bannerbannerbanner
Смерть в душе

Жан-Поль Сартр
Смерть в душе

Полная версия

Jean-Paul Sartre

LA MORT DANS L’AME (LES CHEMINS DE LA LIBERTE III)

Перевод с французского Д. Вальяно, Л. Григорьяна

Печатается с разрешения издательства Editions Gallimard.

© Editions Gallimard, Paris, 1949

© Перевод. Л. Григорьян, наследники, 2013

© Перевод. Д. Вальяно, наследники, 2013

© Издание на русском языкеАSТ Publishers, 2018

Часть первая

Нью-Йорк, 9 часов утра, суббота, 15 июня 1940 г.

Спрут? Он взял нож, открыл глаза, это был сон. Нет. Спрут был здесь, он его всасывал своими щупальцами: жара. Он потел. Он уснул к часу ночи; в два часа жара его разбудила, весь в поту, он бросился в холодную ванну, затем, не вытираясь, снова лег: и сразу же после этого под его кожей опять загудела кузница, его снова бросило в пот. На заре он уснул, ему снился пожар, теперь солнце, конечно, было уже высоко, а Гомес все потел: он без передышки потел уже двое суток. «Боже мой!» – вздохнул он, проводя влажной рукой по мокрой груди. Это была уже не жара; это была болезнь атмосферы: у воздуха была горячка, воздух потел, и ты потел в его поту. Встать. Лучше уж потеть в рубашке. Он встал. «Hombre![1] У меня кончились рубашки!» Он промочил последнюю, голубую, так как вынужден был переодеваться дважды в день. Теперь кончено: он будет напитывать эту влажную вонючую тряпку, пока белье не вернется из прачечной. Он осторожно встал, но не смог избежать водопада, капли катились по бокам, как вши, они его щекотали. Изжеванная рубашка, в сплошных складках, на спинке кресла. Он ее пощупал: ничто никогда не высыхает в этой блядской стране. Сердце его колотилось, горло одеревенело, словно он накануне напился.

Он надел брюки, подошел к окну и раздвинул шторы: на улице свет, белый, как катастрофа; и впереди еще тринадцать часов света. Он с тревогой и гневом посмотрел на мостовую. Та же катастрофа; там, на жирной черной земле, под дымом, кровью и криками; здесь, между красными кирпичными домиками свет, именно свет и обильный пот. Но это была та же самая катастрофа. Смеясь, прошагали два негра, женщина вошла в аптеку. «Боже мой! – вздохнул он. – Господи!» Он видел, как кричали все эти краски: даже если бы у меня было время, даже если бы у меня было настроение, как можно рисовать с этим светом! «Господи! – повторил он. – Господи!»

Позвонили. Гомес пошел открывать. На пороге стоял Ричи.

– Убийственно, – входя, сказал Ричи.

Гомес вздрогнул:

– Что?

– Эта жара: убийственно. Как, – с упреком добавил он, – ты еще не одет? Рамон ждет нас к десяти часам.

Гомес пожал плечами:

– Я поздно заснул.

Ричи, улыбаясь, посмотрел на него, и Гомес живо добавил:

– Слишком жарко. Я не мог уснуть.

– Первое время всегда так, – снисходительно сказал Ричи. – Потом привыкнешь. – Он внимательно посмотрел на него. – Ты принимаешь солевые пилюли?

– Естественно, но толку никакого.

Ричи покачал головой, и его доброжелательность оттенилась строгостью: солевые таблетки должны были мешать потеть. Если они не действовали на Гомеса, значит, он был не таким, как все.

– Но позволь! – сказал он, хмуря брови. – Ты ведь должен быть натренирован: в Испании тоже жарко.

Гомес подумал о сухих и трагических утрах Мадрида, об этом благородном свете над Алькалой, в котором была еще надежда; он покачал головой:

– Это не та жара.

– Менее влажная, да? – с некоей гордостью спросил Ричи.

– Да. И более человечная.

Ричи держал газету; Гомес протянул было руку, чтобы взять ее, но не осмелился. Рука опустилась.

– Нынче большой день, – весело сказал Ричи, – праздник Делавэра. Ты знаешь, я ведь из этого штата.

Он открыл газету на тринадцатой странице; Гомес увидел фотографию: мэр Нью-Йорка Ла Гардиа пожимал руку толстому мужчине, оба самозабвенно улыбались.

