Эдгар Аллан По и Лондонский Монстр

Карен Ли Стрит
Эдгар Аллан По и Лондонский Монстр

Жаркий спор, последовавший за этим, напомнил мне апрельскую дискуссию в Каучмейкерз-холле. Обсуждали, как вы, возможно, помните, что более разрушительно для семейного счастья – ревность мужа или непостоянство жены. Тема была предложена женщиной, написавшей роман под названием «Прекрасная неверность», и собравшиеся сошлись на том, что непостоянство жены гораздо разрушительнее. Я тогда предложила расширить тему обсуждения, включив в нее также изменников-мужей и ревнивиц-жен. Но, как вы наверняка помните, миссис Мэри Смит, приятельница моей юности, выгодно вышедшая замуж за доктора Уильяма Смита, заявила, что именно ревность жен толкает на измены мужей, и потому вопрос не стоит обсуждения.

Миссис Смит присутствовала и на вчерашней дискуссии, и незначительность ее вклада в оную ясно показала, что ее интеллект с тех пор нисколько не развился. Она унизила меня перед своими безмозглыми спутницами и разиней-муженьком, во всеуслышанье отметив ваше отсутствие. Мало этого, затем она с фальшивым сочувствием сказала, что темы, подобные сегодняшней, способны обсуждать прилюдно только пары, чей брак прочен.

Мне до сих пор больно от этого унижения и от того, что вы нарушили свое обещание. Надеюсь видеть вас сегодня вечером в театре.

Ваша жена

Элизабет.

Бери-стрит, 27, Лондон

13 мая 1788 г.

Дорогая Элизабет!

Когда муж с женой вынуждены проводить столь много времени порознь, это и впрямь может сказываться на браке не самым лучшим образом. Я искренне сожалею о том, что не смог быть с вами в Школе красноречия, как уговорились, поскольку прекрасно знаю, как цените вы любую возможность показать свое превосходное образование. Но мое отсутствие дома в последние несколько дней было неизбежным: все это время я неотступно добивался для нас ангажемента на летний сезон, в чем, благодарение Господу, преуспел. Не могу пока что поделиться с вами всеми подробностями, но, вероятнее всего, ближайшие несколько месяцев, а может, и больше, мы с вами проведем в Маргитском королевском театре. Надеюсь, новость эта хоть немного смягчит ваше сердце. А мой дальнейший рассказ о том, какое бесчестье постигло миссис Смит вечером после той дискуссии в Школе красноречия, быть может, даже заставит вас улыбнуться.

Она направлялась на дружеское суаре к своей подруге, и, по ее словам, на Флит-стрит к ней привязался вульгарного вида человек в синем пальто и шляпе-треуголке – среднего роста, с узкой разбойничьей физиономией и неописуемо уродливыми ногами. Особенно странным ей показался голос – весьма высокий и дрожащий, – которым он отпускал возмутительные замечания на ее счет. Миссис Смит сделала вид, что не обращает на него внимания, и ускорила шаг. Но озорник проследовал за ней до самого дома на Джонсонс-корт, куда она направлялась. Там она отчаянно заколотила в дверь, а преследователь вскочил на крыльцо рядом с ней, полоснул ее ножом под левой грудью, а затем – по левому бедру. Проделав все это с отменным хладнокровием, негодяй злорадно наблюдал, как миссис Смит без чувств оседает наземь, и пустился прочь лишь после того, как дверь наконец-то открылась.

Друзья миссис Смит помогли ей пройти внутрь. Рана на ее бедре оказалась пустяковой, так что кровь удалось остановить при помощи бальзама. Корсет защитил грудь миссис Смит, но платье было безнадежно испорчено оружием негодяя – по ее словам, ланцетом или перочинным ножом. Испорченное платье особенно опечалило миссис Смит, так как, если верить ее словам, было очень дорогим «полонезом» из привозного хлопка, расписанного вручную. Она требовала немедленно догнать и арестовать мерзавца, изуродовавшего ее туалет и задницу (наверняка – именно в таком порядке), однако подруги упросили ее не поднимать шума ради ее же собственной репутации. Однако странно, что впоследствии они же обсуждали сие происшествие вполне открыто. Добрый доктор Смит встревожен состоянием хрупких нервов супруги и, будучи человеком осторожным, хочет собрать побольше информации, прежде чем обвинять в этом нападении кого-либо определенного. С большим интересом буду наблюдать за его расследованием.

Кроме того, вы интересовались моим мнением относительно брака – должен ли он непременно быть либо высшим счастьем либо горчайшим горем. Похоже, что я не принадлежу к «людям толпы», так как не нахожу в крайностях ничего дурного – напротив, я полагаю, что именно крайности придают жизни остроту. Нам, творениям театра, разнообразие сильных чувств и острых ощущений только на пользу – как бы мы могли играть без них наши роли? Думаю, вы, моя дорогая, прекрасно понимаете это.

Ваш Генри.

Бери-стрит, 27, Лондон

26 мая 1788 г.

Дорогой Генри!

Слышали ли вы? Вчера подверглась нападению не одна женщина, а две! И обе – примерно в одно и то же время, что совершенно сбивает с толку. Вероятнее всего, здесь замешаны уже два злодея, и один из этих негодников подражает другому. Интересно, из каких побуждений – от восхищения проделками первого или в силу собственной эксцентричности?

Из этих двух жертв мне лучше всего знакома миссис Чиппендейл, горничная виконтессы Молден. К тому же, она доводится сестрой певицы миссис Дэйвнетт, она-то и познакомила нас однажды в театре. Должна заметить, эта миссис Чиппендейл отличается весьма спесивым нравом: она уверена, что положение ее хозяйки выгодно оттеняет и ее собственную репутацию. Да, положение миссис Чиппендейл требует знания тончайших нюансов этикета, однако ей отнюдь не помешали бы еще несколько уроков хороших манер.

У миссис Дэйвнетт с миссис Чиппендейл в обычае навещать по воскресеньям свою престарелую мать, но по окончании визита они прекращают демонстрировать сестринскую привязанность и идут каждая своей дорогой. Так было и на этот раз. Вскоре после того, как они расстались, миссис Чиппендейл столкнулась с каким-то негодником, объявившим, что ее платье настолько вызывающе, что явно принадлежит леди с дурной репутацией. А одета она была в кричаще яркий туалет – розовый шелк с орнаментом из пурпурных розанчиков между пурпурными полосами, пурпурные розы, вышитые вокруг декольте, и целые водопады рюшей на манжетах. Прекрасный весенний ансамбль для юной девицы, вышедшей на полуденную прогулку с поклонником, но не для женщины таких лет, в одиночестве и на закате дня. Разбойник напал на нее на Сент-Джеймс-плейс и вначале сделал ей несколько сальных предложений (за достоверность чего я, впрочем, не поручусь). Затем он вынул нож и одним махом располосовал розовый шелк платья, обнажив хлопчатобумажную нижнюю юбку. Еще один взмах ножом – и дорогой шелк разрезан вновь, на сей раз поперек ягодиц миссис Чиппендейл, отчего и платье и ягодицы сильно пострадали. Возможно, миссис Чиппендейл проявит хоть немного щедрости и отдаст это платье сестре для сцены, раз уж в высшем обществе в нем теперь даже горничной не показаться?

О втором нападении мне известно куда меньше. По слухам, приблизительно в то же время, как миссис Чиппендейл встретила своего недруга, на Джермин-стрит привязались к некоей весьма симпатичной служанке. По ее словам, нападавший был высок, крепок и одет в офицерскую форму. Больше в ее рассказе не было ничего примечательного, кроме одного: разбойник будто бы восклицал: «Подчинись капитану Бельвилю!» и «Я вправе требовать любви!» Как нам с вами, а также любому, знакомому с пьесой миссис Брук «Розина», известно, на самом деле в тексте сказано: «Позволь мне удалиться, брат, и издали узнать, как я могу исправить те ошибки, к которым юный пыл с дурным примером вкупе привели. Вернусь я не иначе, как достойным признанья твоего! Достойным твоей, как брата, требовать любви!»

