Князя все-таки унесли.
И папенька Таровицкой, человек высокий и крепкий, хмурился, двигал бровями и губами, но ни слова не сказал. А бабушка Одовецкой, Таровицкого и взглядом не удостоившая, бросила:
– Молодец, отличная работа.
И от похвалы этой Аглая зарделась.
А потом в комнате стало тихо, и когда в ней появилась бледная девушка в пиджаке явно с чужого плеча, никто ее появлению не удивился, а Лизавете лишь подумалось, что писать статью ныне смысла нет, да и писать-то особо не о чем.
Зато князь поправится. Это ведь хорошо?
Ночью ей снилась великая снежная степь, по которой летела собачья упряжка. Огромные псы черной масти бежали легко, не проваливась в зыбкий снег, а широкие полозья не оставляли следов. Сидела в груде мехов драгоценных Заячья Лапа, грызла погрызенный чубук своей трубки.
Встретилась с Лизаветой взглядом. И сказала:
– Время близится. Не упусти.
Лизавета, которая вдруг обнаружила, что стоит на снегу босой, кивнула: мол, ни за что не упустит. Правда, чего…
…Она проснулась засветло.
Тихо. Прохладно.
За окном лето, но этот старый камень и в самую жару не прогревается. Вон пол совсем студеный. Прочие спят. Раскинулась на кровати Авдотья, губами шевелит, будто спорит с кем-то. Свернулась калачиком Одовецкая и так лежит, дрожит во сне, зовет кого-то, а кого, не слышно.
Маму?
Снежка лежит на спине. Прямая. И руки на груди сложила. Сама бледная и… Лизавета перекрестилась, уж больно неживой выглядела она.
А вот Таровицкая во сне подушку обняла, стиснула и под живот себе запихала.
Последняя кровать была пуста.
Дарья…
Неудобно вышло вчера, да. И уверения, что подобное случается, не помогли.
Ныне Дарья не спала. Сидела на подоконнике, сжавши кулачки, прислонилась лбом к мутному стеклу и глаза закрыла. По щеке ее бледной ползла слезинка.
– Что случилось? – спросила Лизавета тихо.
– Ничего, – Дарья шмыгнула покрасневшим носом и тихо спросила: – А сильно заметно?
– Что ничего не случилось? Изрядно.
Дарья вздохнула.
– Пойдем, – Лизавета протянула руку. – Холодной водой умоешься. И еще по полтине на каждый глаз положи, минут на десять, хорошо отек снимает.
– А моя матушка огуречный рассол пользует, – Дарья торопливо смахнула слезинку и сползла с подоконника. – Говорит, что лучше его нет.
– Может, и нет, – согласилась Лизавета. – Только где мы сейчас рассол возьмем?
Только-только рассвело. Солнце, темно-красное, налитое, еще висело над самою землей, будто раздумывая, а стоит ли вовсе на небосвод лезть, выдержит ли он, такой хрустально-хрупкий, всю тяжесть светила. Еще немного, и дрогнет, покатится, отмеряя утренние часы. И смолкнут соловьи, уступая дневным птахам…
– Я его люблю, – пожаловалась Дарья в умывальне. – Как думаешь, можно влюбиться с первого взгляда?
– Думаю, что если ты влюбилась, то, значит, можно, – Лизавета тоже умылась.
А вода леденющая.
То ли красавицам не положено, то ли новое испытание удумали, то ли горячую позже пустят. В конце концов, кто в такую-то рань несусветную встает.
– Маменька сказала бы, что это глупость и блажь, что в мужа влюбляться надо.
– А если нету?
– Тогда завести и влюбляться.
Наступил Лизаветин черед вздыхать: муж, чай, не таракан, сам собою не заводится. А если так, то неужели без любви жить? Как-то оно несправедливо.