– Этот тип слева – губернатор Делавэра, – пояснил Ричи. – Ла Гардиа принял его вчера в World Hall[2]. Это было превосходно.

Гомес хотел вырвать у него газету и посмотреть на первую страницу. Но подумал: «Плевать» – и прошел в туалет. Он пустил в ванну холодную воду и быстро побрился. Когда он залезал в ванну, Ричи ему крикнул:

– Как ты?

– Исчерпал все средства. У меня больше нет ни одной рубашки, и осталось всего восемнадцать долларов. И потом, в понедельник возвращается Мануэль, я должен вернуть ему квартиру.

Но он думал о газете: Ричи, ожидая его, читал; Гомес слышал, как он шелестит страницами. Он старательно вытерся; все напрасно: вода сильно намочила полотенце. Он с дрожью надел влажную рубашку и вернулся в спальню.

– Матч гигантов.

Гомес непонимающе посмотрел на Ричи.

– Вчерашний бейсбол. «Гиганты» выиграли.

– Ах да, бейсбол…

Гомес наклонился, чтобы зашнуровать туфли. Он снизу пытался прочесть заголовок на первой странице. Наконец он спросил:

– А что Париж?

– Ты не слышал радио?

– У меня нет радио.

– Кончен, пропал, – мирно сказал Ричи. – Они вошли туда сегодня ночью.

Гомес направился к окну, прильнул лбом к раскаленному стеклу, посмотрел на улицу, на это бесполезное солнце, на этот бесполезный день. Отныне будут только бесполезные дни. Он повернулся и тяжело сел на кровать.

– Поторопись, – напомнил Ричи. – Рамон не любит ждать.

Гомес встал. Рубашка уже вымокла насквозь. Он пошел к зеркалу завязать галстук:

– Он согласен?

– В принципе – да. Шестьдесят долларов в неделю за твою хронику выставок. Но он хочет тебя видеть.

– Увидит, – сказал Гомес. – Увидит.

Он резко обернулся:

– Мне нужен аванс. Надеюсь, он не откажет?

Ричи пожал плечами. Через некоторое время он ответил:

– Я ему говорил, что ты из Испании, и он опасается, как бы ты не оказался сторонником Франко; но я ему не сказал о… твоих подвигах. Не говори ему, что ты генерал: неизвестно, что у него на душе.

Генерал! Гомес посмотрел на свои потрепанные брюки, на темные пятна, которые пот уже оставил на рубашке. И с горечью проговорил:

– Не бойся, у меня нет желания хвастаться. Я знаю, чего здесь стоит, что ты воевал в Испании: вот уже полгода, как я без работы.

Казалось, Ричи был задет.

– Американцы не любят войну, – сухо пояснил он.

Гомес взял под мышку пиджак:

– Пошли.

Ричи медленно сложил газету и встал. На лестнице он спросил:

– Твоя жена и сын в Париже?

– Надеюсь, что нет, – живо ответил Гомес. – Я очень надеюсь, что Сара сообразит бежать в Монпелье.

Он добавил:

– У меня нет о них известий с первого июня.

– Если у тебя будет работа, ты сможешь их вызвать к себе.

– Да, – сказал Гомес. – Да, да. Посмотрим.

Улица, сверкание окон, солнце на длинных плоских казармах из почерневшего кирпича без крыши. У каждой двери ступеньки из белого камня; марево зноя со стороны Ист-Ривер; город выглядел хиреющим. Ни тени: ни на одной улице мира не чувствуешь себя так ужасно, весь на виду. Раскаленные добела иголки вонзились ему в глаза: он поднял руку, чтобы защититься, и рубашка прилипла к коже. Он вздрогнул:

– Убийственно!

– Вчера, – говорил Ричи, – передо мной рухнул какой-то бедняга старик: солнечный удар. Брр, – поежился он. – Не люблю видеть мертвых.

«Поезжай в Европу, там насмотришься», – подумал Гомес.

Ричи добавил:

– Это через сорок кварталов. Поедем автобусом.

Они остановились у желтого столба. Молодая женщина ждала автобус. Она посмотрела на них опытным угрюмым взглядом, потом повернулась к ним спиной.

– Какая красотка, – ребячески заметил Ричи.

– У нее вид потаскухи, – с обидой буркнул Гомес.

Он почувствовал себя под этим взглядом грязным и потным. Она не потела. Ричи тоже был розовым и свежим в красивой белой рубашке, его вздернутый нос едва блестел. Красавец Гомес. Красавец генерал Гомес. Генерал склонялся над голубыми, зелеными, черными глазами, затуманенными трепетом ресниц; потаскуха увидела только маленького южанина с полсотней долларов в неделю, потеющего в костюме из магазина готового платья. «Она меня приняла за даго»[3]. Тем не менее он посмотрел на красивые длинные ноги и снова покрылся потом. «Четыре месяца, как я не имел женщины». Когда-то желание пылало сухим солнцем у него в животе. Теперь красавец генерал Гомес упивался постыдными и тайными вожделениями зрителя.

– Сигарету хочешь? – предложил Ричи.

– Нет. У меня горит в горле. Лучше б выпить.

– У нас нет времени.

Он со смущенным видом похлопал его по плечу.

– Попытайся улыбнуться, – сказал он.

– Что?

– Попытайся улыбнуться. Если Рамон увидит у тебя такую физиономию, ты нагонишь на него страх. Я не прошу тебя быть подобострастным, – живо добавил он в ответ на недовольный жест Гомеса. – Войдя, ты приклеишь к губам совершенно нейтральную улыбку и там ее и забудешь; в это время ты можешь думать о чем хочешь.

 

– Хорошо, я буду улыбаться, – согласился Гомес.

Ричи участливо посмотрел на него.

– Ты тревожишься из-за сына?

– Нет.

Ричи сделал тягостное мыслительное усилие.

– Из-за Парижа?

– Плевать мне на Париж! – запальчиво выкрикнул Гомес.

– Хорошо, что его взяли без боя, правда?

– Французы могли его защитить, – бесстрастно ответил Гомес.

– Ой ли! Город на равнине?

– Они могли его защитить. Мадрид держался два с половиной года…

– Мадрид… – махнув рукой, повторил Ричи. – Но зачем защищать Париж? Это глупо. Они бы разрушили Лувр, Оперу, собор Парижской Богоматери. Чем меньше будет ущерба, тем лучше. Теперь, – с удовлетворением добавил он, – война закончится скоро.

– А как же! – насмешливо подхватил Гомес. – При таком ходе событий через три месяца воцарится нацистский мир.

– Мир, – сказал Ричи, – не бывает ни демократическим, ни нацистским: мир – это просто мир. Ты прекрасно знаешь, что я не люблю гитлеровцев. Но они такие же люди, как и все остальные. После завоевания Европы у них начнутся трудности, и им придется умерить аппетиты. Если они благоразумны, то позволят каждой стране быть частью европейской федерации. Нечто вроде наших Соединенных Штатов. – Ричи говорил медленно и рассудительно. Он добавил: – Если это помешает вам воевать предстоящие двадцать лет, это уже будет достижением.

Гомес с раздражением посмотрел на него: в серых глазах была огромная добрая воля. Ричи был весел, любил человечество, детей, птиц, абстрактное искусство; он думал, что даже с грошовым разумом все конфликты будут разрешены. Он не особенно почитал эмигрантов латинской расы; он больше ладил с немцами. «Что для него падение Парижа?» Гомес отвернулся и посмотрел на разноцветный лоток продавца газет: Ричи вдруг показался ему безжалостным.

– Вы, европейцы, – продолжал Ричи, – всегда привязываетесь к символам. Уже неделя, как все знают, что Франция разбита. Ладно: ты там жил, ты там оставил воспоминания, я понимаю, что это тебя огорчает. Но падение Парижа? Что это значит, если город остался цел? После войны мы туда вернемся.

Гомес почувствовал, как его приподнимает грозная и гневная радость:

– Что это для меня значит? – спросил он дрожащим голосом. – Это мне доставляет радость! Когда Франко вошел в Барселону, французы качали головами, они говорили, что это прискорбно; но ни один не пошевелил и мизинцем. Что ж, теперь их очередь, пусть и они свое отведают! Это мне доставляет радость! – крикнул он в грохоте автобуса, который остановился у тротуара. – Это мне доставляет радость!

Они вошли в автобус за молодой женщиной. Гомес сделал так, чтобы при посадке увидеть ее подколенки; Ричи и Гомес остались стоять. Толстый мужчина в золотых очках поспешно отодвинулся от них, и Гомес подумал: «От меня, вероятно, пахнет». В последнем ряду сидячих мест один человек развернул газету. Гомес прочел через его плечо: «Тосканини устроили овацию в Рио, где он играет впервые за пятьдесят четыре года». И ниже: «Премьера в Нью-Йорке: Рей Милланд и Лоретта Янг в «Доктор женится». Там и тут другие газеты расправляли крылья: Ла Гардиа принимает губернатора Делавэра; Лоретта Янг, пожар в Иллинойсе; Рей Милланд; муж полюбил меня с того дня, как я пользуюсь дезодорантом «Питс»; покупайте «Крисаргил», слабительное медовых месяцев; мужчина в пижаме улыбался своей молодой супруге; Ла Гардиа улыбался губернатору Делавэра; «Шахтеры кусок пирога не получат», заявляет Бадди Смит. Они читали; широкие черно-белые страницы говорили им о них самих, об их заботах, об их удовольствиях; они знали, кто такой Бадди Смит, а Гомес этого не знал; они поворачивали к солнцу, к спине водителя большие буквы: «Взятие Парижа» или же «Монмартр в огне». Они читали, и газеты голосили в их руках, но их никто не слушал. Гомес почувствовал, как он постарел и устал. Париж далеко; среди ста пятидесяти миллионов он был один, кто им интересовался, это была всего лишь небольшая личная проблема, едва ли более значимая, чем жажда, раскаляющая ему горло.

– Дай мне газету! – сказал он Ричи.

Немцы занимают Париж. Наступление на юге. Взятие Гавра. Прорыв линии Мажино.

Буквы кричали, но три негра, болтавшие позади него, продолжали смеяться, не слыша этого крика.

Французская армия невредима. Испания захватила Танжер.

Мужчина в золотых очках методично рылся в портфеле, он вынул из него большой ключ, который удовлетворенно рассматривал. Гомесу стало стыдно, ему хотелось сложить газету, как будто там бесстыдно разглашались его самые сокровенные тайны. Эти отчаянные вопли, заставляющие дрожать его руки, эти призывы о помощи, эти хрипы были здесь слишком неуместны, как его пот иностранца, как его слишком сильный запах.

Обещания Гитлера подвергаются сомнению; президент Рузвельт не верит, что… Соединенные Штаты сделают все возможное для союзников. Правительство Его Величества сделает все возможное для чехов, французы сделают все возможное для республиканцев Испании. Перевязочные материалы, медикаменты, консервированное молоко. Позор! Студенческая демонстрация в Мадриде с требованием возвратить Гибралтар испанцам. Он увидел слово «Мадрид» и не смог читать дальше. «Здорово сработано, негодяи! Негодяи! Пусть они поджигают Париж со всех четырех сторон; пусть они превратят его в пепел».

Тур (от нашего собственного корреспондента Аршамбо): сражение продолжается, французы заявляют, что вражеский натиск ослабевает; серьезные потери у нацистов.

Естественно, натиск ослабевает, он будет ослабевать до последнего дня и до последней французской газеты; серьезные потери, жалкие слова, последние слова надежды, не имеющие больше оснований; серьезные потери у нацистов под Таррагоном; натиск ослабевает; Барселона будет держаться… а на следующий день – беспорядочное бегство из города.

Берлин (от нашего собственного корреспондента Брукса Питерса): Франция потеряла всю свою промышленность; Монмеди взят; линия Мажино прорвана с ходу; враг обращен в бегство.

Песнь славы, трубная песнь, солнце; они поют в Берлине, в Мадриде, в своей военной форме, в Барселоне, в Мадриде, в своей военной форме; в Барселоне, Мадриде, Валенсии, Варшаве, Париже; а завтра – в Лондоне. В Туре господа французские чиновники в черных сюртуках бегали по коридорам отелей. Здорово сработано! Это здорово, пусть берут все, Францию, Англию, пусть высаживаются в Нью-Йорке, здорово сработано!

Господин в золотых очках смотрел на него: Гомесу стало стыдно, словно он закричал. Негры улыбались, молодая женщина улыбалась, кондуктор улыбался, not to grin is a sin[4].

– Выходим, – улыбаясь, сказал Ричи.

С афиш, с обложек журналов улыбалась Америка. Гомес подумал о Рамоне и тоже улыбался.

– Десять часов, – сказал Ричи, – мы опоздали только на пять минут.

Десять часов, значит, во Франции три часа: бледный, лишенный надежды день таился в глубине этого заморского утра.

Три часа во Франции.