Согласитесь, цитата весьма к месту. Как и наш скорый переезд в Маргит. Скорее бы эти грубые выходки остались далеко позади!

Ваша жена

Элизабет.

Лондон, 2 июля 1840 г., четверг

Несмотря на ночные муки, мое первое утро в Лондоне началось вполне удовлетворительно. Обильный завтрак был подан в номер в девять часов, как я и просил, вместе с номером «Морнинг кроникл». Я просмотрел газету, попивая отличный английский чай и поедая сосиску, тост и яйцо, что благотворно повлияло на мое состояние.

На странице криминальной хроники нашлось несколько заметок, которые могли бы вдохновить меня на рассказ-другой. Меня заинтриговала история Эдварда Оксфорда, которого должны были судить за государственную измену в Олд-Бейли шестого июля. Он, восемнадцатилетний трактирный слуга, разрядил два пистолета в королеву Викторию, когда та ехала с принцем Альбертом в открытой коляске десятого июня – таким образом юноша протестовал против того, что страной правит женщина. А необыкновенная история преступника, отправленного в Новый Южный Уэльс за кражу трех льняных носовых платков, просто-таки поразила мое воображение. Недавно он вернулся в Англию богатым человеком и купил особняк недалеко от мест, где родился, к неудовольствию некоторых знатных особ. Никаких объяснений относительно неожиданной милости судьбы и его возвращения в родные места дано не было. Совершил ли он более прибыльное преступление? Или с ним подружилась удача, позволившая ему найти золото, или опалы, или другие ценные ископаемые? А может, он заключил сделку с дьяволом или какой-нибудь еще нечистью, населяющей пустыни этой далекой колонии? Я решил приберечь эту историю для дальнейшего изучения.

Пролистав остальные страницы газеты, я не нашел более ничего интересного, пока не добрался до раздела объявлений на последней странице.

Первого июля из Филадельфии в Ливерпуль прибыл пакетбот «Ариэль», имея на борту мистера Эдгара А. По, знаменитого американского автора и критика. Мистер По немедленно отправился поездом в Лондон, где остановился в «Аристократический гостинице Брауна». Во время своего пребывания он публично прочтет свои последние рассказы и лекцию об искусстве литературной критики. На этих страницах мы сообщим о месте и времени этого долгожданного литературного вечера.

 

Прочтя это, я исполнился признательности. Да, главным поводом моего путешествия была тайна шкатулки с письмами, но я стремился в Лондон, дом моего детства, еще по двум причинам. Я написал письмо автору, чьим произведением восхищался, когда рецензировал его для «Сазерн литерери мессенджер» и – совсем недавно – для «Бэртонс джентльменс мэгэзин», человеку, чей последний труд, «Николас Никльби», был самым лучшим, достойным наивысшей похвалы.

В его романах я почувствовал родственную душу и выразил надежду, что в распорядке мистера Чарльза Диккенса найдется время для встречи со мной. К письму я приложил копию моего сборника «Гротески и арабески» и откровенно объяснил, что хотел найти издателя в Англии и счел бы себя навечно в долгу за помощь. Вдобавок, если бы представилась возможность устроить для лондонской публики публичные чтения моих рассказов или прочесть лекцию об искусстве композиции или о литературной критике, я с радостью сделал бы это. По объявлению в газете, которое, определенно, поместил мистер Диккенс, было ясно, что этот благородный человек помог мне весьма осторожно и деликатно. Теперь следовало ожидать от мистера Диккенса сообщения с подробностями о предстоящей лекции.

Допив чай, я встал из-за стола в воодушевлении. Теперь можно было написать ежедневное письмо Сисси, совершить прогулку в Грин-парк и вернуться задолго до одиннадцати, чтобы приготовиться ко встрече с Дюпеном. Возможно, к этому времени меня уже будет поджидать письмо от мистера Диккенса.

* * *

Прогулка в Грин-парке оживила меня, но по возвращении в гостиницу надежды на письмо от мистера Диккенса рухнули. Прихватив из номера письмо миссис Аллан, я направился к Дюпену. Когда мой друг открыл дверь, меня встретил упоительный аромат кофе.