– Я… я его раньше… на ярмарке… в Арсинор на ярмарку папенька повез… у меня кошель украли. – Дарья похлопала себя по щечкам. – Давно уже. Мне было десять, и я полгода деньги собирала для ярмарки – папенька давал. А маменька не велела от себя отходить. Только она все по купцам, ей книжные лавки без надобности. Я же хотела… не подумай, у нас большая библиотека в доме, только все больше или про святых, или про полководцев. Я про магию хотела… научиться даром управлять, чтоб… знаешь, это обидно, когда тебя все забывают. А дома только по основам. Вот и хотела купить такую книгу, чтобы… понимаешь?
Лизавета кивнула.
– Вот… я и отступила… думала, что взрослая уже, да и чего мне сделается-то? Привыкла, что люди меня не видят, а тут вот… срезали. Я в лавке только и поняла… книг выбрала, платить хотела, а вместо кошеля одни веревочки. Обидно стало до слез. Я и разрыдалась. А он спросил, чего реву, и книги мне сунул. Потом сказал, что одной гулять не стоит, что опасно, и мы гуляли вместе. Он, его приятель и я…
Дарья вновь всхлипнула:
– Я ж тогда… я просто запомнила его… я людей хорошо запоминаю, а он… он…
– Тебя забыл?
Дарья кивнула:
– Так…
Лизавета прикусила губу: вот и чего сказать? Правду? А кому она нужна? Дарья и сама понимает, что дар у него особого свойства, да и без дара всякого попробуй-ка вспомни девицу, которую видел один раз в жизни и много лет тому.
– Я понимаю все, – Дарья похлопала ладонями по щекам. – Просто… я тоже не думала, что… а встретила и… я без него не хочу… он хороший. Добрый…
– Кто?
– Цесаревич, – прошептала Дарья, слезы по щекам размазывая, и без того красные, те запунцовели совсем уж болезненно. – Он надо мной не смеялся.
Да уж, изрядный повод, чтобы влюбиться.
– Только он меня теперь забудет.
– Может, не забудет.
– Забудет, – с убежденностью произнесла Дарья. – Все же забывают и… и вообще… кто он, а кто я? У папеньки род не древний, у маменьки тоже… денег у нас немного, а… да и вовсе… – Она махнула рукой и тихо добавила: – Пусть уж лучше забудет. И я бы сама… если бы могла… а он… лучше так. Для всех.
Лизавета кивнула. И она не отказалась бы забыть… У князя вот глаза светлые. А еще он хмурится забавно. И вообще… Но кто она? Недоразумение, которому титул достался, и вообще… дева старая, бесприданница, сестрами отягощенная. На таких князья не женятся.
Лизавета коснулась губ.
Дура она, а не дева старая. И сама виновата.
К завтраку накрыли в саду. Наверное, сие было даже мило, во всяком случае, прочие участницы, которых осталось с две дюжины, громко восхищались необычностью завтрака и красотою сада. Их императорское величество присутствием своим завтрак не удостоил, а вот Анна Павловна была.
Она заняла место подле пустующего кресла.
И сидела, задумчивая, отстраненная, казалось, не обращающая на девиц ни малейшего внимания, что, впрочем, никак не сказалось на их старательности.
– До чего великолепные розы! – воскликнула Залесская, обмахиваясь веером. Темно-синий, он несколько дисгармонировал с легким платьем цвета шампань.
Наряды у участниц вновь были до удивления схожи, выполнены в одном цвете и в одном стиле, что, кажется, многим было не по нраву. Впрочем, спорить с Ламановой, не говоря уже об императрице, девицы не смели. А потому силились украсить себя хоть как-то, чтобы выделиться. И вот у кого-то на волосах появилась узкая лента с искусственным цветком. Кто-то мушку к губе приклеил или вот нарисовал ярко-красные губы…
– Сразу видно, что создавал их настоящий мастер, – Марфа поднесла к губам кофейную чашку, но к напитку не притронулась. – Моя матушка училась в университете, и она говорила…
– А вы? – нарушила молчание Анна Павловна.
– Простите?
– Вы не учились?
– К моему сожалению…
– Почему?
Марфа несколько смутилась.
– Потому что дура, – тихо произнесла Авдотья, которая после вчерашнего сделалась на редкость задумчивой. – И даже папенькины деньги этого исправить не в состоянии.
– Это как-то неприлично…
– Почему?
– Тамошние нравы… простите, всем известны. И потому удивительно знать, что… некоторые не скрывают своей… – Веер развернулся и задрожал. – Своего… образования.
– Действительно, как это возможно…
– Именно… Матушка говорила, что ей с трудом удалось сохранить себя для мужа. И она не желала, чтобы я и моя честь подверглись подобным испытаниям.
– Была не уверена, что выдержит? – Одовецкая облизала пальцы и зажмурилась. – Что? В монастыре так не кормят. Знаешь, кажется, я туда не вернусь, даже если бабушка будет настаивать. Открою практику. Только сперва нужно будет получить подтверждение, подам документы, пусть соберут комиссию…
А розы были действительно хороши. Компактные кусты.
Крупные цветы, чья форма идеальна. И устойчивы наверняка что к заморозкам, что к грибкам, которые розы портят преохотно, а извести их крайне сложно. Именно поэтому с розами Лизавета и не любила работать: возни много, а толку… вот то ли дело лилии или те же фрезии, ничуть не хуже.
– Что ж, любое мнение ценно, – Анна Павловна поднялась, давая понять, что слегка затянувшийся завтрак окончен. – И вместе с тем я собрала вас здесь, чтобы объяснить суть следующего испытания. Как вы знаете, близится весьма знаменательный день: именины его императорского высочества князя Гормовского.
Девицы зашумели.
Про знаменательный день знали все и, сколь Лизавета поняла, весьма на этот самый день рассчитывали. Правда, на чем сии расчеты строились, было не до конца ясно.
– Полагаю, вам уже известен порядок праздничных мероприятий, – Анна Павловна коснулась темно-вишневой розы и слегка поморщилась. Что ей не по нраву? Цветок, совершенный в каждой линии своей?
А мероприятия… Что-то такое Лизавета читала…
Торжественный молебен, и не только в храме Спасоземском, но и во всех церквах Арсийской империи, впрочем, вряд ли здесь потребуется помощь.
Парад на Нервской площади.
Народные гуляния с раздачей подарков от имени его императорского высочества.
Посещение Большого Императорского театра, где обещались премьеру нового спектакля.
И на следующий день большой бал, на который приглашены все более-менее видные люди империи. Это не считая малых увеселений для народа. В прошлом году вон бочки с вином выкатывали, раскладывали костры, на которых жарили мясо. А всем сиротским приютам и домам призрения выплатили по сто рублей.
– Ее императорское величество весьма озабочена тем, чтобы все прошло наилучшим образом. Приглашены многие важные для империи люди, которые, однако, порой бывают весьма и весьма далеки от дворцовой жизни. И вашей задачей будет не только сопровождать их, помогая во всем, но сделать так, чтобы ваши подопечные чувствовали себя желанными гостями.
Анна Павловна погладила темный цветок:
– Чуть позже состоится жеребьевка. Каждая из вас получит имя. И надеюсь, вы понимаете, чего от вас ждут. – Ее губы тронула улыбка.
А кто-то вздохнул и робко поинтересовался:
– А… а это прилично?
– Вполне, – Анна Павловна обратила взгляд на Залесскую. – Неприличны глупость и невежество, а от вас лишь требуется исполнить роль. Поверьте, это самая простая из ролей, которые здесь порой приходится исполнять.
…Князь Навойский испытывал преогромное желание присесть, а лучше прилечь. И целители сказали бы, что желание сие вполне естественно, а князю надлежит прислушаться к нуждам собственного тела, пока оное тело вовсе не отказалось ему подчиняться.
Виданное ли дело, ему голову едва ль не до смерти пробили, а он вместо того, чтобы лежать, окруженный заботою, побежал куда-то.
Ладно, не побежал. Пошел. Похромал, на тросточку опираясь.
– Очевидно, князю вновь примерещилось, и в состоянии ума помраченного он совершил смертоубийство девицы Лужниной, – Первецов неожиданно для себя обнаружил, что стал вдруг если не самым главным в конторе, то почти. Князь вон серый, больной, осунулся весь, того и гляди сляжет. И внезапная власть пугала. То есть нет, в мечтах своих героических Первецов не раз и не два примерял место, заменял высокое начальство, пораненное на службе едва ль не до смерти, и конторой руководил мудро, за что после и бывал жалован. В мечтах.
Наяву конторой руководить оказалось не так и просто.
Нет, Первецова слушались. Приказания его исполняли, однако не отпускала препоганая мыслишка, что приказания эти неверны… вот, скажем, взять Стрежницкого.
С одной стороны, девица застреленная имелась. И сам Стрежницкий не отпирался.
И стало быть, вина явная, а потому и действия очевидны, но теперь, перед князем, очевидность их вдруг поблекла.
– И ты, идиот, отправил его… куда?
– В… в заключение.
На щеках вспыхнули пятна. Осознавать себя идиотом не хотелось. Впрочем, кому и когда было дело до желаний Первецова.
– Куда именно? – уточнил князь и поморщился.
Хотелось наорать, а паче того перетянуть Первецова тросточкою по хребту, глядишь, и вправду ток кровяной усилится, прильет кровушка к мозгам и вернет способность мыслить ясно.
Жаль, что закон запрещает применять к чинам нижестоящим насилие.
Ничего… против ссылки закона нету.
Вот закончится это дело, и отправится Первецов на границу, годков на пару, пока опыта не наберется или не помудреет. Говорят, люди в обстоятельствах стесненных мудреют со страшною силой.
– Так… в Заложное крыло.
Димитрий осторожно кивнул. А может… конечно, Стрежницкий невиновен, тут и сомнений нет, но в Заложном крыле издревле держали узников высоких, а потому условия там были весьма себе приличные. Глядишь, и целее будет.
Правда, идти туда далеко, а придется.
– Не надо было? – тихо спросил Первецов.
– А тебя не смутило, что охрана спала? – Димитрий пролистал доклад.
Первецов пожал плечиками: мол, случается и с лучшими из нас.
– И как девица очутилась в его покоях посреди ночи?
– Ну… – Первецов потянул себя за локон. Локоны у него были отменными, крупными, аккуратными, уложенными один к другому, а главное, лысинку прикрывающими. – Может, того, преступной страсти предаться желала?
– Конкурсантка?
– Так… Стрежницкий же… ему все едино.
– Стрежницкий ныне если и способен предаться преступной страсти, то только к питию…
– Но она ж не знала! – возразил, осмелевши, Первецов. И локонами тряхнул. И платочек шейный, по новой моде крупным узлом завязанный, поправил. На платочке поблескивала булавка с птицею.
Парная ей брошь украшала карман.
И выглядел Первецов, надобно сказать, препрезентабельно.
А может, он?
Он ведь небогат, сколь Димитрий помнил. Рода среднего, но честолюбив, хотя и умом особым не отягощен. А честолюбие без ума опасно…
Если бы предложили…
– Влюбилась. Решила к возлюбленному пробраться, удивить его…
И главное, чушь эту несет с серьезным видом. Только реснички хлопают, длинные да завитые. Прежде-то Первецов куда как попроще был.
Нет, предать прямо не осмелился бы, характер не тот, а вот принять подношение за малую толику информации… И ведь, ирод такой, он даже не поймет, что важно, а что так…
– А он не признал и застрелил.
С другой стороны…
– Хорошо, – вздохнул князь Навойский, тросточку сжимая. – А Стрежницкий что говорит?
Первецов слегка замялся:
– Да чепуху всякую… кто ж ему, убийце, поверит?
