отошел в тот таинственный мир, к которому так стремился его пытливый ум.
Эта новая катастрофа облекла могильным мраком всю последующую жизнь Альфреда. Состояние его души после рокового события – смерти Моргофа – не поддается никакому описанию. Его нравственные силы в конец истощились, и он беспомощно склонил голову под тяжелым ударом судьбы. Раздирающие воспоминания об утраченном друге всюду преследовали Альфреда, и вернуться домой он был решительно не в состоянии. Словно в видении представал перед ним Моргоф, павший в тяжелой борьбе с непроницаемым мраком невежества, в котором погрязла большая часть человечества. Как срубленный мощный дуб рухнул этот богатырь, застигнутый смертью в разгаре своей гигантской работы. Альфреду мерещилось благородное лицо его друга в ореоле густых белокурых волос. «За что – за что он погиб»?! – в немом отчаянии спрашивал себя Альфред.
Он, поставивший себе задачу, сопряженную с исполинскими подвигами, на которые отваживались только очень немногие. Он, стремившийся основать науку, которая имела уже не одного последователя и зародилась несколько уже столетий тому назад. Он, взявший на себя гигантский труд создать тот сложный план, по которому возможно было бы сгруппировать весь собранный им строительный материал в необъятное и нерушимое здание! Могло ли быть что-нибудь возвышенней той идеи, которую он преследовал?! Положить начало философии, которая расширила бы рамки человеческого сознания и в то же время, преодолев самые крайние пределы познавания, переступила бы за рубеж, отделяющий наш мир от иного невидимого – вот какова была конечная цель Моргофа. И что же?! В тот самый момент, когда ему давались в руки обильные плоды его трудов, когда он, подобно Колумбу, уже причаливал к желанным берегам, всеразрушающая смерть сразила его как героя, который с честью пал на поле битвы. Его смерть была подобна падению с недосягаемой высоты, на которую человеческому уму не взобраться вовек! Пасть жертвой невероятных страданий в ту самую минуту, когда давалось в руки победное знамя, – какой ужасный, чудовищный конец для такого самоотверженного героя! Да! – В исступлении говаривал себе Альфред, – Моргоф пал, потому что он был слишком велик. Не такова была бы его участь, если бы он способен был замкнуть свою деятельность в узкие рамки, если бы был в силах отрешиться от своего широкого кругозора. От смелого стремления измерить необъятное пространство вселенной в широком смысле этого слова и ограничиться микроскопическим обзором узкого поля какой-нибудь специальной науки, подобно очень многим, которые именно, в силу полного отсутствия настоящих заслуг, стяжают себе известность, почести и чины. Он пал, потому что был одним из первых в передовых рядах боевой армии. Недаром история гласит: «Патрокл пал в бою, а Терсит вернулся невредимый».
Гнетущие мысли преследовали Альфреда, и он не мог осилить мучительную горечь, которая овладела, им мало-помалу. Смерть горячо любимого друга представлялась ему насмешкой над всем возвышенным, над всяким умственным прогрессом. Подобно высоко поднявшейся волне, которая с шумом разбивается густой пеной далеко от берега, Моргоф стоял высоко над уровнем большинства своих современников и погиб в пределах желанной пристани. Подобно тому, как вслед за разбившейся волной незаметно сменяли одна другую ее спутницы – мелкие волны, так и наряду с Моргофом Альфред знал немало отсталых людей, которые представлялись жалкими и ничтожными сравнительно с его благородной и высокоодаренной личностью. Почти обезумевший от горя и затаенной злобы на коварную судьбу, граф дико расхохотался. Гулкое эхо слилось со свистом бушевавшего ветра и пронеслось над необъятным, морем, как смелый вызов насмешки над природой, над человеческой жизнью, словом, над всем, что происходит на земле. «К чему существует все вообще?! – мысленно спрашивал себя Альфред. – К чему эта вечная, нескончаемая смена морских волн и человеческих жизней? Какая нелепая толчея. Что в том толку, если которая-нибудь из волн высоко поднимается над остальными? Она только тем скорее разобьется, а эта участь постигает всех их рано или поздно. Что в том толку, если человек превышает уровень посредственного большинства своими дарованиями и развитием? Он исчезает с лица земли, как и все остальные, – более того, – жизнь его кончается чудовищной роковой катастрофой. Что за смысл в нескончаемом столкновении колыбелей и гробов? Сама природа есть ничто иное, как данаида. В области стихии Нептуна, ее деятельность сводится к работе водяного колеса, а в истории человечества к бесцельной толчее, которая именуется человеческой жизнью. На тысячи ладов властвует природа над людьми, но разве и величайшие из трагедий не становятся смешны, когда они бесцельны, когда они уподобляются выполнению данаидиной бочки? Может ли иметь какое бы то ни было значение едва ли не суточное существование того чувствующего мускула, который мы называем сердцем? Не безразлично ли как мы проведем жизнь: проникнемся ли мудростью и добродетелью или нет. Создадим ли мы себе радужное счастье или будем разбиты горем? В конце концов, всех нас ожидает одна и та же развязка, все мы ляжем под могильную насыпь.
В этих ужасных, гнетущих мыслях Альфред находил какое-то дикое наслаждение: он рылся в своей наболевшей душе, растравляя тяжелые раны. Мучительное чувство горечи мало-помалу перешло в мрачную меланхолию. Подавленный злобным ожесточением, Альфред растерянно озирался кругом. Вдали на западе осветились облака золотистым ободком, и над горизонтом показался солнечный шар. Слегка колеблясь на лоне небесной тверди, он величаво склонялся к закату, разливая обильные потоки расплавленного золота по темным волнам океана. Как огромный раскрасневшийся, словно заплаканный глаз природы, опускалось мощное светило все ниже и ниже, разметая по стемневшему небу косые ряды красноватых лучей. А оттуда с беспредельной выси дивились величественному закату тысячи загоравшихся звезд. Выступая с каждой секундой, они постепенно усеяли весь небосклон. С глубокой скорбью взирал осиротелый Альфред на эти бесчисленные миры.
Сколько миллионов человеческих глаз с восторгом созерцают это величественное зрелище, – думалось ему, – и в ответ на эту мысль по его губам скользнула презрительная улыбка. Действительно ли оно так прекрасно? Да, если его созерцаешь только чувственным глазом. Но если, как то было с Моргофом – созерцающей не ограничивается одним эстетическим чувством, а стремится к метафизическому сознательному рассуждению, как скоро восхищение переходит в размышление, от величия этого зрелища не остается и следа. Что такое все эти звезды, как не обитаемые миры, центры планетной жизни, такие же страждущие, как и наша земля, где бесконечно сменяются одно другим поколения людей, которые вечно ищут счастья и ничего не находят, кроме несчастья. Чем выше поднимается человек по лестнице мудрости и добродетели, тем вернее ожидает его злополучная доля. О, если бы всюду по всему бесконечному пространству вселенной, могли быть слышны вопли страждущих и мучимых жизнью существ. Если бы они доходили до слуха просвещенных мыслителей, то они едва ли восхищались бы хитрым механизмом всемирной нескончаемой сутолоки, царствующей на бесчисленных планетах. Вся суть не в искусстве механизма, а только в том, что именно происходит на поверхности всех этих планет, которые вращаются в необозримом пространстве, подобно громадным группам сплошных кладбищ. Величественна природа только потому, что она нема, что она укрывает от наших взоров свою главную работу – обильный материал для человеческих страданий. Отчаянные вопли всех живущих, – вот преобладающая музыка вселенной. Горе, нескончаемое, вечное горе – вот единственно, что не подлежит сомнению. Пусть фантазеры-мечтатели восхищаются звездным небом и вдохновляются дешевыми восторгами. Пусть праздные глупцы дивятся искусному механизму, измышленному только для того, чтобы мучить все, что живет и дышит. Ведь и орудия пытки также весьма остроумный снаряд, но кому же приходит в голову восхищаться ими? Не быть лучше, чем быть, потому что сплошной, и чудовищный обман, разрастающийся до колоссальных размеров и покрывавший собою всякое бытие, является лучшим доказательством полнейшей бесцельности в работе природы. Конечная цель человеческой мудрости должна свестись к сознанию невозможности ответить чем-нибудь иным, кроме злой насмешки, на вопрос: К чему существует все вообще?