Перед тем как распрощаться, новый знакомый пригласил меня на ланч в «Гранд-Бретань». Я ответил согласием, но на следующий день он не объявился.
Прибыли мы как раз перед ужином и встали на якорь в Фалерской бухте.
До этого я видел Афины только один раз: тогда судьба впервые занесла меня из Англии дальше Парижа. Нелегко выбросить из памяти захлестнувшие меня романтические чувства. Я совершил вояж из Марселя на пароходе «Париж II» – это было относительно новое греческое судно. Стояла зима, и почти все время нас преследовала штормовая погода. Я оказался в одной каюте с греком – торговцем смородиной: тот все пять дней рейса пролежал в койке. Кроме него, единственным англоговорящим пассажиром первого класса оказался шумный американец, инженер по профессии. Страдая морской болезнью, я в основном сидел на палубе за чтением книги Уильяма Джемса «Многообразие религиозного опыта»[51] и прерывался лишь для того, чтобы глотнуть крепкой мастихи за компанию с американцем. Кто хоть раз попробовал мастиху, приговаривал мой собутыльник, тот непременно вернется в Грецию. Изредка я ходил посмотреть, чем занимаются «палубные пассажиры»: они теснились в импровизированных палатках, чесали подошвы и безостановочно ели. Первая стоянка была в Пирее. Солнце уже зашло, и порт встретил нас полной иллюминацией. Швартовка сильно задерживалась. Вокруг сновали гребные суденышки, причем в таком количестве, что по ним можно было дойти до берега, как посуху; лодочники громогласно зазывали клиентов. Друзья, пригласившие меня погостить, ожидали где-то внизу, подпрыгивали на волнах и, запрокинув головы, звали: «Ивлин!» Они взяли с собой своего камердинера, чтобы тот занялся багажом; при старом режиме этот поразительно свирепого вида человек был наемным убийцей в Константинополе. На пару с лодочником он подхватил зов и стал горланить: «ИИ-лин! ИИ-лин!»
Потом мои чемоданы ошибочно погрузили не в ту лодку; лодочник не пожелал отдавать их без боя; между ним и камердинером завязалась драка, в которой камердинер с легкостью одержал верх за счет подлого, но вполне убедительного запрещенного удара. В конце концов мы ступили на твердую землю и помчались из Пирея в Афины по изрытой и выщербленной, как после бомбежки, дороге в дребезжащем «моррисе», который, не имея ни фонарей, ни тормозов, ни клаксона, был надежно защищен от полицейского произвола благодаря дипломатическим номерам и маленьким британским флажкам, прикрывавшим те места, где следовало находиться передним фарам.
В ту ночь наступило православное Рождество, и на улицы высыпала масса народу: все обменивались рукопожатиями, целовались и запускали фейерверки в глаза друг другу. Мы направились прямиком в ночной клуб, где заправлял одноногий мальтиец, который угощал нас коктейлями из наркотиков и какого-то алкоголя собственной выгонки.
Потом в зал вышла танцовщица – звезда местного кабаре; подсев к нам за столик, она предупредила, чтобы мы ни в коем случае не прикасались к этим коктейлям. Но было уже поздно.
После этого я некоторое время кружил по городу на такси – у меня возникло неотложное дело, уже не припомню какое, а затем вернулся в ночной клуб. Таксист шел за мной до нашего столика. Я заплатил ему более десяти фунтов в пересчете на драхмы, а в качестве чаевых вручил свои часы, перчатки и футляр для очков. Водитель даже запротестовал: многовато будет.
Это первое знакомство с афинской жизнью заслонило собой остальные дни моего визита. В ту пору я был еще студентом и теперь, вспоминая ту поездку, беспричинно ощущаю себя стариком.
Но даже сейчас, в относительно зрелом возрасте, мой приезд в Афины, уже второй, ознаменовался приобщением к новому напитку. Оказавшись на месте, я первым делом взял такси и поехал в город навестить одного хорошего знакомого по имени Аластер, занимавшего тогда маленький домишко у восточной окраины, под склонами Ликавитоса, в переулке, отходящем от площади Колонаки. В этом жилище было не повернуться от заводных поющих птичек и православных икон, одна из которых – как ни странно, самая современная – обладала чудодейственными свойствами. Обнаружил это слуга: якобы один из образóв имел обыкновение протягивать руку и бить его по голове, чтобы не ленился. Аластер был еще не одет. Я признался, что очень поздно лег, так как после бала выпивал с приятнейшими норвежцами и теперь слегка разбит. Тогда-то он и приготовил для меня этот напиток, который я могу рекомендовать каждому, кто хочет опохмелиться без вреда для здоровья при помощи доступных средств. Мой приятель взял большую таблетку сахарозы (допускается замена обычным кусковым сахаром), обмакнул в горький ликер «Ангостура» и обвалял в кайенском перце. То, что получилось, он опустил в высокий бокал и наполнил его шампанским. Достоинства этого напитка не поддаются описанию. Сахар и «Ангостура» обогащают вкус спиртного и нейтрализуют кислинку, которая делает тошнотворным любое шампанское, особенно по утрам. Каждый пузырек, всплывающий на поверхность, несет с собой красную крошку перца, что мгновенно стимулирует и тут же утоляет аппетит, дарует жар и холод, огонь и жидкость, нормализует вкусовые рецепторы и высвобождает ощущения. Потягивая этот почти невыносимо желанный напиток, я забавлялся искусственными птичками и музыкальными шкатулками, пока Аластер приводил себя в порядок. В Афинах у меня был еще один приятель, Марк, и с этими двумя людьми я замечательно провел два дня.
Мы ехали по шоссе на Элевсин, время от времени подвергаясь нападению свирепых овчарок, а потом свернули на грунтовой тракт у подножья горы Эгалеос и остановились возле уединенного кафе, выходящего окнами на Саламин. Воскресный день клонился к вечеру, и под гавайским тростниковым навесом сидело еще несколько компаний. Фотограф изготавливал ферротипы, на которых после проявки был обычно виден только отпечаток большого пальца. За одним из столиков сидели студенческого вида парень и девушка, оба в футбольных трусах и рубашках с открытым воротом; рядом лежали котомки и массивные посохи. Была там и очень счастливая семейная пара афинских буржуа. С младенцем. Вначале родители усадили его на стол, потом на крышу своего авто, потом перевернули вверх тормашками на стуле, потом водрузили на крышу кафе, потом посадили верхом на бельевую веревку и стали бережно покачивать туда-сюда, затем поместили в бадью и опустили неглубоко в колодец, скрыв от посторонних глаз, после чего дали ему бутылку газированного напитка – в Афинах этот лимонад еще более вреден, чем в любом другом городе мира. На все усилия, прилагаемые к его развлечению, дитя отвечало щебетом радостного смеха и большими пенными пузырями, стекавшими по подбородку. Возле кафе стоял лимузин с двумя молодыми светскими львицами, которые даже не выходили на свежий воздух, но сидели на бархатных чехлах, откинувшись назад, так что их было почти не видно, и принимали ухаживания двух юных офицеров: время от времени опускалось оконное стекло и появлялись унизанные кольцами пальчики, чтобы презрительно выкинуть серебристую оберточную фольгу или кожуру банана.
Мы с Марком и Аластером устроились в тени с графином смолистого белого вина и тарелкой рахат-лукума; перед нами скакал фотограф с камерой; он вынудил нас приобрести такое количество отпечатков его большого пальца, которое позволяло вменить ему любое противоправное действие, предусмотренное греческим законодательством.
Поужинав на борту «Стеллы», мы вернулись к знакомству с ночной жизнью Афин. Для начала зашли в подвальчик, украшенный псевдорусскими фресками. В этом кафе мы увидели весь цвет английской диаспоры, которая преуспела в тех яростных интригах, отчасти светских, отчасти политических, отчасти личных, которые украшают и обогащают афинскую жизнь в большей степени, чем жизнь любой другой европейской столицы. Но развлекательная программа ограничивалась выступлением одного-единственного пианиста в грузинском народном костюме. Мы спросили, стоит ли ожидать кабаре.
– Увы, – ответила нам управляющая. – Сегодня – нет. Вчера вечером здесь был немецкий господин, который покусал всех девушек за ноги, да так жестоко, что сегодня они отказываются танцевать!
Оттуда мы перешли в «Фоли-Бержер» – шикарное и очень парижское заведение; официант всячески подбивал нас заказать шампанское, а молодая еврейка родом из Венгрии исполняла восточные танцы в костюме, который подошел бы для сцены невольничьего рынка в мюзикле о сорока разбойниках, если бы не целомудренное розовое трико. Вскоре Марк откровенно заскучал, так что мы попросили счет, заплатили ровно половину (которая была принята со всяческими излияниями благодарности) и ушли.
Пройдя через парк, мы оказались в самом бедном районе города. Из букета афинских запахов наиболее характерны, пожалуй, два: чесночный дух, убийственно резкий, как ацетилен, и запах пыли, мягкий, согревающий и ласковый, как твид. По парку мы шли сквозь запах пыли, а чеснок встретил нас у ступеней, ведущих с улицы вниз, ко входу в «ΜΠΑΡ ΘΕΛΛΑΤΟΕ»[52]; но чеснок был сдобрен ароматом жареной баранины. И впрямь, над открытыми тлеющими углями поджаривались на горизонтальных вертелах два ягненка. В зале царила торжественная диккенсовская атмосфера. Присутствовали только мужчины, главным образом сельские жители, вырвавшиеся в город на ночную гулянку. Нас встретили улыбками и приветствиями, а кто-то один даже прислал нашему столу три кружки пива. С этого момента начался непрерывный обмен традиционными здравицами, который продолжался вплоть до нашего ухода и далее. У греков есть похвальный обычай: подавать спиртное только с закуской, хотя бы с кружком чесночной колбасы или с насаженными на спички ломтиками ветчины не первой свежести; закуски приносят на маленьких блюдечках, и наш стол уже ломился от их количества.
В углу двое мужчин играли на каких-то музыкальных инструментах, похожих на гитары, а остальные танцевали, причем со свирепыми лицами и без малейшей застенчивости. Они исполняли греческие военные танцы, дошедшие до наших дней из глубокой древности. Танцевали четверками, с великой серьезностью откалывая нужные коленца. Неверное движение было равносильно потере мяча в крикете; виновник в лучших, по здешним меркам, спортивных традициях приносил команде свои извинения, которые, естественно, принимались, хотя выбросить из головы или когда-нибудь искупить столь вопиющий промах мог только гений безупречной точности. Более того, здесь, как и в крикете, ревностно соблюдался любительский статус. В отличие от тех, кто после выступления обходит публику с шапкой в руке, эти танцоры сами платили несколько мелких монет музыкантам. Желающим исполнить танец предстояло выдержать нешуточную конкуренцию; четверки составлялись заранее и томились в ожидании своего выхода. В тот вечер вспыхнула единственная драка: ее спровоцировал сильно подвыпивший парень, пытавшийся пролезть без очереди. Присутствующие возмутились и в назидание задали ему трепку, но вскоре инцидент был исчерпан и все выпили за здоровье дебошира.
С течением вечера беседа становилась все более оживленной. Я не имел возможности следить за ее ходом, но Аластер объяснил, что дело упирается главным образом в политику: дискуссия бессистемна, но с накалом чувств. Больше других горячился пожилой человек с курчавой седой бородой. Он рычал и бил кулаком по столу, принялся стучать пивной кружкой – кружка разлетелась вдребезги, старик порезался, умолк и заплакал. Все остальные тоже умолкли и окружили старика, чтобы утешить. Руку ему перевязали засаленным носовым платком, хотя рана, с моей точки зрения, была пустяковой. Перед ним оказалось пиво с ломтиками тухловатой ветчины на спичках; его гладили по спине, обнимали за шею, целовали. Вскоре он заулыбался, и дискуссия возобновилась, но как только у старика проявились первые признаки возбуждения, его согрели улыбками, а кружку отодвинули подальше.
В конце концов, после долгих прощаний, мы поднялись по ступенькам, вышли на свежий воздух и направились к дому под сенью все тех же апельсиновых деревьев, сквозь теплый мрак с запахом твида.
Наутро Аластеру предстояло ехать в посольскую канцелярию, где он декодировал шифровки, а мы с Марком отправились в Сапожные Ряды – так зовется улица в старом турецком квартале, где держат прилавки торговцы антиквариатом. Марк продолжил некие переговоры, которые, по его словам, тянулись уже три недели и касались приобретения грота, сработанного из пробки, зеркала и клочков губки анатолийскими беженцами; а я приглядел мраморную фигурку европейского футболиста, но меня остановила цена.
В полдень «Стелла» отплывала в Венецию, и я едва не опоздал на последний катер, отходивший от берега: меня задержал Марк, надумавший сделать мне подарок – три религиозных открытки, воздушный шар и корзину оливок.
Сразу после ланча мы прошли Коринфский канал, который по непонятной для меня причине вызывал у многих пассажиров больше интереса, чем любые другие достопримечательности. Проход был долгим, но люди не уходили с палубы, обменивались впечатлениями, делали фотоснимки и акварельные зарисовки безликих каменистых берегов; а я между тем направился к себе в каюту, чтобы вздремнуть: в последние дни я не высыпался, а тут подвернулся случай наверстать упущенное.
На рассвете следующего дня мы достигли Корфу.
Когда я возвращался из своей первой поездки в Грецию (на старой посудине под названием «Иперокеания», где у меня было место в каюте второго класса, что не причиняло мне почти никаких неудобств), нам организовали недолгую стоянку на этом острове, который показался мне одним из красивейших известных мест. Мои впечатления были столь глубоки, что впоследствии я как-то незаметно приступил к роману о некой богатой особе и облагодетельствовал героиню виллой на Корфу[53], мечтая когда-нибудь разбогатеть и первым делом купить такую же себе.
Самые ходкие товары на острове – это, как мне показалось, живые черепахи и вырезанные из дерева оливы фигурки животных, изготовленные заключенными местной тюрьмы. Некоторые из пассажиров «Стеллы» приобрели черепах, которые в большинстве своем не дожили до конца рейса; черепашьи бега стали еще одной забавой в дополнение к палубным играм. Главный недостаток черепах как беговых животных заключается не в медлительности, а в неразвитом чувстве направления. Такая же проблема обнаружилась и у меня, когда в школьные годы я пытался заниматься спортом и неоднократно подвергался дисквалификации за создание помех соперникам.
Я прокатился в конном экипаже по проспекту Императора Вильгельма, обрамленному оливковыми рощами, розовыми и апельсиновыми деревьями, до небольшого, обнесенного балюстрадой помоста, именуемого на старинный манер Пушечным рубежом, или, в эллинизированном варианте, ΣТОП KANONI. Это оконечность полуострова, который отходит от города и опоясывает лагуну, получившую название озера Халкиопулу. В прежние времена здесь стояла артиллерийская батарея из одной пушки. Теперь на мысе работает кафе-ресторан. Берег круто спускается к морю; поблизости видны два маленьких острова: один лесистый, на нем стоит вилла, некогда служившая, как мне кажется, монастырем; второй, совсем крошечный, целиком занимают миниатюрная церквушка, два кипариса и дом священника. С пляжа сюда можно дойти по камням. Так я и поступил. На звоннице было два маленьких колокола, а внутри церковки висело несколько почерневших икон и неслась курица. Как по волшебству, с противоположного берега появился священник, сидевший на веслах в лодке, до отказа нагруженной овощами. На корме по-турецки примостился его сын, прижимавший к груди жестяную банку калифорнийских консервированных персиков. Я пожертвовал немного денег на нужды церкви и направился вверх по тропинке в кафе. Мне встретились двое или трое попутчиков со «Стеллы». Я присоединился к ним и отведал бисквитного печенья савоярди, запивая его восхитительным корфуанским вином, которое с виду похоже на сок апельсина-королька, вкусом напоминает сидр и стоит (или должно стоить, если его заказывает не турист) примерно два пенса. Затем к нам вышел оркестр из двух гитаристов и скрипача. Юноша-скрипач оказался незрячим. Музыканты в причудливом стиле исполнили «Yes, Sir, That’s My Baby»[54] и от радости смеялись вслух, когда собирали мзду.
На обратном пути в Монте-Карло мы почти все время шли вдоль берега.
Наверное, у меня из памяти никогда не изгладится вид Этны на восходе: гора со сверкающей вершиной едва виднелась в серовато-пастельной дымке, а потом двоилась, будто отражаясь в струе серого дыма, которая заволокла весь лучившийся розовым светом горизонт, постепенно переходивший в серовато-пастельное небо. Ни одно из творений Искусства или Природы не производило на меня столь гнетущего впечатления.
Монте-Карло словно вымер: спортивный клуб не работал; русский балет свернул выступления и отбыл в Лондон на свой последний сезон[55]; модные магазины либо уже закрылись, либо объявляли о конце рождественских распродаж; отели и виллы в большинстве своем забрали окна ставнями; прогулки по променадам затруднялись инвалидными креслами, в которых передвигались немногочисленные больные; гастроли Рекса Эванса[56] завершились. А я, бесцельно шатаясь по этим умиротворенным, солнечным улицам или сонно просиживая в тенистом парке «Казино», размышлял, по какой прихоти судьбы богачи с религиозной истовостью соблюдают график своих перемещений: они упрямо стремятся в Монте-Карло среди снежной зимы, поскольку так предписывают советы и календарь, а уезжают как раз в ту пору, когда это место – в противоположность их огромным, неухоженным и несуразным северным городам – становится пригодным для обитания; и по какой прихоти судьбы богачи созданы столь отличными от полевых цветов, которые не ведут строгого учета времени, а радостно вскидывают свои венчики навстречу признакам ранней весны и сбрасывают их почти одновременно с первыми суровыми заморозками.
В День независимости Норвегии «Стелла» расцвела сотнями флажков. За ужином произносились речи, а после состоялся вечер танцев, организованный офицерами и пассажирами-скандинавами. Старпом выступил с патриотической речью на норвежском языке, которую тут же перевел на английский, а затем произнес речь на английском языке во славу Англии, которую тут же перевел на норвежский. Далее последовало мое выступление во славу Норвегии, которое одна из пассажирок перевела на норвежский, после чего сама выступила с речью на английском и норвежском во славу Англии с Норвегией и процитировала Киплинга. Все прошло дивно. Затем мы спустились на одну палубу ниже, где члены экипажа устроили грандиозный фуршет с норвежскими деликатесами, песочными пирожными и шампанским; один моряк, стоя на украшенной флагами трибуне, произносил патриотическую речь. Потом все мы выпили за здоровье друг друга и потанцевали; море было неспокойным. Затем мы поднялись в каюту капитана и вкусили блюдо под названием «гогль-могль», но я точно не знаю, как это пишется. Из яиц, взбитых в плотную пену с сахаром и бренди. Потом мы перешли в каюту к той даме, которая переводила мое выступление, и там продолжили говорить речи – как ни странно, в основном по-французски.
Наутро после Дня независимости я чувствовал себя неважно; как оказалось, мы уже прибыли в Алжир и вся палуба покрылась прилавками, как будто для благотворительного базара. Там продавали ювелирные изделия из ажурной золотой филиграни, бинокли и ковры. Вода в гавани загустела от плавающих отбросов; среди них плескались молодые люди, голыми руками поддевая и отбрасывая назад эту дрянь – пустые бутылки, размокшую бумагу, кожуру грейпфрутов, кухонные отходы – и призывали зрителей бросать им монеты.
После обеда я совершил, хотя и не без труда, восхождение на Касбу. С крепости открывается прекрасный вид на город и порт, на весь Алжирский залив; на старинные дома, на узкие, крутые дороги, где бурлит колоритная уличная жизнь, какую можно увидеть в каждом древнем городе, где сохраняются трущобы, недоступные для транспорта; одна улица, расположенная на небольшом уступе, полностью занята притонами разврата: все они весело сверкают яркими красками и черепицей, в каждом дверном проеме, в каждом окне маячат непривлекательные, грузные девицы в аляповатых нарядах. Случись мне приехать сюда прямиком из Англии, такое зрелище могло бы показаться любопытным, но в качестве иллюстрации традиций Востока оно было не столь интересным, как вечерний Каир во время Ураза-байрама, а в качестве примера средневековой застройки – менее колоритным, нежели Мандераджо в Валетте.
Попрошаек и назойливых уличных продавцов товаров и услуг было почти не заметно (стаи вездесущих чистильщиков обуви не в счет), равно как и местных зазывал. Если держаться подальше от портового района, то можно было гулять без помех; зато близ порта приходилось отбиваться от великого множества этих проныр – большей частью пренеприятных, развязных субъектов с усиками в стиле Чарли Чаплина; из одежды они предпочитали европейский костюм с галстуком-бабочкой и соломенную шляпу-канотье; их ремесло – невыносимо назойливое – требовало набирать группы желающих посмотреть народные танцы – fêtes Mauresques[57]. Попавшиеся на их удочку многочисленные пассажиры «Стеллы» возвращались с очень разными оценками этого увеселения. Одни, как могло показаться, увидели благопристойное, вполне традиционное зрелище во дворике средневекового мавританского дома: они описывали народный оркестр, состоящий из ударных и духовых инструментов, и девушек-танцовщиц под вуалями – исполнительниц разных народных плясок; да, несколько однообразно, говорили они, но, судя по всему, ничуть не жалели о потраченном времени. Другую группу, куда входили две англичанки, привели на верхний этаж какого-то притона и усадили вдоль стен тесной каморки. Там они в нарастающем недоумении томились при свете убогой масляной лампы, но в конце концов кто-то рывком раздернул портьеры перед тучной пожилой еврейкой, полностью обнаженной, если не считать каких-то дешевых побрякушек, и та принялась скакать перед публикой, а затем исполнила danse de ventre[58] – все на том же крошечном пятачке, едва отделявшем ее от зрителей. Одна из англичанок вынесла следующий вердикт этому представлению: «Пожалуй, в некотором роде я довольна, что посмотрела, но желания повторить этот опыт у меня, конечно, не возникает». Ее приятельница и вовсе отказалась обсуждать это событие с кем бы то ни было, в каком бы то ни было ракурсе и до конца круиза избегала общества мужчин, с которыми в тот вечер оказалась в одной группе.
Но среди пассажиров нашлась компания, которой не повезло еще больше. Эту пятерку немолодых шотландцев, трех женщин и двоих мужчин, связывали какие-то отношения, но какие именно – мне так и не представилось случая определить. Их вниманием завладел один совсем уж сомнительный зазывала, который взял такси, чтобы отвезти их в Касбу. За поездку он содрал с них двести франков, и пассажиры из вежливости заплатили не торгуясь. Потом этот пройдоха завел их в уличный тупик, трижды постучал в какую-то дверь и разбередил им души, сказав: «Это очень опасно. Пока вы со мной, вам ничто не угрожает, но ни в коем случае не отходите ни на шаг, иначе я за последствия не отвечаю». В дом их впустили поодиночке, взяв по сотне франков с человека. Дверь захлопнулась, и гостей провели в подвал. Сопровождающий настоял, чтобы они заказали кофе, который обошелся им еще по двадцать франков с носа. Не успели они поднести к губам чашки, как прямо за дверью прогремел револьверный выстрел.
– Надо бежать, – скомандовал гид.
Они стремглав бросились на улицу и увидели свое такси, которое по счастливой, как могло показаться, случайности еще не успело отъехать.
– Вероятно, дамы взволнованы этим происшествием. Не желают ли они сделать по глоточку коньяка?
Гид направил такси (поездка обошлась еще в двести франков) к самой заурядной городской кофейне и взял каждому по наперстку eau-de-vie[59]. Потом он попросил счет и сказал, что с них по двадцать пять франков плюс чаевые – десять франков.
– Это прямая выгода от моего сопровождения, – объяснил он. – Я сразу приплюсовал чаевые, чтобы вам никто не докучал. А ведь в этом городе полно мошенников, которые не преминули бы воспользоваться вашей неопытностью, окажись вы здесь без меня.
Проводив своих подопечных до причала, он деликатно напомнил, что по вечернему тарифу за его услуги надо заплатить сто франков – ну или сколько не жалко. В замешательстве и суете они вручили ему сто пятьдесят и поздравили друг друга с благополучным исходом.
К их чести надо сказать, что они без утайки поведали всем эту историю – отчасти с досадой, но отчасти и с юмором.
– Хотел бы я вернуться и сказать пару ласковых этому барыге, – повторял каждый из мужчин, но, увы, Алжир остался позади.
Во всем мире можно найти скалистые утесы, в которых люди, по собственным заверениям, усматривают сходство с объектами живой природы, такими как головы крестоносцев, собаки, крупный рогатый скот, застывшие старухи и т. д. Бытует мнение, восходящее, насколько мне известно, к Теккерею, что Гибралтарская скала похожа на льва. «Утес этот, – писал Теккерей, – чрезвычайно похож на огромного льва, который улегся между Атлантикой и Средиземным морем для охранения пролива во имя своей британской повелительницы»[60]. Всех пассажиров нашего рейса мгновенно покорила убедительность такого образа, а у меня, должно быть, хромает воображение, поскольку в моих глазах утес этот напоминает гигантский отколотый кусок сыра, и ничто другое.
У трапа дежурил англичанин-полицейский в шлеме, со свистком, дубинкой и макинтошем в скатке. По-моему, такое зрелище обрадовало пассажиров-англичан больше всего остального, что было увидено ими в путешествиях. «Это вселяет в нас покой», – сказала одна из дам.
Бродя по чистейшим улицам, я убеждал себя, что в целом мире не сыщется города, где бы не было интересного уголка. Однако в витринах пока преобладали неказистые кисточки для бритья, потемневшие столовые приборы и предметы непонятного назначения, прихваченные нитками к картонкам; в аптеках продавались английские слабительные средства и патентованные таблетки; газетный киоск торговал трехпенсовой беллетристикой, а также еженедельными газетами по два пенса; ассортимент немногочисленных антикварных лавок составляли, как ни странно, викторианские и эдвардианские безделушки (вероятно, попавшие туда из офицерских вилл), а также мещанские современные вышивки и кованые металлоизделия из Танжера. В табачной лавке курительные трубки фирмы «Данхилл» соседствовали с банками для табака, украшенными полковыми и военно-морскими эмблемами. Я прошел мимо группки моряцких жен, стоявших перед витриной шляпной мастерской: при моем приближении они втянули головы в плечи, как будто я принес с собой миазмы Малаги. Когда в городе «нашествие праздношатающихся», большинство этих женщин, как я узнал позже, непременно запираются у себя в домах, как жители Хэмпстеда[61] в выходные и праздничные дни.
С глубокой тоской шагая дальше, я заметил плакат-указатель: «К брегам Бралтара →». Решив пройти по стрелке, я нашел второй, аналогичный указатель; в погоне за приключениями пустился на безрадостные поиски сокровищ и по этим ориентирам пересек весь город. Они привели меня к воротам Северного порта и к ухоженному, скромных размеров кладбищу, где похоронены воины, павшие в Трафальгарской битве. Многие могилы с вазонами и красивыми резными надгробьями были оформлены в цветовой гамме веджвудского фарфора[62]. Чуть дальше виднелась площадь для народных гуляний, где устанавливались шатры и навесы – очевидно, для какого-то спортивного праздника. Но все же мне подумалось, что плакаты хотя бы привели меня к единственному мало-мальски сносному месту в Гибралтаре.
Во время нашего посещения Севильи город вечерами освещался праздничной иллюминацией по случаю Иберо-американской выставки.
Выставка эта только что открылась, и многие павильоны были еще не достроены. Впрочем, не следует думать, будто проект разрабатывался второпях или бездумно. Путеводитель «Бедекер» тысяча девятьсот тринадцатого года выпуска в разделе «Испания и Португалия» упоминает, что уже в ту пору значительные участки городского парка были отведены под будущее строительство. После швартовки нам раздали яркую рекламную брошюру на английском языке, где отмечалось: «Через пять столетий потомки сегодняшних гостей Выставки воочию увидят те же самые здания, облагороженные минувшими веками, но сохранившие величие линий и внушительность конструкций». Кое-какие здания и впрямь не мешало бы облагородить: сегодня они сильно пестрят яркой, узорчатой кирпичной кладкой и цветными изразцами; пестрота эта, вероятно, несколько избыточна в свете «внушительности конструкций» и академического будущего, которое им предрекают. Однако все, что находилось внутри, было великолепно. Я с наслаждением и без помех посвятил вторую половину дня знакомству с двумя грандиозными художественными галереями. В отличие от многолюдных временных экспозиций в Лондоне, по этим превосходным залам можно бродить в полном одиночестве.
Но такова же была и вся выставка в целом. Туристы пока не наведываются сюда в сколько-нибудь заметных количествах, а гражданам Севильи этот проект стоит поперек горла после шестнадцати лет подготовки. Пренебрежение местных жителей усугубилось определенной досадой. Они сочли, что стоимость входных билетов изрядно завышена, да к тому же у города неправедным путем отнят всеми любимый парк. Организованного бойкота не было, но горожане просто обходили выставку стороной. По рельсам действующего макета железной дороги кружил миниатюрный паровозик, таская за собой пустые вагоны; в городке аттракционов вращалось огромное колесо обозрения – и тоже вхолостую; на американских горках пустые кабины с головокружительной скоростью неслись вниз и закладывали виражи; в безмолвных тирах громоздились невостребованные патроны и нетронутые ярусы бутылочных мишеней; в темное время суток включалась яркая иллюминация – на деревьях вспыхивали электрические лампочки в форме яблок, апельсинов и банановых гроздьев; искусно спрятанные от глаз прожекторы окрашивали газоны в разные цвета; под кувшинками в пруду тоже скрывались лампы подсветки; в воздухе, подобно бесшумным и неистощимым фейерверкам, искрились фонтаны. Даже завсегдатаи Уэмбли сочли бы такую картину захватывающей; но в тот вечер, когда я забрел в парк, там не маячила ни одна другая фигура; у меня возникло такое ощущение, будто я достиг идеала нонконформизма, став единственной на всю Вселенную праведной душой, заслужившей спасение; в раю я оказался один, совсем один. Допускаю, что не очень-то милосердно подчеркивать именно эту особенность выставочного комплекса, поскольку она явно не входила в замыслы организаторов. Ставить ее им в заслугу – все равно что уподобляться одному вежливому художнику, чьи слова я ненароком подслушал в гостях, когда ему устроили экскурсию по бесконечно ухоженным и любовно спланированным садовым аллеям: он не нашел ничего лучшего, как похвалить хозяина за «мягкие, мшистые лужайки». В рекламной брошюре был особенно трогательный абзац, который гласил: «Ввиду ожидаемого наплыва туристов, желающих посетить Выставку, в Севилье построены новые отели, а также два озелененных жилых массива… благодаря своему разнообразию они привлекут в равной степени и миллионеров, и лиц с весьма умеренными доходами… В период работы выставки Севилья одновременно примет 25 000 гостей». Выставка определенно заслуживала и двухсот пятидесяти тысяч посетителей, но я порадовался, что увидел ее такой как есть, до нашествия всех остальных.