– Вот и приехали, – сказал владелец машины.

Он окаменел за рулем; Сара видела, как пот струится по его затылку; за спиной неистовствовали клаксоны.

– Бензин кончился!

Он открыл дверцу, спрыгнул на дорогу и стал перед машиной. Он нежно смотрел на нее.

– Мать твою! – сквозь зубы процедил он. – Мать твою за ногу!

Он нежно гладил рукой горячий капот: Сара видела его через стекло на фоне сверкающего неба, среди всего этого столпотворения; машины, за которыми они ехали с утра, исчезли в облаке пыли. А сзади – гудки, свистки, сирены: клокотание железных птиц, песнь ненависти.

– Почему они сердятся? – спросил Пабло.

– Потому что мы загораживаем им дорогу.

Она хотела выйти из машины, но отчаяние вдавливало ее в сиденье. Водитель поднял голову.

– Выходите же! – раздраженно сказал он. – Вы что, не слышите, как гудят? Помогите мне подтолкнуть машину.

Они вышли.

– Идите назад, – сказал водитель Саре, – и толкайте получше.

– Я тоже хочу толкать! – пискнул Пабло.

Сара уперлась в машину и, закрыв глаза, в кошмаре толкала изо всех сил. Пот пропитал ее блузку; сквозь закрытые веки солнце выкалывало ей глаза. Она их открыла: перед ней водитель толкал левой рукой, упираясь в дверцу, а правой крутил руль; Пабло бросился к заднему буферу и с дикими криками уцепился за него.

– Не растянись, – сказала Сара.

Машина вяло катилась по обочине дороги.

– Стоп! Стоп! – сказал водитель. – Хватит, хватит, черт побери!

Гудки умолкли: поток восстановился. Машины шли мимо застрявшего автомобиля, лица приникали к стеклам; Сара почувствовала, что краснеет под взглядами, и спряталась за машиной. Высокий худой человек за рулем «шевроле» крикнул им:

– Выблядки!

Грузовики, грузовички, частные машины, такси с черными занавесками, кабриолеты. Каждый раз, когда мимо них проходила машина, Сара теряла надежду – Жьен еще больше удалялся от них. Потом пошла вереница тележек, и Жьен, скрипя, продолжал удаляться; затем дорогу покрыла черная смола пешеходов. Сара спряталась у края кювета: толпы наводили на нее страх. Люди шли медленно, с трудом, страдание придавало им семейный вид: любой, кто войдет в их ряды, будет на них походить. Я не хочу. Я не хочу стать, как они. Они на нее не смотрели; они обходили машину, не глядя на нее: у них больше не было глаз. Гигант в канотье с чемоданом в каждой руке задел автомобиль, как слепой ударился о крыло, повернулся вокруг своей оси и, шатаясь, пошел снова. Он был бледен. На одном из чемоданов были разноцветные наклейки: Севилья, Каир, Сараево, Стреса.

– Он умирает от усталости! – крикнула Сара. – Он сейчас упадет.

Но он не падал. Сара проследила глазами за канотье с красно-зеленой лентой, которое легкомысленно раскачивалось над морем шляп.

– Берите чемодан и добирайтесь дальше без меня.

Сара, не отвечая, вздрогнула: она затравленно, с отвращением смотрела на толпу.

– Вы слышите, что я вам говорю?

Она повернулась к нему:

– Но ведь можно подождать проходящую машину и попросить канистру бензина? После пешеходов будут еще автомобили.

Водитель нехорошо улыбнулся:

– Я вам не советую даже пытаться.

– А почему нет? Почему бы не попытаться?

Он презрительно сплюнул и некоторое время не отвечал.

– Вы же их видели? – наконец сказал он. – Они толкают друг дружку в задницу. Так с чего бы им останавливаться?

– А если я найду бензин?

– Говорю же вам, не найдете. Вы что, думаете, они из-за вас потеряют свой ряд? – Он, ухмыляясь, смерил ее взглядом. – Будь вы красивой девчонкой и будь вам двадцать лет, но я молчу, молчу.

Сара сделала вид, что не слышит его. Она настаивала:

– Но если я все-таки достану?

Он с упрямым видом покачал головой:

– Не стоит. Я дальше не поеду. Даже если вы достанете двадцать литров, даже если сто. Баста.

Он скрестил руки.

– Вы отдаете себе отчет? – сурово сказал он. – Тормозить, заноситься на повороте, включать сцепление каждые двадцать метров. Менять скорость сто раз в час: это значит загубить машину!

На стекле были коричневые пятна. Он вынул платок и заботливо их вытер.

– Я не должен был соглашаться.

– Вам нужно было только взять побольше бензина, – сказала Сара.

Тот, не отвечая, покачал головой; ей захотелось дать ему пощечину. Но она сдержалась и спокойно сказала:

– Итак, что вы собираетесь делать?

– Остаться здесь и ждать.

– Ждать чего?

Он не ответил. Она изо всех сил стиснула ему запястье.

– Да знаете ли вы, что с вами случится, если вы здесь останетесь? Немцы депортируют всех годных к военной службе.

– Конечно! А еще они отрубят руки вашему малышу и залезут на вас, если у них хватит смелости. Все это враки: они, конечно, и на четверть не такие, какими их расписывают.

У Сары пересохло в горле, губы ее дрожали. Почти равнодушно она сказала:

– Ладно. Где мы находимся?

– В двадцати четырех километрах от Жьена.

«Двадцать четыре километра! И все-таки я не буду плакать перед этой скотиной». Она залезла в машину, забрала чемодан, вышла, взяла за руку Пабло.

– Пошли, Пабло.

– Куда?

– В Жьен.

– Это далеко?

– Далековато, но я тебя понесу, как только ты устанешь. И потом, – с вызовом добавила она, – бесспорно, найдутся добрые люди, которые нам помогут.

Водитель стал перед ними и преградил им путь. Он хмурил брови и обеспокоенно чесал в затылке.

– Чего вы хотите? – сухо спросила Сара.

 

Он и сам толком не знал, чего хотел. Он смотрел то на Сару, то на Пабло; он выглядел растерянным.

– Так что? – неуверенно спросил он. – Так и уходим? Даже не сказав спасибо?

– Спасибо, – очень быстро сказала Сара. – Спасибо.

Но его томил гнев, и он дал ему волю. Лицо его побагровело.

– А мои двести франков? Где они?

– Я вам ничего не должна, – сказала Сара.

– Разве вы не обещали мне двести франков? Сегодня утром? В Мелене? В моем гараже?

– Да, если вы отвезете меня в Жьен; но вы бросаете меня с ребенком на полдороге.

– Это не я вас бросаю, это мой драндулет виноват.

Он покачал головой, и вены у него на висках вздулись. Его глаза заблестели. Но Сара его не боялась.

– Отдайте мне двести франков.

Она порылась в сумочке.

– Вот сто франков. Вы, конечно, богаче меня, и я вам их не должна. Я вам их отдаю, чтобы вы оставили меня в покое.

Он взял купюру и положил ее в карман, потом снова протянул руку. Он был очень красный, с открытым ртом и блуждающими глазами.

– Вы мне должны еще сто франков.

– Вы больше не получите ни гроша. Пропустите меня.

Он не шевелился, обуреваемый противочувствиями. В действительности они ему не нужны были, эти сто франков; может, он хотел, чтобы малыш поцеловал его перед уходом: он просто перевел это желание на свой язык. Он подошел к ней, и она поняла, что сейчас он возьмет чемодан.

– Не прикасайтесь ко мне.

– Или сто франков, или я беру чемодан.

Они смотрели друг на друга в упор. Ему совсем не хотелось брать чемодан, это было очевидно, а Сара так устала, что охотно отдала бы его ему. Но теперь нужно было доиграть сцену до конца. Они колебались, как будто забыли слова своей роли; потом Сара сказала:

– Попробуйте его отнять! Попробуйте!

Он схватил чемодан за ручку и начал тянуть к себе. Он мог бы его отнять одним рывком, но он ограничился тем, что тянул вполсилы, отвернувшись, Сара тянула к себе; Пабло начал плакать. Стадо пешеходов было уже далеко; теперь снова двинулся поток автомобилей. Сара почувствовала, как она нелепа. Она с силой тянула за ручку; он тянул сильнее со своей стороны и в конце концов вырвал его у нее. С удивлением смотрел он на Сару и на чемодан; возможно, он не собирался его отнимать, но теперь кончено: чемодан был у него в руках.

– Отдайте сейчас же чемодан! – потребовала Сара.

Он не отвечал, вид у него был по-идиотски упорный. Гнев приподнял Сару и бросил ее к машинам.

– Грабят! – крикнула она.

Длинный черный «бьюик» проезжал рядом с ними.

– Хватит дурить! – сказал шофер.

Он схватил ее за плечо, но она вырвалась; слова и жесты ее были непринужденны и точны. Она прыгнула на подножку «бьюика» и уцепилась за ручку дверцы.

– Грабят! Грабят!

Из машины высунулась рука и оттолкнула ее.

– Сойдите с подножки, вы разобьетесь.

Она почувствовала, что теряет рассудок: так было даже лучше.

– Остановитесь! – закричала она. – Грабят! На помощь!

– Да сойдите же! Как я могу остановиться: в меня врежутся.

Гнев Сары угас. Она спрыгнула на землю и оступилась. Шофер подхватил ее на лету и поставил на ноги. Пабло кричал и плакал. Праздник закончился: Саре хотелось умереть. Она порылась в сумочке и достала оттуда сто франков.

– Вот! И пусть вам будет стыдно!

Субъект, не поднимая глаз, взял купюру и выпустил из рук чемодан.

– Теперь пропустите нас.

Он посторонился; Пабло продолжал плакать.

– Не плачь, Пабло, – твердо сказала она. – Все, все кончено; мы уходим.

Она удалилась. Водитель проворчал им в спину:

– А кто бы мне заплатил за бензин?

Удлиненные черные муравьи заполнили всю дорогу; Сара некоторое время пыталась идти между ними, но рев клаксонов за спиной вытеснил их на обочину.

– Иди за мной.

Она подвернула ногу и остановилась.

– Сядь.

Они сели в траву. Перед ними ползли насекомые, огромные, медлительные, таинственные; водитель повернулся к ним спиной, он еще сжимал в руке бесполезные сто франков; автомобили поскрипывали, как омары, пели, как кузнечики. Люди превратились в насекомых. Ей стало страшно.

– Он злой, – сказал Пабло. – Злой! Злой!

– Никто не злой! – страстно сказала Сара.

– Тогда почему что он взял чемодан?

– Не говорят: почему что. Почему он взял чемодан.

– Почему он взял чемодан?

– Ему страшно, – пояснила она.

– Чего мы ждем? – спросил Пабло.

– Чтобы прошли автомобили и мы двинулись дальше.

Двадцать четыре километра. Малыш самое большее сможет пройти восемь. Вдруг она вскарабкалась на насыпь и замахала рукой. Машины проходили мимо, и она чувствовала, что ее видят спрятанные глаза, странные глаза мух, муравьев.

– Что ты делаешь, мама?

– Ничего, – горько сказала Сара. – Так, глупости.

Она спустилась в кювет, взяла за руку Пабло, и они молча посмотрели на дорогу. На дорогу и на скорлупки, которые ползли по ней. Жьен, двадцать четыре километра. После Жьена – Невер, Лимож, Бордо, Андай, консульства, хлопоты, унизительные ожидания в конторах. Им очень повезет, если она найдет поезд на Лиссабон. В Лиссабоне будет чудо, если окажется пароход на Нью-Йорк. А в Нью-Йорке? У Гомеса ни гроша, возможно, он живет с какой-нибудь женщиной; это будет несчастье, кромешный срам. Он прочтет телеграмму, скажет «Черт побери!». Потом он обернется к толстой блондинке с сигаретой, зажатой в скотских губах, и скажет ей: «Моя жена приезжает, это как снег на голову!» Он на набережной, все машут платками, он не машет своим, он злым взглядом смотрит на сходни. «Давай! Давай! – подумала она. – Будь я одна, ты бы никогда больше не услышал обо мне; но мне нужно жить, чтобы воспитать ребенка, которого ты мне сделал».

Автомобили исчезли, дорога опустела. По обе стороны дороги тянулись желтые поля и холмы. Какой-то мужчина промчался на велосипеде; бледный и потный, он сильно нажимал на педали. Растерянно посмотрев на Сару, он не останавливаясь крикнул:

– Париж горит! Зажигательные бомбы!

– Как?

Но он уже доехал до последних машин, она увидела, как он сзади подцепился к «рено». Париж в огне. Зачем жить? Зачем спасать эту маленькую жизнь? Чтобы он бродил из страны в страну, горестный и боязливый; чтобы он полвека пережевывал проклятие, которое тяготеет над его расой? Чтобы он погиб в двадцать лет на простреливаемой дороге, держа в руках свои кишки? От отца ты унаследуешь спесь, жестокость и чувственность. От меня – только мое еврейство. Она взяла его за руку:

– Ну, пошли! Пора.

Толпа запрудила дорогу и поля, плотная и упорная, беспощадная: наводнение. Ни звука, кроме шипящего шарканья подошв о землю. На мгновение Сара почувствовала ужас; ей захотелось бежать в поле, но она взяла себя в руки, схватила Пабло, увлекла его за собой, отдалась течению. Запах. Запах людей, горячий и пресный, болезненный, резкий, с привкусом одеколона; противоестественный запах мыслящих животных. Между двумя красными затылками, втиснутыми в котелки, Сара увидела вдалеке последние убегающие машины, последние надежды. Пабло засмеялся, и Сара вздрогнула.

– Замолчи! – смущенно сказала она. – Не нужно смеяться.

Он продолжал тихо смеяться.

– Почему ты смеешься?

– Как на похоронах, – объяснил он.

Сара угадывала лица и глаза справа и слева от себя, но не смела на них посмотреть. Они шли; они упорно продолжали идти, как она упорно продолжала жить: стены пыли поднимались и обрушивались на них; они продолжали идти. Сара, выпрямившись, с высоко поднятой головой, устремила взгляд очень далеко над затылками и повторяла себе: «Я не стану такой, как они». Но через какое-то время этот коллективный марш пронзил ее, поднялся от бедер к животу, начал биться в ней, как большое напружиненное сердце. Сердце всех.

– Нацисты нас убьют, если схватят? – вдруг спросил Пабло.

– Тихо! – сказала Сара. – Я не знаю.

– Они убьют всех, кто здесь?

– Да замолчи же, говорю тебе, что не знаю.

– Тогда нужно бежать.

Сара стиснула его руку.

– Не беги. Останемся здесь. Они нас не убьют.

Слева от нее неровное дыхание. Она его слышала уже минут пять, не остерегаясь. Оно проскользнуло в нее, разместилось у нее в легких, стало ее дыханием. Она повернула голову и увидела старуху с серыми космами, склеенными потом. Это была городская старуха: бледные щеки, мешки под глазами, она тяжело дышала. Должно быть, она прожила шестьдесят лет в одном из дворов Монружа, в одной из комнат за магазином Клиши; теперь ее выгнали на дорогу; она прижимала к бедру продолговатый тюк; каждый ее шаг был падением: она перепадала с ноги на ногу, и одновременно с этим падала ее голова. «Кто ей посоветовал уходить, в ее-то возрасте? Разве людям мало несчастий, чтобы еще нарочно придумывать новые?» Доброта торкнулась ей в грудь, как молоко: «Я ей помогу, возьму у нее тюк, разделю ее усталость, ее несчастья». Она мягко спросила:

– Вы одна, мадам?

Старуха даже не повернула головы.

– Мадам, – громче сказала Сара, – вы одна?

Старуха с замкнутым видом посмотрела на нее.

– Я могу поднести вам тюк, – предложила Сара.

Некоторое время она подождала, глядя на тюк. Потом настойчиво добавила:

– Дайте мне его, прошу вас: я его понесу, пока малыш может идти сам.

– Я не отдам свой тюк, – сказала старуха.

– Но вы же выбились из сил; так вы не дойдете до цели.

Старуха бросила на нее ненавидящий взгляд и шагнула в сторону.

– Я никому не отдам свой тюк, – повторила она.

Сара вздохнула и замолчала. Ее невостребованная доброта разрывала ее, как газ. Они не хотят, чтобы их любили. Несколько голов повернулись к ней, и она покраснела. Они не хотят, чтобы их любили, у них нет к этому привычки.

– Еще далеко, мама?

– Почти столько же, – раздраженно ответила Сара.

– Понеси меня, мама.

Сара пожала плечами. «Он ломает комедию, он ревнует, потому что я захотела нести старухин тюк».

– Попытайся еще немного идти сам.

– Я больше не могу, мама. Понеси меня.

Она со злостью вырвала руку: он высосет из меня все силы, и я не смогу никому помочь. Она будет нести малыша, как старуха несет свой тюк, она уподобится им.

– Понеси меня! – топая ногами, капризничал Пабло. – Понеси меня!

1Вот это да! (исп.)
2Всемирный зал (англ.).
3Мексиканец (амер. жаргон).
4He улыбаться – это грех (англ.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru