Что она сделала, чтобы возбудить в нем эту отвратительную страсть, и какое отражение возможного греха носила она на своем лице, чтобы возбудить это прилежание каждого воскресенья и это упорство в его надежде? Однажды, когда она шла по городу, желая навестить одну из своих больных подруг, она встретила этого мужчину, который, узнав ее, принялся идти за ней, в то время как она, испуганная, устремилась через улицы, набережные, мостовые в Бегинаж.
Наверное, это был сам Сатана, искушавший ее в его образе, желавший сказать ей то, что могло убить навеки лилии ее души.
Но, если она кропотливо предостерегала себя от этого искушения, ей все казалось, что на ее душу посыпалась большая пыль, точно немного отбросов пепла из адского костра. Ах, эта вечная неуловимая пыль грехов! Тем более, что в это время как раз пришлась среда на первой неделе Великого поста и вместе с нею – обычное осенение крестом, являющееся точно символом, внешним признаком состояния совести. В то же время священник за обеднею говорил проповедь на текст из священного писания: «ибо прах ты!» – и бегинке казалось, что он говорит только для нее, чтобы предупредить ее от имени Бога, уличить перед всею общиною виновницу, – точно лица всех ее подруг были запятнаны нечистотою ее души.
Это обстоятельство увеличило в ее уме значение этой встречи, придало ей нелепую серьезность, точно действительно вина тяготила ее душу, будто она одобрила эту кощунственную настойчивость молчаливым согласием своих глаз. Она, сама не зная этого, может быть, даже не подозревая, видела грех, свое искушение.
Не было ли это почти уступкою?
Ага, этот ужасный грех сладострастья, казавшийся завершением всех ее поступков, всех мыслей, всех движений… Так море в маленьком приморском городе, где она родилась, является концом всех улиц.
В особенности вечером и утром она была охвачена мыслью о грехе, точно перемежающейся лихорадкой, когда ей нужно было раздеваться, переменять белье.
Ужасная минута! Какой страх оскорбить своего ангела-хранителя, открыв ему уголок своего тела, показав ему часть своей шеи или руки! Страх – оскорбить самое себя. Ангелы были, действительно, чистыми, так как у них нет тела, а только одна голова и крылья, как на изображениях Успения в церквах. Чтобы немного приблизиться к ним, надо было забыть о своем теле, жить так, точно его нет, еще лучше – не знать его. Разумеется, святые не знали совсем своего тела. В свою очередь бегинка умудрялась хорошо скрываться в кружевах и тканях. Она закрывала глаза, когда приходилось менять их; и, как слепая, она прикасалась к своему телу с недоверием, точно каждая часть ее тела была сетями, от которых она сейчас избавлялась.
Сестра Мария была несчастна. Исповедь, которая могла бы быть вечным лекарством сомнений, в конце концов только усиливала их.
Сколько мрачных часов, – разумеется, самых мрачных в ее жизни, – она проводила в ожидании таинства покаяния! Сначала в своем уме она искала грехов, которые могла совершить, к этому прибавлялся страх новых грехов, когда она углублялась в эти передачи, списки всех ядовитых цветов души, где могло бы остановить ее на минуту одно преступное любопытство; затем она представляла себе совершенные ею грехи, опрашивая свою совесть, взвешивая все свои желания, освещая все свои малейшие мысли, зачатки проектов, самые неуловимые и неопределенные образы, точно маленькие паутинки мельчайших, едва обрисовавшихся мечтаний. Она искала, не найдется ли скрытого во мраке какого-нибудь смертного греха, который нужно было из гнать, как демона… Во всяком случае, ее совесть была полна простительных грехов… Ах, да, эта бесконечная пыль, под видом которой показывались все ее вины, которая покрывала своим серым оттенком всю ее душу, которая делала неузнаваемым все, что когда-то украшало ее: обеты, блеск ее добродетели, лилии ее, безбрачия, кропильница ее слез, вплоть до этого зеркала ее души, где теперь стиралось присутствие Бога…
Пыль, тонкая и неумолимая, многочисленная, точно все дюны, целая цепь песчаных холмов из маленького приморского города, где она родилась, вошла в ее душу!
Считая себя греховной и падшей, она долгое время ощущала тревогу. Затем она кончала тем, что решалась войти в исповедальню. Она бросалась туда, как бросаются в воду. Она дрожала от страха и стыда, считая себя в положении жалкой души, отягченной грехами сильнее, чем всякая другая бегинка. Никогда священник не слыхал, вероятно, подобной исповеди. Она должна была казаться ему скрытым осквернением Общины, совсем черной овцой этого пасхального стада, которое на другой день должно было просить об облатке…