Накануне нового 1930 года вечером. Придя с озера, где Василий Ефимович по найму чистил общественные проруби и подойдя к настенному календарю с намерением оторвать последний листок прошедшего 1929 года и на это место повесить новый календарь на 1930 год, он дрожащей от волнения и ещё немощной от холода рукой несколько раз порывался ухватить плотно прилипший к картонной личинке листок с числом «31-е декабря» и днём недели «вторник». Раздражённо царапнув ногтями по личинке, наконец-то он подцепил листок и с нескрываемой досадой сдёрнул его с места, предзнаменательно проговорив: «Ну, быть в новом году какому-то перелому!» Слова Василия Ефимовича оказались пророческими. В действительности 1930 год оказался годом великого перелома, как в его личной жизни, так и вообще в жизни русского крестьянства.
Центральная власть в Москве приняла решение во что бы то ни стало объединить крестьянские хозяйства в колхоз, обобществив их собственность: тягловую силу, инвентарь и семена. Упирающихся, не желающих идти в колхоз – давить налогами, а сопротивляющихся – силой выселять на «Соловки». Сверху донизу, верховными органами власти всем нижестоящим властям даны твёрдые указания применять строгие, ничем не ограниченные меры и способы в проведении этого охватывающего всю страну важнейшего государственного мероприятия.
Прежде всего, всех сельских жителей разбили на три категории: бедняк, середняк и кулак. В деле околлективизирования крестьян власти взяли весь упор на бедняка; постольку-поскольку бедняки первыми пошли в колхоз (им терять-то нечего, середняки же, раздумывая, решили посмотреть, понаблюдать на колхозную жизнь со стороны: понравится – пойдём, а не понравится – подождём!). А кулаки и зажиточная часть села, видя в колхозе не совсем заманчивое дело, решили сопротивляться.
Всю зиму, вплоть до самой весны, народ частенько собирали в избу-читальню на собрания, на которых представители уездной власти, приезжающие из Арзамаса, проводили беседы с мужиками, разъясняя пользу перехода крестьян от единоличного ведения хозяйства к коллективному: выполняя директивные указания свыше, всеми силами агитировали за колхоз. Наряду с собраниями, на которых старательно «затаскивали» середняка в колхоз, проводились собрания о раскулачивании кулаков и торговцев и об обложении твёрдым заданием мельников и зажиточных крестьян села. Под твёрдое задание попали также и хозяйства, в которых имели молотилки, веялки, сеялки и прочие простые сельскохозяйственные машины. Особенное рвение в обложении налогами, как денежными, а также и хлебом в зерне, проявлял всё тот же колченогий Александров: от его орлиного взора не скрылось ни одно зажиточное хозяйство села, поблажек он никому не давал.
Но несмотря на старательный зазыв в колхоз середняков, в него записались только одни бедняки, у которых в личных хозяйствах ни лошади, ни добротного инвентаря, и дело было говорёно: «Вступая в колхоз, беднякам терять нечего!».
В колхоз записалось 17 хозяйств, вот они:
1. Бурлаков Михаил Васильевич (пред. с/совета)
2. Слигузов Степан – активист
3. Купряхин Михаил Андреевич (Грепа) – активист
4. Селиванов Семион (беспросветный бедняк)
5. Захарова Дунька (безлошадница)
6. Санька Лунькин – активист
7. Оглоблин Кузьма – карьерист
8. Владыкина Пелагея – активистка
9. Серяков Иван Иванович – карьерист
10. Маркелов Сергей Иванович – активист
11. Лобанова Мария Ивановна – беднячка
12. Лаптев Александр Павлович – активист
13. Буров Дмитрий Иванович – активист
14. Садов Михаил Ст. – активист
15. Садов Сергей Ст. – активист
16. Улётов Василий – активист
17. Улётов Григорий – активист.
Итак, в колхоз объединилось 17 маломощных хозяйств, в которых оказалось всего две лошади и кое-какой инвентарь. Про то бурное собрание, на котором организовался колхоз, люди села долго вспоминали о нём, и посему немало толков было о таком событии, какового не было во всей истории жизни русского крестьянства. На этот счёт сельский специалист по складыванию зарифмованных прибауток, Колька Купряхин, сложил про колхоз такой стишок: «Грязь и навоз собрались в колхоз!». О самом том собрании бабы, ходившие на озеро за водой, собравшись, как овцы в гурты, снедаемые желанием поделиться о такой невиданной и неслыханной новости, забыв о делах, подолгу судачили на улицах, переулках и закоулках. Перемещая коромысла с плеча на плечо, каждая старалась ввернуть своё мнение о колхозе, о том, как в нём будут жить совместно и мужики, и бабы под одним одеялом. «Недаром туда Дунька-то Захарова записалась!» – язвили бабы. От удивления и предрассудков бабы всплёскивали руками, взволнованно ударяя ладонями по коленкам, дружно и весело смеялись, закатывались от ядрёного хохота.
– А я было тогда хотела послушать, что на собрании-то бают, подошла к избе-читальне, а там народу внабой набилось, как чертей в сумку, и носа даже в дверь не просунешь, я-да дралова оттудова, провались вся изба-читальня! Больше не пойду! – хвасталась перед бабами резвая на язык Устинья.
О Дуньке Захаровой, о том, что она одна из первых записалась в колхоз, Фёдор Крестьянников изрёк так:
– Конечно, там всякие люди нужны будут: и руководители, и трутни, и бабы, «обслуживающие» их, а особенно нужны будут там труженики, т.е. рабочие пчёлы, которые должны будут обрабатывать трутней и прочих прихлебателей-прихвостней!
Кузьму Оглоблина в колхоз, видимо, потянуло то, что там дело будет похлебнее, не будет он пристально трудиться там, хотя и прикидывается он каким-то социалистом.
– А какой же, хрен, из него социалист, когда он старается только побольше бы себе заработать, да за счёт людей поживиться! – пророчески и разносно отозвался Фёдор о Кузьме.
Василий Ефимович в беседе с кумом Митрием о колхозе высказал своё мнение вполне резонно и кратко:
– По-моему, колхоз – гиблое дело, провальная яма: одни будут не покладая рук трудиться, а другие за их счёт будут жиреть! И зачем правителям спонадобилось нашу самобытную жизнь нарушать и переделывать её по своему вкусу! Торговля свёртывается, маслобойку нарушают, мельницы отбирают. И на чём только рожь молоть будем? – пожаловался он перед Митрием, человеком предугадательным. – Что ты, меленка, не мелешь, или крылышки болят? Я бы рада, помолола – коммунисты не велят!
– Ты, Василий Ефимович, говоришь, где молоть-то будем, а молоть-то вовсе и нечего будет, такое время придёт, поверь моему слову! – разочаровал его Митрий.
– Выходит, ешь, пока естся! – многозначительно заметил Василий.
– Ведь они, товарищи-то, обещают народу-то «светлое будущее»! – привёл слова Василий из газеты «Молодая рать», выписываемой Санькой.
– Это только на бумаге, на деле будет иное! – пояснил ему Митрий. – Видимо, товарищи не велят мужику-крестьянину полезным делом заниматься и честно трудиться на пользу народу. Взять хотя бы тех же мельников: ведь они, не считаясь с собой, день и ночь корпели в своих мельничных грязных избёнках, мололи, старались ублаготворить нужду народа. А вон Рыбочкины: в прошлом году весной Коленька Смирнов спалил их водяную мельницу, так они её вновь отстроили, торговлю свою прикрыли, теперь мелют. Дедушка Рыбочёк с мельницы домой только раз в неделю по субботам в баню наведывается: знай бежит в лес на мельницу, по летам обязательно босиком семенит, – высказался Василий перед Митрием.
– Эту водяную мельницу в колхоз не отберут, потому что она общественная, вот на ней мы и будем молоть рожь, если, конечно, она у нас окажется в наличии, а ветряные мельницы, пожалуй, все в колхоз отойдут: вон у Додоновых и Капустиных их уж, кажется, отобрали! – пояснил Митрий.
– Да, пожалуй, и кузницы-то скоро колхозными станут, в колхозе без кузницы как без рук. Недаром на дверях у кузницы-то висит странная надпись: «Вчера работали даром, сегодня – за деньги, завтра будем в долг!» – с невесёлой улыбкой проговорил Василий.
– То-то и оно-то! – отозвался Митрий.
Беседу завершил Василий рассуждением о власти:
– Да, – сказал он, – видимо наши властители решили лишить нас волюшки и заставить нас жить не как мы хотим, а как товарищам замыслится. Да и самих властителей-то у нас в расеюшке уж больно много развелось: бывало, был один Царь – глава всего государства, теперь партия верховодит над всем народом. Бывало, в Нижнем Новгороде губернатор управлял целой губернией, а в уезде, в Арзамасе, был земский начальник, он правил всем уездом, в волости-то был старшина, который вдвоём с писарем управлял целой волостью, а в селе-то один староста справлялся со всеми общественными делами. А теперь этих управителей поразвелось в одном сельском совете три стола, и за каждым сидит начальник, а теперь вот в селе появился колхоз, в нём тоже, наверно, начальников немало будет!
Прошло Рождество, наступили святки. Как и повелось с искони, девки артелями сидят в кельях принаряженные, выглядят раскрасивыми невестами: выбирай любую, сватай и женись. Ребята, как и положено, безвыходно обитают по кельям, млея кудятся, приглядываясь к девкам, определяя, которая самая красивая, и которую бы выбрать себе в пару. От безделия то и знай курят: дымят, чадят, напуская дыму в тесноватой келье, хоть топор вешай. Дурачась, парни изыскивают, чем бы заняться увлекательным.
– Санька, дай прикурить, – попросил Гришка у Саньки Шевирушки.
– На, прикуривай, для хорошего человека г-на не жалко! – с ухмылкой смеясь, отозвался Санька, но вместо того, чтобы огнёвый конец своей папироски приложить к Гришкиной папироске, он злонамеренно огнём-то приложил к Гришкиной щеке.
– Ты мне в харю-то не суй огнём-то! – не злобливо возразил Гришка и вновь стал припадать своей папироской к огненному концу Санькиной папироски, по-детски плямкая губами.
Но издевательское намерение не покинуло Саньку, он вторично приложил огненной папироской к Гришкиной губе. От этой Санькиной «забавы» Гришке стало больно и он, выражая своё недовольство, с робостью сказал:
– Саньк, не надо, ведь мне от огня-то больно!
Но Саньке это не понялось, он в третий раз, как изверг, прислонил огонь к Гришкиной губе и как садист, с дьявольской ухмылкой, наслаждался страданием Гришки. Но тут Гришкино терпение лопнуло, он внезапно схватил табуретку и, размахнувшись, с силой обрушил её на голову Саньки, после чего одним махом ноги расхлебанил дверь и выпорхнул из кельи.
На святках же бывают драки и «любования». На особенно храбрых ребят находятся парни-усмирители:
– Ты чем яхриться-то да налезать на всех, давай лучше подерёмся со мной! – укрощая воинственный пыл парня с улицы Слободы, смело вызвался Панька Крестьянинов.
– Давай! Только не во зло, а так, по-любе, – согласился пристающий ко всем тот парень.
– Только чур, надо договориться, как будем драться: только по бокам или и по харям? – предъявлял условия парень-задира.
– А по чему попадёт: по бокам, по харям и по мордам! – уточнил Панька условия драки.
– Ну, я согласен, давай схлестнёмся!
И грянул кулачный бой – потеха для наблюдателей и кровоизлияние для бойцов. Вскоре, после нескольких рукопашных схваток, оба бойца были взаимно разукрашены кровяными подтёками. А парни-наблюдатели, азартно подтрунивая над бойцами, наслаждённо хохочут, наотмашь поразинув рты. Такова уж традиция: на святках парни, как в весеннюю пору петухи, схватываются в драке, чтоб показать своё геройство перед девками-невестами, девки же, млея под тяжестью своих нарядов, показывают себя, как на базаре, являя из себя для парней большой выбор невест, которая нравится, выбирай и сватай – бери себе в жёны.
– Ну, бабоньки! Я вчера ходила по святкам, на девок любовалась, брательнику Петьке невесту выбирала, которая девка как девка, а есть и такая, точь-в-точь на куриную лестницу похожа, а иная и на скворешницу смахивает! – так изложила свои наблюдения одна баба, накануне посетившая несколько келий села с целью выбора невесты для своего брата Петьки.
– Да и ваш-то Петька, со своим кувшинным рылом тоже не особо взрачен. У него рожа-то на чёртов умывальник похожа, – с разносной критикой обрушилась на Петьку одна бойкая баба.
Не увлекаясь гуляньем, Анисья Булатова большинство времени отсиживалась дома; в свои двадцать лет она считала себя уже девкой-перестарком. Девок, её ровесниц, поразбирали замуж, а она осталась то ли из-за её строптивого в пору созревания характера, то ли из-за того, что она была сирота и в селе стала жить только после убийства её тётки Настасьи. Теперь, живя в тёткином доме, она проживала одна: сестрёнка её Дуня жила в селе, но не с Анисьей, а у другой тётки, так как Дуня была ещё сравнительно мала, и Анисье она была лишней обузой. Не по душе Анисье были женихи, особенно не любила она парней-смельчаков и нахалов. А вот к Серёге, парню тихому и стеснительному, имела в себе симпатическое чувство. Имелась у Серёги своя невеста, Нюрка, на которой он мечтал жениться, но когда он почувствовал, что недалеко живущая от него одинокая Анисья, при случайной встрече имеет к нему некоторое душевное расположение, Серёга решил со своей прежней невестой раздружиться. На последней встрече с ней Серёга напропалую в глаза расхаивал её:
– Ты, Нюрк, что-то больно потощала! – первым нелестным словом начал разговор при встрече с Нюркой, которая ожидала от него слова о женитьбе.
– А вот поженимся, я и поправлюсь. Смотря ещё чем, кормить будешь. Если нелестными словами да пинками, вон как Митька свою Марью, то не поправлюсь, так такой и останусь, а если будешь меня лелеять и хорошей пищей кормить, глядишь и пополнею! – с весёлым настроением и окрылённая тем, что по словам Серёги всё дело шло к свадьбе и, не подозревая коварства со стороны любимого жениха, отозвалась на нелестное Серёгино замечание Нюрка.
– Я такой тощей, да ты как доска, а если мы поженимся, то ведь мне с тобой и в постель придётся ложиться, а на постели-то от нас, пожалуй, одни кости греметь станут, мне это будет не в удовольствие, да и от людей одно смехотворство! И, по правде сказать, у меня на тебя за последнее время что-то весь аппетит отпал. Ты меня, конечно, низвини, а я тебе прямо с открытой душой объясню: не мила ты мне стала! Я перед тобой всю правду баю, так что ты не сердись на меня и не обижайся! – так длительно и пришибленно высказался Серёга перед Нюркой, которая, слушая эти Серёгины слова, чувствовала себя не на земле, а где-то в мрачном подземелье.
Она, оскорблённая и униженная, в этот уничтожающий момент и вправду желала лучше сквозь землю провалиться, чем выслушивать от Серёги эти громовые для неё слова. И не видя никакого проблеска любезности со стороны Серёги, она с наклонённой головой отвернулась от него и тихо зашагала прочь. На этом и закончилась взаимная на вид, неразлучная их любовь, которая длилась не менее года и едва не закончившись свадьбой.
Имея намерение со святок вплотную познакомиться с Анисьей, Серёга пожаловался отцу:
– Тятьк, завтра Рождество, а там и святки начнутся, а у меня новой обуви нет. У людей-то чёсанки с калошами, а у меня подшитые валенки.
Отец внял справедливому требованию Серёги и, ни слова не говоря, направился к Василию Григорьевичу Лабину, которому сдавал точёное изделие – детские каталки.
– Василий Григорьич! – с порога требовательно заявил Серёгин отец Лабину. – Завтра Рождество, а потом и святки, а у мово Серёги новых чёсанок нет, а как-никак он у нас жених, а выдти-то ему и не в чем, чай не будет ли у тебя деньжонок рублей десять, мы бы ему обувь справили!
– Нет пока у меня денег в наличии, после Рождества будут, так что я поимею в виду! – пообещал Лабин.
– Какая жалость! – сокрушённо заметил Серёгин отец, с тем и ушёл от Лабиных.
Под самое Рождество, часа в два ночи, когда с церковной колокольни по селу с чудом раздавался призывной благовест большого колокола, и в ночной метельной мгле засверкали первые огоньки в избах, в сенную дверь Серёгина дома сильно и вызывно постучали
– Ково это в такую-то рань и метельную кутерьму несёт! Должно быть заблудился кто-то! – вешая на крючок к прикреплённому потолку только что зажжённую лампу, сонным голосом пробурчал Серёгин отец и собираясь к выходу в сени.
– Кто там?! – крикнул он, едва успев приоткрыть избную дверь.
– Я, Лабин! Открывайте! – требовательно послышалось из-за крыльца.
В пахнущее овчинами избное тепло вошёл весь обснеженный Лабин, под мышкой держа новые с калошами чёсанки.
– Вот ты баил, что парню-то обуть нечего, а наверно и к заутрене пойдёт он, так я вот сына Яньки новые чёсанки вам принёс. У Яньки-то их двое, так я и решил одни-то вам снести, раз нужда такая, – добродетельно услужливо высказался Лабин.
– Вот спасибо, Василий Григорьич, выручил, а то бы от Сергуньки мне была взбучка, вон он встал и к заутрене собирается, – довольно улыбаясь, оживленно ерахорился отец.
– Вот, Сергуньк, тебе и праздник! – вставила своё слово и довольная услугой Лабина Серёгина мать, как только Лабин вышел из избы.
В день Рождества в церкви у обедни Серёга взором встретился с Анисьей; или же ему показалось, или же помнилось, что Анисья с любезной нежностью приветливо ему улыбнулась. В само Рождество степенно нарядившийся Серёга случайно повстречался на улице с Анисьей, с замирающим от счастья сердцем Серёга перебросился любезными словами с Анисьей, но разговор на виду у людей как-то не вязался, но набравшись смелости, он напросился к ней вечерком заглянуть на дом:
– Только не нынче, а завтра, сегодня на праздник-то грех, а завтра вечером, когда в селе святки откроются, приходи, – украшая своё приятное лицо улыбкой, робко, но вполне определённо пригласила к себе в дом Серёгу Анисья.
На второй день Рождества, в день открытия и начала святок, едва дождавшись вечера, Серёга, изрядно вырядившись, как только стемнело, с бьющимся как у голубя сердцем, направился к Анисье. Дома он вытвердил слова, какими будут улещать и миловать свою новоявленную невесту, а пока шёл по улице, из-за сильного волнения всё позабыл. Анисья ждала Серёгу, он прельстил её своей скромностью и сдержанностью. Имея двадцатилетний возраст, она решила, что пора и о замужестве подумать, ведь не просидеть весь век в старых девках. И теперь, скромно наряженная, сидя на скамейке у стола, она с неживым волнением во всём теле поджидала Серёгу, не заперев как обычно на ночь наружную дверь крыльца. Заслыша щелчок дверной защёлки, Анисья обомлела и, чуя жар в лице, привскакнула с места, но не пошла навстречу, а снова уселась, бесцельно поправив на столе алую шёлковую ленту, которую она собиралась вплести себе в косу, но раздумала. Серёга в избу вошёл смело и бодро, поздоровавшись, уселся у стола напротив разрумянившейся Анисьи. Перекинувшись несколькими, не имеющими к любезностям никакого отношения словами, Серёга, вполне освоившись в незнакомой обстановке, перевёл разговор на любовную тему.
– Хорошенькая девушка как цветок! – льстиво и давясь спазмой, взволнованно начал он и продолжил. – Весной распустившийся цветок привлекает к себе пчёл, так как имеет в себе сладкий мёд, так и красивая девушка влечёт к себе парня, и завязывается у них обоюдная любовь! А без любви на свете жить – только небо коптить! – чуть не захлёбываясь от сладостного предчувствия продолжал Серёга.
Анисья же, слушая Серёгу, взволнованно млела, она была довольна тем, что Серёга говорит такие нежные, любезные слова, и сидит вблизи-вблизи от неё, не курит, не позволяет себе высказывать похабных слов, не вольничает, как некоторые парни. Луна как половинка масляного блина, красочно освещая деревья, покрытые инеем, висела над селом. Свет от луны через окно проник в избу перекошенным четырёхугольником отражённого оконного переплёта, чётко вырисовался на полу, медленно полз от боковой стены к кровати. От светлого лунного пятна на полу в избе стало светлее, и Анисья, сочедши, что керосин жечь не резон, лампу загасила, на вскоре луна закатилась за облачко, и в избе вдруг всё потемнело, сделалось сумрачно, лица Серёги и Анисьи потускнели.
Но вскорости луна, как бы устыдившись влюблённой пары, снова выкатилась из-за тучки, но из-за какой-то затуманенной мглы на небе стала светить в полсвета, но и этого полусвета достаточно было любоваться друг другом не на шутку влюблённой паре.
– А ты знаешь, Анисьюшк, молодой месяц по небу затылком пятится! А месяц на ущербе, как бравый казак, передом идёт! – видимо, своими наблюдениями за месяцем поделился с Анисьей Сергей, высказывая этим, что он не какой-нибудь профан, а понимающий даже в астрономии. – А помнишь, как напрештово на небе комета появилась, и на людей страх навела?
– Помню, помню, Серёженьк, в ту пору я так напугалась, и ужас на меня напал: тогда мне помнилось, а вдруг эта комета на Землю упадёт и всех нас раздавит, вот тогда бы мы с тобой не сидели бы тут, а то видишь, как всё хорошо и на душе радостно! – с большим желанием ответила Анисья Серёге на его упоминание о комете.
Серёга до глубины души был доволен, что Анисья так живо беседует с ним, и всё дело идёт у них на лад. И преисполненный хорошим настроением, осмелев, он позволил себе подняться со своего места и подсесть к Анисье, где она сидела на лавке у простенка. Она его не оттолкнула.
– Давай наблюдать за кошкой, вон она мышей подкарауливает, – с умыслом предложил Серёга, наблюдая, как кошка в полуосвещённой избе под кроватью охотится за мышами. – Только тише, а то спугнёшь! – таинственно предупредил Серёга.
И они, смиренно пришипившись, сидели молча, боясь пошелохнуться, чтобы не помешать насторожившейся кошке. Притаившись, Серёга только теперь почувствовал, что в малолюдной избе пахнет какой-то келейностью, овчинной кислостью с примесью запаха мышатины. Не прошло и минуты, Серёга, не спросясь, молча взял её руку в свою горячую ладонь, ещё минуты через три он её уже обнял, а потом, не сдержав в себе буйную дрожь во всём теле, он трепетно поцеловал её в горячие нежные губы. В этот счастливый, многообещающий вечер Серёга засиделся у Анисьи до полуночи. На второй день вечером Серёга почему-то не пришёл, а Анисья его поджидала и, несколько раз отодвинув занавеску на окне, всматривалась в освещённую луной улицу. «Не идёт ли?» – но он не появлялся. На третий же вечер, как только стемнело, Анисья заслышала, как в сенях зашаркали чьи-то шаги: это был Серёга.
– Ты что вчера-то не приходил? – в избной полутьме встретила она его вопросом.
– Луку с чесноком наелся, вот и постеснялся, – честно признался Серёга.
– Ну и что, что наелся? – переспросила его Анисья.
– Как это что?! Ведь пришлось бы мне с тобой целоваться, а от меня разит как от козла – всё же неудобно, я постеснялся.
– Да я бы всё стерпела, я так ждала тебя вчерась, что моченьки моей нету! – растревоженно призналась она перед ним.
– Да ещё меня вчера мамка разговорила: куда, грит, ты попрёшься на воскресенье-то, все кельи закрыты, и святки нынешний вечер прикрыты – грех! Мамка думает, я по святкам разгуливаюсь.
– Эх, ведь и верно, нынче воскресенье, а я совсем из виду упустила, думала святки-то неспрерывно идут! – высказала свою оплошность Анисья. – Ну ладно, иди, подойди ко мне поближе и сядь со мной рядышком, дай-ка я тебя любовно прижму к себе да поцелую! – взволнованно проговорила она и поцеловала Серёгу.
Они сидели рядом и вели непринуждённый, задушевный, любезный разговор.
– Не смотри на красоту лица человека, познай его сердце! – поэтически высказался Серёга перед Анисьей, чувствуя, что он завлёк её не красотой своей, а какой-то особой к ней любезностью. – А хошь я тебе к кровати ножки выточу! – услужливо предложил он, видя, что постель у неё на не особенно взрачной кровати.
– Выточи, я бы и больно рада была! – отозвалась Анисья.
Не согласовав с домашними такой важный вопрос, как женитьба, Серёга приступил к сватовству, но раз отец пообещал его женить по весне, то он, Серёга, решил женитьбу не откладывать до весны, благо невеста подвернулась – лучше желать нельзя. Приступив к сватовству вплотную, помимо показания беспредельной любви к ней, он расхваливался перед Анисьей:
– У меня всякой сряды насряжёно, на всю молодость хватит: вот чёсанки новые, с новыми калошами, пеньжак добротный, шапка, рубах несколько, одних портков малестиновых штук восемь запасёно, так что поженимся, немножко пообживёмся и тебе всего накупим: сарафанов и платков с полушалками понакупим сколь тебе захочется, столь и приобретём! – самозабвенно размечтался Серёга перед своей невестой. – Я тебя ещё пуще любить стану! – к сказанному добавил он.
– А не обманешь?! – с сомнением сказала она.
– Да ты что, вроде как ты мне и не веришь, на это я могу разобидеться! – притворно осердившись, укротил себя Серёга.
– Ну уж ладно! Сразу и обиделся, я ведь не в укор тебе сказала, я знаю, что ты меня любишь, а ты давай-ка поцелуемся, и вся обида пройдёт! Ну вот, давно бы так, мой разлюбезненький Серёженька! – с нежностью и любовью припала она к нему.
– Люблю девок с высокими грудями! – нечаянно вырвалось у Серёги, когда он ощутил около себя плотно прилегшие к нему её пышные груди.
– Вот ты, Серёж, обещаешь всего накупить, когда поженимся, а где ты денег столько-то возьмёшь? – поинтересовалась Анисья.
– Как где? Сам, своим трудом заработаю: станок поставлю, точить день и ночь стану, каталок наработаю, вот тебе и деньги. А то пашчпарт себе выхлопочу и на автозавод хлыну, в город на добыток финансов. Бают, там деньги платют почти ни за что! – размечтался, расфантазировался Серёга.
– Как так!? – встревоженно прервала его Анисья. – Ведь ты только что говорил о женитьбе и о нашей с тобой совместной жизни, и вдруг – пашпорт! Ты мне сразу сомнение на сердце кладёшь! А если да обманешь?! – обидчиво заметила она ему, с недоверием пытливо устремив на него пышущие добротой глаза.
– Да это я так, к слову, сказал, ради тебя размечтался, ты меня прости, милая Анисьюшка. Конечно, скоро поженимся, и если тятька не согласится до Масленицы женить меня, то поженимся мы с тобой сами собой. Куплю станок, сразу же отделюсь, станок поставлю вон в этом углу, точить буду, денег накопим и будем жить с тобой припеваючи. Я тебе наряду накуплю – барыню из тебя сделаю! Эх ты, дурёха! – он разгорячённо подошёл к ней вплотную и буйно поцеловал её в щёку и уселся у неё на коленях.
Она, повеселев, преданно стерпливала тяжесть его тела на своих коленях и, выслушав его изреченье, которое ей понравилось и показалось особо лестным и обнадёживающим, решила дело закруглять, и если он вопрос о женитьбе будет ставить вплотную, то не сопротивляться. «Надо же примыкать к какому-то берегу!» – помыслила она про себя.
– Встань-ка, дружок, нога одрябла! – попросила она его встать с коленей. Он повиновался, встал. – Серёж, почеши-ка мне спину, я своей-то рукой не достану, а спина зачесалась, терпенья нету!