Действительно… и надобно все-таки подвинуть этого красавца безмозглого. Может, прямо теперь услать или…
– Послушай, – Димитрий положил руку на пиджачишко канареечного яркого колеру. – Есть к тебе важное дело, государственное. Справишься, чином не обижу. Видишь, творится неладное вокруг? Надобно, чтобы ты к девицам присмотрелся, кто из них о чем говорит, кто из них короны желает. Понимаешь? А заодно чтоб им вреда не причинили.
Первецов торжественно кивнул.
Глядишь, и приберет к рукам кто этакого добра молодца. А если и нет, все одно – хоть под ногами крутиться не будет.
Димитрий прижал ладонь к голове. Ноет. И главное, зараза, отлежаться не выйдет, потому как…
Оно не ждет.
– Чуяла, Марья? – Малжата Ивановна была женщиной солидной, как и полагалось быть почтеннейшей купчихе, дочери купца и матери семерых детей, которых она, к слову, успела пристроить к жизни, и ранняя гибель супруга в том не помешала. Ныне Малжата Ивановна, притомившись от дел насущных, кои вела твердою рученькой, к печали старших сыновей (они сами не отказались бы поуправлять торговлей), изволила пить кофий.
Устроилась она в гостиной, как водится у особ благородных.
За столиком.
И что с того, что столик был поболее тех, которые ей норовили всучить – ломбер, туалет. На этот туалет небось и чашку нормальную не примостыкалишь, а ведь кроме чашки самовар есть, и чайник с бабой плюшевою, и молочник, и масленка с фарфоровою затейливой крышкой. Склянки с вареньями, медом липовым опять же – поди-ка, догадайся наперед, чего душеньке восхочется.
– Пей ужо, – велела Малжата Ивановна компаньонке, которую держала, как сама верила, исключительно из жалости и еще приличиев ради. – И чего там выходит?
А еще компаньонка, будучи из девиц тех самых, благородного рождения, но нищеты изрядной, к своим сорока трем годам сжившаяся и с ролью подчиненной, и с характером Малжаты Ивановны, раскидывала карточные листы. Не сказать, чтобы совсем уж будущее прозревала, но забавно было.
И ныне вот чашку отставила, потянулась к замасленной колоде. Белые пальчики ловко перебирали листы.
Малжата Ивановна шею потянула, силясь разглядеть, чего ж там такого выпадет. И поневоле поморщилась: слухи по городу ходили самые разные, и все до одного толку нехорошего. И на фабриках появились людишки престранные, стали народец баламутить. Оно-то и хорошо, что пивовары Малжатины из опытных, понимающих, живо скрутили говорунов да городовым передали. А ведь есть и те, кто помоложе, кому голову задурить легко.
Малжата Смуту помнила, как не помнить. И голод после. И…
На стол легла черная карта, пустая. Под нею – висельникова, правда, перевернутая, стало быть, не такая уж страшная.
Надобно будет младшенького отослать, он давно за границу просился на учебу, вот пущай себе и едет. Стасичек с даром уродился, глядишь, маги своих и не дадут бить, помнят, чем оно обернулося.
Девица в розовом платьюшке вида пренесерьезного. И подле нее рыцарь с мечом преогромным…
– Будущее не предопределено, – низким голосом возвестила компаньонка.
А может, ее замуж выдать? Хорошая ж баба, особенно когда перестает нос драть. Сперва-то и держалась так, будто бы она туточки хозяйка, а после ничего, пообвыклась, гонору поутратила. Вон Ваньшин с заводу давненько на нее заглядывается, мужик крепкий, вдовый.
– Стоит в центре дева с мыслями злыми…
И вправду легла под картой другая, змеиная, и вновь всколыхнулось: бают, что царица-матушка ихнего племени. Так ли оно, Малжата не ведала, только, мыслится, если б у царицы, как треплют, под юбками хвост змеиный был, то как бы она царевича выродила? Да и другое то дело, до которого мужики охочие, небось навряд ли заладилось бы.
– Однако стерегут ее воины…
Пошла языком плести, вона и взгляд затуманился.
Малжата взяла плюшку и прикусила. Сказывали, что давече над Арсинором небо красным-красно сделалось, будто кровью на него плеснули. Недобрая примета. Аккурат перед Смутою самое такое случилось. Нехорошо…
Надо будет денег часть перевести в бриттский банк. Конечно, еще те мошенники, но…
И Аленке велеть, чтоб на воды отправлялась с детьми вместе, небось там оно спокойней будет.
– И будет всем кровь и разорение, – выдохнула компаньонка, листы сгребая, а второю рученькой потянулась к блюду с эклерами, цапнула один – и в рот. Стало быть, пока крови с разорением не приключилось. Жует и кривится, то ли несвежие подсунули, то ли пересластили, что частенько бывало.
Кровь, значится. С разорением.
– А еще, – с набитым ртом компаньонка разговаривала редко, – еще баба одна… сказывают, кроликов рожать стала. По пятерых за раз!
Вот уж диво дивное…
Честный мастеровой Июлька, сидя на чурбаке, жевал тюрю и слухал, что пришлый баит. Баил, следовало сказать, красиво, прям слово за слово… Вон и молодые посели, ажно рты пооткрывали.
– А они за ваш счет веселятся! – пришлый взобрался на колоду, картузик с головы содрал, прижал к животу впалому. Рученькой ишь помахивает, сам на месте подпрыгивает, и оттого кажется, что того и гляди вовсе из шкуры своей выскочит. – Вот что вы видите? Только тяжкий труд, без продыху, без отдыху! Без права остановиться! Ваши семьи ютятся в темных углах! Ваши дети не видят света!
Июлька фыркнул и ложку облизал.
Следовало бы кликнуть старшого, чтоб гнал этого голосистого в шею, пока не донесли о речах крамольных жандармам. Они-то небось не станут разбираться, кто слухал, а кто так, рядышком сидел. Да шевелиться было лень.
Припекало летнее солнышко.
И так хорошо было, так спокойно. Еще б говоруна заткнуть, глядишь, и вовсе на душе посветлело бы. Но Июлька распрекрасно помнил Смуту и худой домишко, в котором ютились они всемером, да еще батькина сестра с дитями. Мужа ее не то посекли, не то повесили, хату сожгли…
Голодно было.
А зимою и холодно. Еще страшно, потому как сперва малышня померла, слабенькие были, хотя мамка на зиму и крапивы насушила, и сныти, и толкла кору, из которой после варила кашу, мешая с тертыми грибами. От этой каши живот становился тяжелым, ныл подолгу, зато голод отступал.
Да, малые померли.
Июлька думал, что тоже помрет. Ан нет, выжил и даже устроился неплохо. Домик у него свой, и хозяйка при нем имеется. Коровенок двух завела и про третью говорит, мол, в Арсинор молоко только ленивый не возит. А у нее и творог, и сыры клинковые соленые, и иные какие. Она, сирота сама, работы не боится.
Да и он рукастый.
И выходит-то неплохо. Платят, как и сговорились, честно, без обману, да порой и сверх того, когда надобно, чтоб работали быстрей. Так что будет и дочерям на приданое, и среднему на обзаведение. И не надобна Июльке Смута с ее огнями, небось тогда-то тоже говорили, что все, мол, едино для народа, а что вышло? Чудом выжили.
– И алое небо – предвестник великих перемен! – возвестил плюгавенький мальчонка, а после охнул, когда на макушку его опустился Михалычев кулак.
– Не зашиби, – с неудовольствием произнес Июлька, а то ж Михалыч, он человек большого тела, да и силы немереной. Вона в прошлым годе быка на спор повалил, тот, правда, поднялся после, но так то бык. В этом же оглашенном и четверти бычьей не будет.
– Не зашибу, – прогудел Михалыч, поднимая несчастного за шкирку.
Не то чтобы жалко его было, просто после обвинят в душегубстве, а у Михалыча детки маленькие. Куда ему на каторгу?
– Пойду кликну кого, – Июлька сунул ложку в сапог. Красное небо… ишь, удумали… это все от безделья, потому как человеку работящему на небеса заглядываться некогда.
В таверне «Кривое перо» по времени раннему людей обычно не случалось. Стояла она близ университету, а потому большею частью в нее заглядывали именно студенты. Они же по утрам кто спал, кто учебой маялся, а потому нынешнее сборище выглядело преподозрительно.
Хозяин, человек почтеннейший, в самом университете не один десяток лет отработавший, а потому распрекрасно знавший: коль что идет не по обыкновению, стало быть, чудить вздумали. Он покачал седою головой и, вытащивши из-под стола банку с франкским грибом, принялся протирать ее тряпочкой. Гриб, следовало сказать, за прошедший год разросся, сделался толстым, коричневым. С виду он напоминал блин, и многие сходились, что сам по себе вид этот был преотвратителен. Но вот напиток…
– А я вам говорю, что второго такого шанса не будет! – этого горлопана почтенный Минишек знал.
Свяжинский. Пятый курс.
Род старый, но не сказать что вовсе древний. Да и обеднели изрядно, Смута крепко их проредила, правда, ныне у Свяжинского трое братьев старших, стало быть, семейного наследства ему ждать нечего, в лучшем случае рублей тысячу отжалеют, и все.
– Мы должны всем показать, что с нами следует считаться! – он кулак стиснул и потряс над головой.
Огневик.
Силы много, а вот с умом сложнее. Натура прет, а сдерживать ее не привык. Все ж зря в универсистете розги отменили, с розгами сложную студенческую натуру понять было куда как проще.
Хозяин баночку повернул и второй бок тряпочкой оглаживать принялся.
Рядом Торский, паренек неплохой, но больно податливый, как к Свяжинскому прилип, так и держится. У самого голова светлая, но вот дружка своего во всем слушается, едва ль не в рот ему заглядывает. А все почему? Думает, что раз Свяжинские при титулах, то и ведают больше?
А вот Гормовой как в эту компанию развеселую попал?
Книжник.
И будущее ему прочат славное, хотя книжники от мира далеки, что в головах их творится, поди-ка догадайся. Взбредет этакому недорослю мир в лучшую сторону менять, так не остановишь.
Хозяин вздохнул.
Надо будет навестить старого приятеля, узнать, что ж этакого в родном-то заведении творится, что смутьяны всякое стеснение потеряли. Они б еще на площадь пошли бы советоваться. Хотя…
Вон, Гормовский знаки отвращающие чертит, полог ставит, дурачок. Против кого другого, может, полог и помог бы… хотя…
Трактирщик банку на место вернул, сыпанул изюму, до которого гриб великим охотником был, да и активировал записывающий кристалл. Сам же вышел. Чего молодым мешать?
Нехай себе говорят…
И он поговорит, после… Надобно программы уплотнять, а то ишь, свободное время на дурь всякую появилось. И развести этих молодчиков, на границу отправить, пущай повоюют, поглядят, какова она на вид, кровь человеческая. А то языками за благо мира все трепаться горазды.
– Подай, хозяюшка, подай, добрая, – нищий завывал слезливо, но без души, и потому останавливались перед ним редко, а деньгу бросали и того реже.
Он вздохнул и поскреб задницу.
Чесалось.
Ишь, по жаре и вши разгулялись, совсем моченьки не стало, а все почему? Потому как порядок исчез, который заведен был, теперь бани-то не допросишься, будто он, раз на улице живет, не человек вовсе. Небось при Басурмане баню кажную неделю топили. И всех мыться заставлял, окромя только золотушным и то потому, как Вихарка-лекарек на Писании поклялся, что им того неможно, что помрут.
А теперь чего?
Не стало батюшки, не стало доброго, и враз разругалися. Кот Самушнику, который заявил, будто это он самолично от Басурмана избавился, кровь пустил. А после уже и Кота прирезали, двух деньков не прошло, и теперича Джума Казак за главного стал.
Силен он, этого не отнять.
Да только в одной ли силе дело. Вона, первыми коты поразбежались, почуяли, что не сладит с ими Джума, побрезгует гоняться. Может, если кого и споймает, то вздернет, но их еще поди споймай. Шлюхи плачутся, что клиентов нет, денег не носют.
Ворье мелкое разбежалось.
Кто крупней, солидней, те еще платят, да втрое меньше того, что при Басурмане шло. Джума все одно довольный. Нищих вот погнал, вроде как с них прибыток невелик, а вони преизрядно.
Зато появились людишки чужие, магик этот, который на всех свысока смотрит, а Джума думает, будто бы он магиком командует. Идиот. Нет, уходить надобно, забирать накопленное и куда… может, к морю податься? Оно, конечно, чужаков нигде не любят, но проставиться обчеству честному у него будет, а там, глядишь, Боженька сиротинушке не позволит пропасть…
– Слышь, – рядом плюхнулся Игнатка, паренек ловкий, справный, да бестолковый. Ему б со своими быть, перенимать умение, а он к ворам тянется, не понимает, что дело это, может, префартовое, однако и опасное. Нищего что? Выдерут. В острог упекут. И отпустят.
А вот вора, коли поймают, прямехонько на каторгу, там уже и клеймо получишь, и от него вовек не избавишься.
– Мне вот чего дали, – Игнатка вытянул из-под полы кипу мятых листочков. – Сказали нашим разнести, чтоб они людям, значится…
Листочки были желтыми и некрасивыми.
А уж писано на них было…
– Выкинь, – нищий ловко приподнялся и, потянувшись, распрямил ногу. Ишь, затекать стала… Может, ему с безногости на падучую перейти? Хотя падучих народишко боится. Тогда за юродивого? А что, лицо чистенькое, надобно только попоститься, чтоб худоба пришла.
– Куда?
– Куда-нибудь…
Юродивый там или слепой… Слепой – тоже неплохо, особенно коль ослеп, отечеству служа, но главное, что не в Арсиноре. Теперь понятно, за что Басурмана убрали. Он бы с этаким дерьмом связываться не стал и другим не позволил.
– Дурак ты, – Игнатка носом шмыгнул, соплю подбирая. – Так и будешь до смерти самой туточки сидеть…
Чем плохо-то? Тепло и мухи не больно кусают, хотя нынешним днем они, надобно признать, свирепые вышли.
– А я вот в люди выбьюсь…
– В петлю ты выбьешься, – нищий покачал головой, уже понимая, что ничего-то он не переменит. Да и надо ли? Коль охота Игнатке зверя коронного за хвост тягать, то и пускай себе. Не понимает, дурья башка, чем подобные игрища чреваты. И видать, прочел Игнатка что-то этакое, понял, если головой косматою тряхнул, оскалился и зашептал быстро так, захлебываясь словами:
– Вот увидишь, скоро все переменится… вона, на этое… именитства велено, чтоб шли на площадь. Бочки небось выкатят. А в тех бочках…
Нищий попритих, только и Игнатка понял, что лишнего сболтнул.
– Весело будет… – сказал он, листочки раскидывая. И ветер поднял, закружил, понес по-над рыночною площадью. – Только не всем… Полыхнет Арсинор, что небо давеча.
И нищий знал, кто будет гореть в том костре.
Только… не маленький уже Игнатка, а он… у него своя дорога, небось велика империя, хватает в ней жалостливого люда. Правда, сперва надо будет словечко шепнуть одному человеку, который, глядишь, и поблагодарит, если не рублем, то подорожной.
Подорожная даже нужнее.