– Я надеюсь, вы как следует отдохнули, По. Кофе здесь очень хорош – весьма бодрит. Налить вам чашечку?

– Да, пожалуйста. И вот письмо от миссис Аллан, как вы просили.

– Прекрасно.

Дюпен положил его поверх остальных писем, аккуратно сложенных на восьмиугольном столике рядом с ларцом. Мы уселись в кресла и несколько минут потягивали кофе. Дюпен молчал. Многие нашли бы его длительное задумчивое молчание нервирующим, но я успел привыкнуть к его эксцентричным манерам.

– Первый вопрос, на который вы хотели бы получить ответ: не являются ли письма подделкой, – наконец сказал он, неотрывно, словно зачарованный, глядя в чашку с кофе.

– Да, мне кажется, с этого и надо начать.

– Точнее, вы хотели бы знать, в самом ли деле упомянутые преступления совершены и подлинны ли подписи.

– Действительно. Все в этих письмах для меня загадка. В Филадельфии я предпринял некоторые изыскания, но не нашел ничего относящегося к делу. Вероятно, доискаться до правды можно только в Лондоне, где эти преступления предположительно и были совершены.

Дюпен кивнул.

– Как вы знаете, когда мы жили в Париже, я посвятил много времени изучению науки графологии по исследованию Камилло Бальдо, в коем он неопровержимо доказывает, что ни один человек не пишет тем же почерком, что и другой, и что по почерку можно с определенностью судить о характере и даже настроении.

– Ваши научные занятия очень интересны. Признаться, я и сам немного разбираюсь в этом.

– Очень хорошо. Я хотел бы провести эксперимент, если вы не против.

– Конечно, я совершенно не против, – ответил я.

Дюпен ушел в другую комнату, вскоре вернулся с переносным бюро и поставил его на стол передо мной. Это было весьма изящное изделие из черного дерева, инкрустированного пластинками из черепахового панциря и латуни. Он поднял верхнюю крышку. Под ней оказалось отделение из красного дерева, содержавшее почтовую бумагу, две чернильницы, песочницу, перья и другие письменные принадлежности. Передняя панель откидывалась, превращаясь в обитую кожей поверхность для письма. Дюпен положил на нее лист превосходной бумаги – плотной, но мягкой, с золотым обрезом.

– Сделайте одолжение: распишитесь, пожалуйста, здесь, как обычно расписываетесь, и поставьте сегодняшнее число.

Когда я закончил, он сказал:

– А теперь напишите, пожалуйста, имена Элизабет Арнольд и Генри Арнольд и год – тысяча семьсот восемьдесят восьмой.

Когда я выполнил и эту задачу, Дюпен положил рядом с надписями, только что мною сделанными, два письма из шкатулки и записку миссис Аллан и тщательно изучил все четыре листа.

– Интересный, очень интересный случай. Посмотрите на «Э» и «А» в вашей подписи. А теперь сравните их с «Э» и «А» в подписи Элизабет Арнольд.

Дюпен поднял обе страницы, приблизив одну к другой.

– Видите, как велико сходство между вашими буквами и теми, что написаны Элизабет Арнольд?

Я почувствовал, что краснею.

– Сэр, уж не хотите ли вы сказать, что это я – настоящий автор писем Элизабет Арнольд?

Моя растерянность откровенно позабавила Дюпена.

– Не спешите с выводами. Я всего лишь указываю на некоторое сходство стиля, – ответил он, указывая на написанные мной имена. – Здесь мы видим, что ваша рука сильно отличается от настоящих подписей. Кроме того, даже для неопытного глаза очевидно, что бумага этих писем гораздо старше, чем та, на которой написано ваше письмо ко мне.

– Но возраст бумаги не гарантирует подлинности писем, – возразил я.

– Не гарантирует, но давайте изучим письма более внимательно, – предложил Дюпен, демонстрируя мое письмо к нему. – Наука графология позволит нам узнать многое о характере автора по его или ее почерку. Бумага, на которой вы писали, отменного качества, печать красного цвета. Это свидетельствует о вкусе автора. Почерк очень разборчивый, пунктуация безупречна. Строчки исключительно ровные, интервал между ними везде одинаков. Никаких излишних украшательств – чувствуется обдуманная точность письма, сплав твердости и грации, присущих людям ученым.

Я хотел было протестовать против этой незаслуженной лести, но Дюпен лишь отмахнулся, призывая к молчанию.

– Теперь посмотрим на письмо Элизабет Арнольд. Бумага хорошая, печать маленькая, из зеленого воска, без оттиска. Здесь почерк совсем другой. Буквы крупные, отчетливые, выведены элегантно, но не вычурно. Ни единой помарки, и автор скрупулезно соблюдает отступы. Диакритика над «и кратким» представляет собой энергичный штрих, утончающийся к концу и изогнутый, словно хвост кометы. Но, хотя письмо написано неплохо поставленной рукой, строки неровны. Можно предположить, что писали в отчаянной спешке. Тон письма властный, но в то же время достаточно женственный. Явно чувствуется немалая сила и дух.

– А письмо Генри Арнольда?

– Совершенно другой характер. Письмо имеет оттенок нахальства и свидетельствует об уме без определенной цели, беспокойном и деятельном. Буквы жирные, большие, размашистые и часто искаженные в неуместной погоне за эффектом, но неразборчивыми их не назовешь. Много помарок; буквы, выходящие за края строки вверх или вниз, слишком длинны. Практически ни одна буква не написана одинаково дважды, наклон все время меняется. Слова то идут ровно, то клонятся вправо, то сползают в обратную сторону. Сила нажима тоже постоянно меняется – иногда линия легка и тонка, иногда излишне жирна. Не требуется большой фантазии, чтобы представить себе автора – человека неограниченных амбиций, часто подверженного сомнениям и депрессии, с более чем смутным идеалом прекрасного.

Памятуя о содержании писем, я не слишком удивился такому истолкованию.

– А теперь нам нужно рассмотреть записку миссис Аллан.

Дюпен взял сложенный листок и развернул его. Изучив его, он нахмурился.

– Вы говорите, эта записка была приложена к шкатулке с письмами?

– Да, именно так.

– Вы точно знаете, что ее написала миссис Аллан, или просто так полагаете?

– Естественно, я должен так полагать!

Дюпен нахмурился еще сильнее, поэтому я пояснил:

– Я ни разу не получал писем от папиной жены, так как она никогда не снисходила до того, чтобы ответить мне. По поводу наследства я общался с ее адвокатом.

Дюпен кивнул, на лице его отразилось удовлетворение.

– Но почему вы спрашиваете об этом? Вы подозреваете, что эта записка не от миссис Аллан?

– А вы?

Дюпен затянулся сигарой и посмотрел на меня так пристально, что я почувствовал себя словно в суде.

– Нет, с какой стати? Неужели почерк показывает, что его написал кто-то другой? И что он говорит о характере миссис Аллан? – быстро спросил я, пока Дюпен не прервал меня своим вопросом.

Он снова пробежал письмо глазами.

– Автор вложил много старания в это письмо. Буквы правильны, не забыто ни единое двоеточие над «Ё», пунктуация предельно точна, и во всем видно единообразие. Это означает методический твердый характер и постоянство в стремлениях. Во всем чувствуется властность, а штрихи, выступающие вверх и вниз, заострены, что говорит о мстительности. Украшений немного – по-видимому, они заранее обдуманы и исполнены четко, как будто автор сознательно создавал для окружающего мира тщательно слепленную напоказ маску. Бумага очень хорошая, печать – золотая, что усиливает впечатление нарочитости. Почерк в целом выглядит приятно, но он не женский, в нем слишком много силы при отсутствии присущей женщинам утонченности.

– Должен сказать, что это очень точное описание миссис Аллан. Я поражен, насколько полно вы постигли ее характер с помощью такого короткого текста.

Дюпен слегка прищурился, но ничего не сказал, снова изучая каждое письмо, прежде чем положить его обратно на стол.

– Мы также должны подумать о сходстве элементов почерков – вашего и Элизабет Арнольд. Что нам может здесь открыться?

Дюпен вглядывался в мое лицо, как будто это был образец почерка на листе бумаги.

Мне ужасно захотелось избавиться от дальнейших вопросов.

– Простите, но мне внезапно стало дурно. Пожалуй, нужно лечь в постель или выйти на воздух.

Дюпен аккуратно выровнял лежавшую перед ним стопку писем.

– Я бы посоветовал свежий воздух, – сказал он. – Возможно, вам стоило бы навестить места, где вы часто бывали в юности, связанные с более счастливыми временами. Слишком часто люди оказываются в плену своих собственных черных мыслей, а слишком много размышлений в одиночестве ведет к безумию.

Волосы зашевелились у меня на голове от этих нелицеприятных слов, но он продолжал, прежде чем я успел что-либо сказать:

– Ваше общество в Париже спасло меня от самого себя, По. Тогда я не хотел признаваться в этом даже самому себе, но сейчас – знаю. Уверен, вы позволите мне отплатить вам тем же. Тогда вы были откровенны со мной, и я надеюсь, впредь всегда окажете мне честь вашим чистосердечием.

Не придумав подходящего ответа, я просто кивнул.

– Сегодня мне есть над чем поразмыслить, – Дюпен чуть улыбнулся. – Не могли бы мы снова встретиться вечером, на свежую голову? Допустим, в восемь, в кофейне «Смирна» на Сент-Джеймс-стрит?

– Прекрасно. Спасибо вам, Дюпен.

Он пожал плечами, отмахнувшись от моей благодарности.

– Могу я пока оставить письма у себя? Мне хотелось бы изучить детали преступлений.

– Конечно.

Я покинул номер Дюпена, уже зная, куда сегодня лежит мой путь. Я собирался прогуляться в Блумсбери, где папа снимал жилье больше двадцати лет назад. Мне давно хотелось снова навестить те места.

* * *

Этим утром за стойкой стоял человек средних лет, безукоризненно одетый, но мрачный с виду. В мечтательности своей я полагал, что ноги сами принесут меня к дому моего детства, однако спросил у него дорогу и поинтересовался магазинами, где я мог бы приобрести какие-нибудь очаровательные безделушки для жены и тещи. Портье оказался левшой и, орудуя пером, неуклюже изгибал локоть, чтобы не размазать чернила по бумаге, но весьма изящно вычертил для меня план и отметил на нем нескольких торговцев дамскими украшениями.

Я вышел из «Аристократической гостиницы Брауна» с планом в руках, опираясь на зонтик, как на трость, и пошел по Довер-стрит на Пикадилли и далее – через Берлингтонский пассаж, где обнаружился целый ряд прекрасных лавок. Особенно пленили меня витрины, изобретательно демонстрирующие достоинства продаваемого товара. У шляпника, например, в витрине стояли весы со шляпой на них, показывавшие, сколь она легка, и стеклянный шар с водой, внутри которого находилась еще одна шляпа, чтобы покупатели могли оценить ее чудесную водостойкость. Но на Оксфорд-стрит я увидел витрину, от которой у меня захватило дух. Разновозрастная компания – три джентльмена, четыре леди и трое детей, – одетые в элегантное траурное платье, торжественно стояли перед богато убранным гробом, украшенным венком из фарфоровых лилий. Иллюзия этой tableau vivant[7] рассеялась лишь с появлением меж восковых фигур оформителя, принявшегося поправлять их похоронное облачение – черные лайковые перчатки, скромные шляпы, ожерелья из черного агата. Я поспешил уйти, чтобы избавиться от охватившего меня уныния. Присмотреть подарки можно было и по пути обратно в гостиницу.

 

Мое настроение улучшилось, когда я подошел к Хай-Холборн. Здесь было весьма оживленно: угольщики катили тачки с углем, девушки несли на головах корзины с овощами и зеленью на продажу, мужчины спешили к месту работы, женщины покупали нужное по хозяйству в лавках. Молочница с коромыслом на плечах кричала: «Молоко!» каждому, кто попадался ей на пути, без всякой системы и тем более – успеха в продаже своего товара. Отчетливый стук копыт по булыжнику смешивался с грохотом колес, и крики извозчиков усиливали суматоху и без того оживленной улицы. По мостовой расхаживали два человека с лопатами, собиравшие навоз, оставляемый в огромных количествах упряжными лошадьми. На тротуарах и перед магазинами была разбросана солома, впитывающая последствия ночного дождя, грязь и прочие менее приятные субстанции, но она не смягчала едкую, точно от тухлого мяса, вонь, а лишь усиливала ее до последней степени. Вскоре я пожалел, что не смочил свой носовой платок кельнской водой.

Свернув на Саутгэмптон-роу, я быстро нашел номер сорок семь. Это был наш первый дом в Лондоне, довольно уютное место, где я провел несколько приятных месяцев с мамой и ее сестрой Нэнси, пока меня не отправили в закрытую школу в Челси. Дом выглядел довольно опрятно, но ничем не выделялся среди прочих – обычный кирпичный фасад, как и у соседних домов. Мне помнилась гораздо более впечатляющая архитектура, но юность обычно преувеличивает масштаб явлений. Захотелось постучаться и спросить, нельзя ли осмотреть дом, но я решил не поддаваться глупой прихоти. Вместо этого я вернулся к дому под номером 39 – довольно большому особняку, который папа снимал в течение нашего последнего года в Лондоне. Хотя это было более комфортабельное жилье, мало радости выпало мне во время моего короткого пребывания в его стенах из-за несчастья с моей дорогой мамой… Тут, точно в знак сочувствия к моим воспоминаниям, начал накрапывать дождь, и я раскрыл зонтик. Как ни соблазнительна была мысль о возвращении в тихий уютный номер «Аристократической гостиницы Брауна», вначале я решил навестить Рассел-сквер – парк, где часто бывал с тетей Нэнси. Она присматривала за мной, когда я возвращался домой из школы на каникулы или выходные, и, как и я, в хорошую погоду всегда стремилась покинуть пределы нашего дома в Блумсбери.

Выйдя на Рассел-сквер, я вошел в парк через вход, возле которого стояла любопытная статуя, очаровывавшая меня в детстве. Фрэнсис Рассел, пятый герцог Бедфордский, положил одну руку на плуг, а в другой сжимал початки кукурузы. Внизу, на пьедестале, была изображена овца в компании четырех херувимов, символизирующих времена года и совершенно раздетых, за исключением тепло укутанной Зимы. Статуя запомнилась мне поэтической, проникнутой самим духом земледелия, но теперь я нашел ее аляповатой и даже немного отталкивающей. Продолжая свои исследования, я прошел вдоль подковообразной дорожки под липами и, к немалому своему удовольствию, обнаружил, что Рассел-сквер все тот же, что запомнился мне, – тщательно спланирован и густо усажен прелестными цветами и кустарником. Нет, не совсем как английские сады, которыми так восхищалась моя мама, но выглядел он благородно и приятно для глаз. Правда, из-за непогоды в парке не было тех красивых, хорошо одетых леди, которые прогуливались по дорожкам, когда я был маленьким, отчего это место оказалось не столь живописным.

Я решил отдохнуть на скамейке в крытой беседке, увитой плющом, но обнаружил внутри оборванку с ребенком, закутанным в платок. При виде этого зрелища меня охватил необъяснимый ужас. Стряхнув нервозность, я поставил зонтик и хотел достать кошелек, чтобы дать бедной женщине несколько монет для ее ребенка. Внезапно голова моя взорвалась болью, земля накренилась, и я провалился в полное безмолвие.

* * *

Сколько прошло времени, прежде чем я пришел в себя? Я не мог определить это даже приблизительно. Когда мир вновь возник передо мной из мрака, я увидел смотрящие на меня голубые глаза и почувствовал щекой сырую землю. Голова болезненно пульсировала. Кто-то потянул меня за сюртук и запустил руку в карман моих брюк. Что за издевательство? Я брыкнул ногой и услышал вскрик. Когда я с трудом принял вертикальное положение, рядом со мной на земле сидел маленький мальчишка. Его мать, явно в испуге, энергично удалялась прочь по дорожке. Услышав позади чей-то топот, я оглянулся и увидел ее сообщницу, удирающую в противоположном направлении. Еще одна женщина! Маленькая и быстроногая вероломная воришка скрылась. Схватившись за грудь, я обнаружил, что медальон все еще при мне. Не было лишь кошелька, содержимое которого я хотел отдать женщине с ребенком, но получил в награду за свои благие намерения головную боль и чувство глубокой обиды.

– Ступай к матери, – сказал я маленькому созданию. – Иди прочь, да поживее, не то поколочу!

С этими словами я пригрозил мальчишке зонтиком, и он удрал так быстро, как только позволяли его худые башмаки.

Я поднялся на ноги. Неприятные ощущения от мокрой одежды и дополнительные неудобства от пульсирующей боли в голове окончательно привели меня в чувство. Пока я, как мог, чистился носовым платком, я обнаружил крайне странную вещь – в петлицу моего сюртука была воткнута бутоньерка из фиалок, сделанных из пурпурного и зеленого бархата так искусно, что на первый взгляд они казались живыми. Я совершенно точно помнил, что ничего подобного у меня раньше не было, и единственное объяснение загадочного появления бутоньерки состояло в том, что нападавшие прицепили ее к моему сюртуку.

Эта мысль вызвала во мне такое отвращение, что я выбросил бутоньерку, словно в ней затаилась ползучая зараза. Меня охватили дурные предчувствия, и, как я ни пытался забыть об одичавших нищенках, они преследовали меня всю дорогу к гостинице. В них было нечто очень знакомое. Я вспоминал нападение опять и опять, торопливо шагая по лондонским улицам, – мой ум был как ящик со многими запертыми отделениями, а секреты внутри них обнаруживаются, если подобрать правильный ключ. Я был полон решимости отыскать этот ключ. Фиалковая бутоньерка бередила память, пока я не вспомнил, при каких обстоятельствах впервые столкнулся с этими невинными с виду бархатными цветами.

* * *

– Ты получишь отличное образование, мой мальчик, это я тебе обещаю. И мы будем тобой гордиться, правда, Эдди?

– Я постараюсь, папа.

Это был день собеседования для поступления в закрытую школу Дюбур в Челси. Школой заведовали две сестры – две мисс Дюбур, – их брат был счетоводом в компании моего отца. Собеседование с двумя леди прошло прекрасно. Обе они объявили меня «восхитительным ребенком», поэтому папа решил повести маму, тетю Нэнси и меня на праздничный ленч куда-нибудь неподалеку. Едва отойдя от школы, мы наткнулись на странную личность – изможденного оборванного человека, у которого на голове было несколько шляп и, похоже, вся его одежда была тоже на нем, а поверх всего – рваный военный мундир. Одной руки у него не было, а длинная борода совсем пожелтела – от адского серного дыма, как мне тогда показалось. Перед ним стоял замечательный деревянный кораблик, а рядом лежала старая шляпа. Проходя мимо, тетя Нэнси поспешно бросила в нее несколько мелких монеток.

– Вы купили мне кораблик? – в восхищении закричал я.

Тетя густо покраснела.

– Ч-шшш, – прошептала она, схватила меня за руку и ловко повела прочь.

В конце концов я вывернулся из ее хватки и встал перед ней.

– Почему вы заплатили за кораблик, но так и оставили его там стоять?

– Я не платила ему за кораблик, Эдди. Я дала ему немного денег на еду.

– Зачем давать ему деньги? Он же взрослый!

– Это называется филантропия, – сказала мама. – Мы должны быть милосердны к страждущим. А этот человек сражался за свою родину и потерял руку в бою.

Говоря все это, она тревожно косилась на папу и была в полнейшем смятении.

7Живой картины (фр.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru