bannerbannerbanner
Даниелла

Жорж Санд
Даниелла

Полная версия

Глава IV

Пройдя Геную, 16 марта, 11 часов вечера

Я опять на пароходе, но сегодня я сходил на берег и прекрасно провел нынешний день. Я проснулся в шесть часов утра, после краткого отдыха; и то не знаю, как я сумел заснуть в эту ночь! Вы не можете вообразить, что за наслаждение для людей, не привычных к морю, видеть, слышать, чувствовать движение волн даже в самую темную ночь. Я говорю «видеть», потому что ночью всплески волн светящейся узорчатой сетью окружают пароход. Право, не наглядишься на эти светлые, изменчивые арабески; никогда бы я не устал любоваться ими.

Я продрог, засыпая, а проснулся совершенно согретый. Солнце уже взошло, жаркое солнце Италии. Я сперва приветствовал лучезарное светило, а потом уже смотревшую на меня с берега колоссальную статую. Вы знаете по гравюрам и по фотографическим снимкам восхитительную панораму, представляющуюся взорам при входе в генуэзскую гавань. Живописные сады палаццо Дориа тянутся вдоль берега; статуя, о которой я говорю вам и которая так давно стоит на холме, будто приветствует приходящие суда радушным: «Добро пожаловать». Итак, я избавлю вас от излишних описаний. С первого взгляда город кажется скорее странным, чем великолепным, но самая эта странность производит приятное впечатление; и если Средние века не оставили здесь ничего величественного, то и ничего мрачного.

Вы должны ждать здесь высадки, по крайней мере, два часа, и потом за удовольствие провести день в сардинских владениях вы дорого поплатитесь, под предлогом прописки паспорта; не говорю уже о потерянном времени в ожидании исполнения всех формальностей со стороны полиции и посольств. Наконец, я добрался до города и бросился отыскивать какой-нибудь ресторан, чтобы позавтракать. Товарищ мой, Брюмьер, не пожелал сойти на берег, потому что его греческая принцесса осталась на пароходе. Он остался хлопотать о счастии поговорить с предметом своей страсти, разведать о ней от слуг. К тому же он, не хуже нашего спутника-арфиста, презирает Геную, презирает все, кроме семи холмов Вечного города.

Я попал в кофейную под вывеской «Concordia». Увидев из окошка небольшой садик, я приказал приготовить мне мой кофе под тенью померанцевых деревьев, покрытых плодами, посреди множества цветов, которым лучи солнца придавали невыразимый блеск. Не завидуйте, впрочем, мне. Здешний климат если не так суров, то, право, так же непостоянен, как и наш. Наши несносные весны последних лет отдались и здесь, и я слышу, как говорят мои соседи, что сегодня первый ясный день в этом году. Я благословил небо, допустившее меня видеть во всем блеске солнечного дня древнюю царицу Средиземного моря. Марсель перещеголял Геную в торговле, в прогрессе и в образованности, но она по своему убранству и живописным особенностям похожа на прекрасную гражданку, тогда как Марсель не более как прелестная авантюристка. Первая из них благоразумна, убрана прилично и по моде, роскошно, опрятно, но убрана как и все; последняя принарядилась немного странно: рядом с изящным убором вы видите на ней бог знает какие украшения, но она исполнена увлекательной грации, и ее странности очень милы.

Общий вид Генуи неудовлетворителен, но зато некоторые подробности увлекательно прекрасны. Разрисованные дома отвратительны; к счастью, эта причуда выходит из обычая. Город, разбросанный по неровной поверхности, не имеет ни начала, ни конца, но красивые улицы действительно прекрасны. Здесь называют красивыми улицы, застроенные великолепными дворцами. По несчастью, эти улицы так тесны, что великолепные дворцы совершенно загромождены. Проходящие могут любоваться входами и нижним этажом этих зданий, но верх их и соразмерность частей невозможно хорошо видеть ни с одного места узкой улицы.

Чтобы обозреть одно из этих зданий снаружи и внутри, надобно посвятить целый день. Разнообразие стиля удивляет, занимает и утомляет вас. Много мрамора, много фресок, много позолоты, и все это стоило много денег. Снаружи дворцы не велики и не величественны, но внутренние комнаты огромны, и невольно дивишься, как такие огромные залы находятся в таких небольших зданиях. Прекрасные городские сады и скверы обстроены некрасивыми домишками; церкви великолепны и наполнены драгоценными предметами; там крутая тропинка, окаймленная громадными, но уродливыми зданиями; мрачные и грязные проулки, из которых взор внезапно упирается в массу яркой зелени; спереди и сзади отвесные скалы; далее, видимая с высот синяя равнина моря, бесконечная цепь исполинских укреплений, сады на крышах, виллы, разбросанные на окрестных холмах; множество неуклюжих, выдавшихся из городской черты построек, которые издали ломают естественные очертания города; все это без связи, без соразмерности; это не город, а куча гнезд, свитых разными птицами из разных материалов, по своему выбору, где какой вздумалось. Если это Италия, то, наверно, не та, о которой мы грезим. Лучше всего не обращать на это внимания и покориться без борьбы влиянию окружающего нас беспорядка, который невольно кружит голову с первого взгляда.

Пробегав два-три часа по улицам, то восхищаясь, то досадуя, я, наконец, вошел в один из дворцов. Друг мой, какие превосходные картины Ван Дейка{15} и Веронеза{16} я там видел! Но как досадно смотреть на странную смесь изящества и безвкусия во внутренних украшениях этих палат! Рядом с превосходными произведениями образцовых художников – грубо намалеванные портреты; украшения новейших времен возле роскошного убранства и редкостей искусства, собранных предками нынешних владельцев. Что за нищенская мебель! Как странно видеть дешевый английский фаянс возле драгоценного китайского фарфора, и как удивлены наши французские бронзовые безделушки последних времен, попав в общество древних статуй и неоцененных картин!

Кажется, что потомки знаменитых мореплавателей разлюбили всю эту роскошь пиратов; может быть, они утратили не только склонность к великолепию, но и любовь к изящному. Говорят, что во многих дворцах неверные слуги распродали много драгоценных картин и заменили их плохими копиями, а владельцы и не подозревают подлога.

Чтобы высказать вам одним словом общее впечатление, произведенное на меня Генуей, я скажу вам, что здесь все или приятная неожиданность, или неожиданное разочарование. Впрочем, если бы я был в расположении работать, картинность места, быть может, удержала бы меня здесь; в этом грязном городе на каждом шагу открывается новая панорама; пришлось бы останавливаться перед каждым из этих проулков, которые ломаными линиями пробираются с одного плана на другой, ползут бесчисленными аркадами, соединяющими дома между собой и бросающими на эти ущелья жилых гор мягкие, прозрачные тени. О, если бы дело шло только о живописи, то для кропотливого артиста, в таком проулке, с его подвижной перспективой, достало бы предметов на целую жизнь. Но мне не это нужно: я должен идти вперед, я должен изучать и, наконец, жить, если будет возможно.

Пока я пожирал Геную глазами, ногами и мыслью, господин Брюмьер преследовал свою богиню. Я расскажу вам его приключения, чтобы заставить вас позабыть безобразный эскиз, который я только что набросал вам.

Возвратясь на пароход в восемь часов вечера, голодный и усталый, я нашел на палубе такое многочисленное великосветское общество, что можно было счесть себя в бальном зале. Дело в том, что число наших пассажиров значительно возросло. На пароход перебралось много англичан (без англичан нигде не обойдется на земном шаре), несколько французов и, наконец, дюжина туземцев, которые притащили с собой своих жен, чад, приятелей и знакомых; все эти случайные гости, приехавшие проститься со своими, расхаживали по палубе и болтали в ожидании поднятия якоря.

Посреди этой сумятицы, говора и шума, усиливаемого музыкой кочующих певцов и гитаристов, окружающих пароход на маленьких лодках и протягивающих свои шапки к пассажирам, докучливо вымогая от них добровольные награды артистам, я имел случай снова заметить, что генуэзец не скрытен, болтлив, весельчак, радушен и охотник до сплетен. Эти качества отражались, по крайней мере, на всех физиономиях и слышались в голосе тех, кто говорил на местном простонародном наречии. Духовные особы показались мне людьми веселого нрава и шутливыми, вовсе не похожими на французских священников; видно, что они в большем контакте с местными жителями и принимают большее участие в их житейских заботах. Мне, однако же, сказывали, что общественное мнение здесь не очень к ним благоприятно.

 

Наконец гудок парохода избавил нас от докучных посетителей, которые убрались в свои лодки, простившись со знакомыми пассажирами и напутствуя их сердечными пожеланиями. Когда на палубе стало просторнее, я отыскал своего приятеля Брюмьера; «Кастор» шел уже на всех парах.

– Я преглупо провел нынешний день, – сказал он мне, – моя принцесса проспала все время в своей каюте, откуда только недавно появилась вся раздушенная и обворожительно причесанная. Я было подсел к ней, но почтенная тетушка, переставшая, на беду, страдать морской болезнью, изволила увести ее от меня! Посмотрите, вон они сидят да посмеиваются над нами!

Я взглянул на тетку. Вчера она показалась мне старухой, но теперь, освободившись от своих чепцов и от безобразного зеленого зонтика, который путешествующие англичанки прикрепляют к тульям своих шляпок, она представилась мне довольно благообразной, полной женщиной, не слишком пожилых лет. Принцесса действительно мастерски убрала свои темные волосы и позволила нам любоваться изящной прической, держа в руках свою соломенную шляпку с зелеными бархатными лентами. Мне казалось, что они не обращают на нас ни малейшего внимания.

– По крайней мере, – сказал я Брюмьеру, – вы знаете теперь, кто эти дамы, вы имели время разведать это.

– Тетка – англичанка чистой крови, – отвечал он. – Племянница ее, может, ей и не племянница. Вот все, что я знаю. Багаж свой поместили они на самое дно трюма, а на ручных чемонданчиках вместо имен выставлены цифры. Слуга их ни слова не знает по-французски, я ничего не понимаю по-английски, и бедная итальянка, их горничная, лежит при смерти, как уверяет Бенвенуто.

– Что это за Бенвенуто?

– Да ваш же артист. Его зовут Бенвенуто, этого бездельника. Я думал, что он будет мне полезен. Он пронюхал мою сентиментальную прихоть и, предупреждая мои желания, сам принялся прислуживать моей страсти с той неподражаемой угодливостью, с той проницательной догадливостью, которые характеризуют известную касту людей, очень пригодных в Италии вообще и на семи холмах в особенности; но мошенник пропил, кажется, мой задаток и, вероятно, храпит теперь за каким-нибудь тюком с поклажей. Словом, я ничего не знаю, кроме того, что они едут в Рим, и потому только я не унываю. Если бы это глупое море, теперь спокойное, как грязная лужа, вздумало хотя немного разыграться, старуха убралась бы в свою койку… Но вы, кажется, меня не слушаете; кому же я имел честь все это рассказывать?

– Человеку, который слушал вас одним ухом, а другим прислушивался к знакомому голосу… Скажу вам теперь, что дама, которая везет в Италию вашу принцессу, действительно ее тетка, миледи NN; я не знаю ее фамилии, но знаю, что при крещении ей дали имя Гэрриет; знаю также, что она вышла за младшего сына знатной фамилии и принесла в приданое восемьсот тысяч фунтов стерлингов дохода. Муж ее добрый малый и честный человек; он не всегда бывает в веселом расположении духа, но это делу не помеха. Ваша героиня точно знатного происхождения и, может, будет наследницей этого огромного богатства, потому что у милорда и миледи детей нет.

– Задиг, – вскричал обрадованный Брюмьер, – скажите ради бога, где вы проведали все это?

– А вот и милорд, – продолжал я, указывая на лысого англичанина в клетчатых панталонах, который подошел к дамам и почтительно разговаривал со своей женой.

– Что вы, это лакей!

– Уверяю вас, что нет. Если он не хотел отвечать вам, так это потому, что вы не были ему представлены и что он не хочет казаться в глазах миледи тем, что он есть, а именно человеком неспесивым и знающим французский язык, как мы с вами.

– Но, любезный Задиг, объяснитесь, откуда вы все это знаете?

Я не хотел открыть тайну моего всеведения, во-первых, чтобы позабавиться удивлением приятеля, а отчасти по чувству, может быть, даже излишней деликатности. Я узнал семейную тайну лорда NN, слушая через перегородку таверны, с вниманием не совсем уместным, конфиденциальный разговор двух друзей, и не почитал себя вправе рассказывать об этом другим.

Может быть, и вы, добрый друг мой, назовете меня Задигом, не понимая, как узнал я человека, которого не видел в лицо. Я отвечу вам, что, во-первых, голос, его произношение, тон, то унылый, то комический, которым он начинал свои фразы, глубоко залегли в моей акустической памяти. Если бы я хотел прослыть колдуном, я прибавил бы, что есть черты лица, выражения физиономии, даже осанки, которые до того приходятся под лад некоторым способам выражаться и некоторым особенностям характера и положения, что нельзя ошибиться. Но чтобы не отступать от истины, я должен признаться вам, что, когда выходил из трактира на «Резерве», я встретил на крыльце лицом к лицу этих двух господ в ту самую минуту, как мальчик подавал им фонарь, чтобы закурить сигары. Один из них показался мне флотским офицером; другой был тот самый лысый барин, в клетчатых панталонах и в лакированном картузе на затылке, который подошел к миледи. Они недолго разговаривали, мне не были слышны их слова, но я уверен, что разговор их был следующего содержания:

– Вы курили?

– Уверяю вас, что нет.

– А я уверяю вас, что да.

И милорд отошел с покорностью, посвистал что-то, глядя на звезды, и пошел курить за трубой парохода. Он, может быть, и не вздумал бы взяться за сигару, да жена напомнила ему ощущение этого удовольствия.

Наконец исполнилось и другое желание Брюмьера, восхищенного моими открытиями; ветер начал крепчать, на море поднялась волна. Леди Гэрриет сошла с палубы. Племянница кажется понадежнее; она осталась с горничной на скамейке. Брюмьер начал похаживать около них, а я ушел вниз. Я пишу к вам в общем зале, куда милорд NN только что пожаловал с прегадкой бурой собакой, которую, как я догадываюсь, он купил в Генуе, чтобы жена почаще прогоняла его от себя. Может быть, хоть это животное его полюбит. Но качка усиливается, и мне становится трудно писать. Ночь нехороша; под открытым небом свежо и неприятно; иду отдыхать от крутых улиц и несносной кирпичной мостовой великолепной Генуи.

Глава V

Суббота, 17 марта. Все еще на пароходе «Кастор»

Одиннадцать часов вечера; я опять принимаюсь за свой дневник. Брюмьер все еще влюблен, милорд все еще молчалив, Бенвенуто по-прежнему услужлив. Товарищ мой не захотел сойти на берег в Ливорно, куда мы заходили сегодня утром после довольно беспокойной ночи, несмотря на верную осадку и спокойный ход «Кастора». Сегодня погода парижская: сыро, пасмурно и вдобавок холодно. Где же ты, лазурное небо Италии? Я намерен еще раз побывать в этих городах, которые посещаю теперь проездом. Трудно противиться искушению сойти на берег, когда пароход останавливается в гаванях и стоит, окруженный лесом мачт вовсе неказистых судов, в спертой атмосфере. Я лучше согласен платить пошлину всей местной полиции, чтобы как-нибудь разнообразить свой скучный день. Это вводит меня в расходы не по карману бедняка живописца, но я уже освобожден от стеснительной клятвы, и пусть не прогневается аббат Вальрег, а я намерен жить, не скучая от жизни.

Я не успел ступить на мостовую Ливорно, как двадцать «веттурино» окружили меня, предлагая свезти меня в Пизу. По железной дороге я проехал бы это небольшое расстояние в несколько минут, но поезд отошел, когда я приехал. Я уже решался заплатить тройную цену, которую запросили с меня эти грабители, как Бенвенуто явился предо мною добрым гением, сторговался, вскочил на козлы и, непрошеный, вступил в должность моего чичероне. Как удалось ему выбраться с парохода? Как отделался от убыточных формальностей высадки, которым я вынужден был подчиниться? Бог его знает, у цыган есть свое Провидение.

Мы ехали мимо обширных равнин наносной почвы, с которых море недавно отступило. Во время Адриана{17} Пиза стояла у самого устья Арно; теперь город отстоит от устья реки на три лье. На окраинах этих наносов растут кое-где тощие оливковые деревья и болотный кустарник; над покрытыми водой полями носятся стаи морских рыболовов. Далее от моря обработанные поля, разбитые с однообразной правильностью на участки и селения, не имеющие никакой своей характерной физиономии. Зато Пиза имеет разительную. Все в ней торжественно, пусто, широко, открыто, обнажено, холодно, печально, но в общем довольно красиво. Позавтракав наскоро, я побежал осматривать памятники. Греко-арабская базилика и ее уединенная крестильница, наклоненная башня, Кампо-Санто, все это на обширной площади представляет величественное зрелище. Я не скажу вам, в подражание печатным путеводителям, что вот это прекрасно, а то имеет недостатки и не согласуется с понятиями об изящном и с правилами искусства. И образцовые произведения не чужды недостатков, а эти здания, построенные и украшенные в разные эпохи, поневоле должны отражать и прогресс, и упадок искусства. Воля и могущество каждой эпохи выразились в этих памятниках; вот почему вид их внушает уважение и возбуждает интерес. Эти громадные сооружения, поглотившие много труда, богатства и умственных способностей нескольких поколений, стоят будто надгробные памятники над могилами идей, украшенные трофеями, выражающими идеалы своего времени.

Наклоненная башня – прекрасный памятник и замечательна уже сама по себе, не только благодаря случаю, который свел ее в разряд любопытных диковинок. Галилей изучал на ней условия тяготения тел. Не стану описывать врата Гиберти: вы сами хорошо знаете их. Мы работаем не хуже тогдашних художников, но мы искусно подражаем и ничего не создаем. Честь и слава старинным мастерам! Признаюсь, впрочем, что фрески Орканьи мне не очень понравились; это странная греза, и я должен был перебрать в памяти все выше приведенные мной размышления, чтобы смотреть на этот бред кисти без отвращения. Прочие фрески Кампо-Санто менее отзываются варварством, но плохо сохранены, несколько раз обновлены и многие совсем изменены. Только глазами веры можно отыскать в них следы кисти Джотто{18}. Некоторые фрески (может быть, его) скомпонованы мило, наивно, но все не стоят исступленного восхищения, которым угрожал мне Брюмьер.

Однако этот Кампо-Санто остается в душе и тогда, когда вы уйдете оттуда. Трудно сказать, почему память уносит с собой картины этого здания, разрушенного или недостроенного, покрытого тесом. Рамка красивой колоннады на лугу – еще не бог весть какое чудо; есть колоннады лучше этой, в Испании и в некоторых монастырях других земель, которые мне случилось видеть в рисунках. Коллекция антиков, хранящихся в монастыре, не более как сбор очень поврежденных экземпляров; этот музей, как сказывают, уступит пальму первенства каждой из римских галерей. Изящных фрагментов здесь мало, зато есть всего понемногу, и надобно сознаться, что этот обширный монастырь, которого готические контуры, освещенные бледным лучом солнца, на несколько минут обрисовались передо мною, теневыми очерками набегали, эти мрачные дали, где таинственно покоятся римские гробницы, греческие надгробные полустолбы, этрусские вазы, барельефы эпохи Возрождения, тяжелые торсы времен язычества, тощие мадонны византийской работы, медальоны, саркофаги, трофеи и пресловутые цепи блаженной памяти Пизанской гавани, отбитые и возвращенные генуэзцами; мелкая и бледная мурава луга, усеянная вялыми фиалками; словом, все, не исключая и деревянных поделок, которые ничего не достроили, но ничего и не испортили, – все вместе составляет величественный памятник, возбуждающий думы и производящий глубокое впечатление. Итак, верьте прекрасным фотографиям, глядя на которые мы, бывало, говорили: «Эффект все украшает». Нет, Кампо-Санто чарует не одними магическими эффектами солнца, на этот памятник можно смотреть без восхищения, но образ надолго остается в душе.

Соборный храм – другой музей религиозного и мирского искусства. Византийские мозаики сводов поразительно прекрасны; но мраморная мозаика центрального помоста бросила меня в дрожь благоговейного почтения. Это та же самая мозаика, что и в храме Адриана. На ней отправлялось служение богам древности, прежде чем стены языческого храма превратились в дом Божий; ее попирали жрецы Марса, изваяние которого и теперь еще сохранилось в церкви, окрещенное именем св. Эфеса. Если б этот вековой помост мог говорить, сколько пересказал бы он нам событий, которых мы напрасно доискиваемся воображением!

 

Вы скажете мне, быть может, что воды реки Арно или хребты Пизанских гор видели еще более. Я отвечу вам, что в нас никогда не рождается желание вопрошать безответную природу о судьбах человечества; мы знаем, как верно хранит она заветные тайны. Но как только рука человека добыла из недр ее камень и изменила его первобытные формы, этот камень становится памятником, существом одушевленным, свидетелем событий, и мы жадно ищем на нем надписи, борозды резца, какого-нибудь следа руки человеческой, который стал бы для нас живым голосом, внятным преданием.

В этом, я полагаю, кроме живописного эффекта форм, заключается интерес развалин: с ними беседует наше любопытство. Признаюсь, я утомлен печатными рассуждениями о судьбах народов и о падении государств. Лет сорок назад, в период нашей империи{19}, было в моде оплакивать превратность великих эпох и великих обществ. А между тем мы и сами были тогда великим обществом, жили тоже в великую эпоху и претерпевали бедствия, превращения. Мне кажется, что жалеть о том, чего уже нет, тогда, когда нужнее сознание, что надобно быть чем-нибудь, – пустая поэтическая мечтательность. Прошедшее, каково бы оно ни было, имело право на свое существование и оставило нам эти свидетельства, эти обломки своей жизни, не для того, чтобы отбить у нас охоту жить. Оно должно было бы сказать нам таинственными письменами развалин: «Действуй и начинай снова», вместо этого вечного: «Смотри и ужасайся», фразы, которую литературная мода навязывала романтическим путешественникам в начале нашего столетия.

Знаменитый Шатобриан{20} был одним из ревностнейших распространителей этой моды; но он сам был развалина великая, благородная развалина идей, отживших свой век. У него бывали минуты великодушных порывов, как бывают у всякой прекрасной натуры, как трава пробивается в расселинах старых сводов; но эта трава увядала против его воли, и мысль его, как опустевший храм, разрушилась в сомнении и безнадежности.

Но я удалился от Пизы. Нет, я не так далеко отошел от нее: я думал все это, проходя по широким улицам, поросшим травой, и глядя на великолепные дворцы, которые величаво и уныло смотрятся в зеркало реки. Целая Пиза то же Кампо-Санто: кладбище, на котором опустевшие дома стоят как надгробные памятники. Без помощи англичан и больных из всех северных стран, что съезжаются туда в известную пору года, я думаю, Пиза окончила бы свое существование, как маленькие республики аристократов: она умерла бы.

Нечего сокрушаться ее судьбами: в ее жизни были завидные дни, когда ее конституция была, для того времени, великим прогрессом, Пиза была царицей Корсики и Сардинии, царицей Карфагена – другой развалины, участь которой ожидала и ее впоследствии. Пиза имела сто пятьдесят тысяч жителей, великих художников, флот, знаменитых полководцев, колонии, завоеванные области, несчетные богатства и все упоение славы. Она построила памятники, которые и теперь существуют, которым и теперь удивляются иностранцы. Но настали времена, когда эти маленькие общества, полные жизни и огня, становятся уже не центром распространяющегося влияния, не источником благоденствия для других, а средоточием поглощающей силы, безднами, привлекающими жизненные соки других наций, не возвращая их, как не возвращают своей добычи коршун и пираты. С этой поры их упадок и опустение предрекаются приговорами неба. Юпитер теперь уже не громовержец; но Провидение поселило в сердцах обществ ненасытного червя эгоизма, чтобы он пожирал их, если люди станут через меру удовлетворять его голод. Завистливые или раздражительные соседи затеяли упорную борьбу; отступившее море приютило новых пришельцев на берегах своих. Город Ливорно возник с идеями положительными и, не гоняясь за искусствами и роскошью, утвердил свое господство торговлей. Оскорбления, неизбежные спутники несчастья, наносили удар за ударом гордости высокомерных пизанцев. Благородная республика была продана; чужеземцы вторглись в ее пределы, ограбили ее, оспаривали ее друг у друга, как добычу; голод, чума и недостаток опустошали ее. Ее уже нет. Прекрасная Италия прошлых времен продалась и так же погибла, как она, за то, что слишком питала в недрах своих интересы соперничества, за то, что источником ее славы были своекорыстные страсти, а не великодушные движения души.

Requiescat in pace! Я слишком долго водил вас за собой в этом убежище мира и тишины. Пойдемте теперь к пароходу через поля и луга, озарившиеся наконец лучами солнца. Я окинул приветным взором окрестные горы monti Pisani, которые густой туман скрывал от меня сегодня утром; они служат прекрасной рамой для величественных памятников города. Не знаю, видны ли отсюда в ясную погоду хребты Апеннин; Пизанские горы – их отроги, отрывочное продолжение той же системы.

Бенвенуто был мне очень полезен. Он учен по-своему и болтун не бессмысленный. С его помощью я учусь итальянскому; я и прежде знал немного этот язык, но его музыка была сначала слишком нова для моего слуха, и я не мог еще сразу понимать речь; я надеюсь скоро к ней привыкнуть.

Вот я и опять на море. Передо мной, как светлые грезы, проходят чередой Корсика, остров Эльба, скала Монте-Кристо, которой пламенный роман придал известность и которую какой-то англичанин купил с тем, чтобы поселиться на ней.

Говорят, что англичане страстно любят утесистые острова Франции и Италии. Гений этих островитян вечно грезит, где бы создать новый мир, как бы установить разумное или фантастическое господство. Впрочем, и я понимаю прелесть этих уединенных приютов, омываемых волнами моря. На некоторых из этих утесов лежит довольно плодородной земли, чтобы питать корни нескольких сосен. Если в этих скалах есть углубления в виде амфитеатров, обращенные к благоприятной стороне, на них могут гнездиться виллы с цветущими садами, защищенные от волн и ветров, бушующих вокруг внешних сторон скалы. Лето на этих островах должно быть не знойное, а твердая земля довольно близко, и общественные сношения могут не прерываться. Я думаю, однако, что эти приюты опасны для разума. Окружающее море слишком охраняет здесь от всякой неожиданности, слишком приучает к независимости, которая ни к чему в уединении.

Брюмьер зашел ко мне вечером. Мисс Медора, точно, гречанка по происхождению, он в этом не ошибся. Отец ее, муж сестры леди Гэрриет, был афинянин чистой крови. Она влюблена в Рафаэля и в Джулио Романо{21}. С благоговейным нетерпением жаждет она благословения Папы, хотя она и не очень набожна. Горничную ее зовут Даниеллой. Вот что рассказал мне сегодня Брюмьер.

15Ван Дейк Антонис (1599–1641) – фламандский живописец, портретист. Около 1618–1620 гг. работал помощником Рубенса, во многом восприняв его сочную, полнокровную живописную манеру. В 1621–1627 гг. художник жил в Италии, где выработал и довел до совершенства тип парадного портрета, в котором главную роль играют поза, осанка, жест модели. С 1632 г. Ван Дейк работал в Лондоне как придворный художник короля Карла I, создав огромную галерею портретов короля, его семьи и английской знати.
16Веронезе Паоло (1528–1588) – итальянский живописец эпохи Позднего Возрождения. Сложившаяся к середине 1550-х гг. художественная манера Веронезе воплотила лучшие черты венецианской школы живописи. Смелое введение Веронезе в свои произведения жизненных наблюдений, жанровых мотивов, портретов современников стало причиной для обвинения художника инквизицией в 1573 г. в излишне светской трактовке религиозных тем.
17Адриан Элий (76–138) – римский император с 117 г. Положил начало политики прекращения расширения Римской империи, провел многочисленные успешные реформы в стране, вел интенсивную строительную деятельность.
18Джотто ди Бондоне (1276–1336) – итальянский живописец, совершил переворот в итальянской живописи переходом от византийских типов к натуре, ввел натурализм в композиции, заменил золотой фон естественным пейзажем.
19…в период нашей империи… – Имеется в виду период правления Францией Наполеоном I 1804–1815 гг.
20Шатобриан Франсуа-Рене (1768–1848) – французский писатель, представитель романтизма. Будучи роялистом, принял участие в неудачной военной экспедиции против революционного правительства, после чего эмигрировал в Англию. Окончательно во Францию вернулся только после свержения Наполеона. Длительное время занимался дипломатической деятельностью, в том числе был министром иностранных дел. В 1802 г. опубликовал трактат «Гении христианства», в котором прославлял культуру феодального Средневековья, изображал человека, подвергающегося религиозному перевоспитанию и укрощению. Художественным воплощением теоретических положений трактата стали его повести «Аттала, или Любовь двух дикарей» (1801), «Рене, или Следствие страстей» (1802), «Мученики» (1809).
21Романо Джулио (Джулио Пиппи, 1492–1546) – итальянский живописец, уроженец Рима, наиболее значительный из учеников Рафаэля, помогал своему учителю в его капитальных работах. Его самостоятельная деятельность началась лишь после смерти Рафаэля.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru