bannerbannerbanner
Князь Пожарский

Иван Созонтович Лукаш
Князь Пожарский

Так с присягой королевичу Владиславу могло казаться, что кончается Смута. Но все опрокинуло грубое вмешательство короля Сигизмунда.

Сигизмунд отзывает из Москвы Жолкевского. Сигизмунд с презрением бросает под ноги привезенный им договор:

– Никогда не допущу своего сына быть московским царем…

Не союз, не сочетание с Москвой, не мирный договор надобен Сигизмунду, а беспощадное завоевание московских еретиков. Вместо согласия с Москвою – война Москве.

Может быть, это Рим желал, чтобы Сигизмунд действовал так против Москвы.

В то время когда сына-королевича призывают на Московский престол, отец-король начинает осаду московского города Смоленска, громит его ядрами, льет русскую кровь…

Русская земля присягала Владиславу, но не Сигизмунду.

И против незваного и непрошеного Сигизмунда, против беспощадного завоевателя, ослабевшая Русская земля нашла силы подняться.

Тот же Прокопий Ляпунов, отдавший своего сына на службу королевичу Владиславу, тот же князь Пожарский, присягавший королевичу, восстают теперь против его отца.

В ходе борьбы с Сигизмундом оба они были объявлены изменниками одинаково и Сигизмунду, и Владиславу. Но все было бы иначе, и не поднялся бы Нижний, Волга, и не взялся бы за оружие князь Пожарский, если бы хотя бы только раз подал свой голос, отдельный от отца, королевич Владислав, если бы он в чем-нибудь отделил свою личность от королевского величества Сигизмунда.

Вся Русь, уже выходившая из Смуты, несомненно, стала бы за избранного ею королевича Владислава, если бы он остановил грубое завоевательство отца.

Но никогда, но ни разу не подал своего отдельного голоса этот королевич-тень, королевич-привидение. Владислав так и остался в русских событиях какой-то глухонемой пустотой. Он весь растворился, исчез в личности отца. За Владислава во всем действовал Сигизмунд, и потому сам Владислав стал во всем для московских людей Сигизмундовым обманом.

И Москва поднялась против Сигизмуида-Владислава.

Основная ошибка польского вмешательства в русские дела – отказ от честного исполнения договора, заключенного о королевиче Владиславе, замена его открытым завоеванием Москвы.

Другая ошибка поляков – еще со времен ЛжеДмитрия – постоянная их опора на русский бунт, на русскую Смуту. Любого русского вора Польша принимала в свои союзники. Еще слабый Пожарский со своим «волжским мужичьем», и тот долго взвешивал в Ярославле – принимать или не принимать ему в союз воровских казаков Заруцкого и Трубецкого, а могущественная Польша поддерживала на Руси всех лжедмитриев, любое воровство, любую смуту, как бы рассчитывая Смутой вконец развалить Русь, взять ее, ослабевшую, голыми руками…

И третья ошибка поляков XVII века – их совершенное презрение ко всему русскому, презрение дурацкое, надменное и отвратительное, обнаруживающее, прежде всего, неглубину духа самих поляков.

Они легкомысленно рассчитывали, что этот московский народ-раб расшатан своим бунтом, и презирали его, как презирают только завоеванного раба.

Они жесточайше ошиблись во всем.

Вконец расшатанный, вконец изворовавшийся, вконец подавленный Смутой, вконец всеми презренный народ ответил и польской замашке и всем другим не только Мининым и Пожарским, не только освобождением Москвы и восстановлением царства, а ответил он восхождением к небывалому величию молодого Петра…

И теперь сколько людей и целых народов, вернее политиканов этих народов, повторяют отчасти ошибку польской самоуверенности XVII века, что с русским народом раз и навсегда покончила его революция…

Но тогда гений русского народа выбрался из обманов, не менее ослепительных и всеобещающих, чем теперешние, из всех лжедмитриев и болотниковых и вместе с тем из всей игры открытого вмешательства тогдашних основных сил Европы.

В те времена сама Польша по своей вине не поняла, пропустила свое историческое мгновение искреннего, гармонического сочетания будущего с будущим русским.

Поражение поляков в 1612 году в Москве было началом заката Польши, и в победе Пожарского уже была заря победы Петра…

Торжественный вход русских ополчений в освобожденный Кремль начался 25 октября.

От Покровских ворот, от Казанской церкви шел со своими казацкими сотнями князь Трубецкой. Гремели литавры и бубны.

От церкви Иоанна Милостивого на Арбате под шумным лесом знамен двинулось в Кремль ополчение Минина и Пожарского.

Радостный вопль победы и гул тысячи колоколов сотрясали Москву…

На Лобном месте троицкий архимандрит Дионисий отслужил молебствие об освобождении Русской земли, Дома Пресвятые Богородицы, и победители под хоругвями и крестами потекли в Кремль, ворота которого были настежь.

Радость победы – высшую из радостей, даруемых человеку на земле, светлое упоение свершенным до конца делом судил Господь Бог простому служилому московскому человеку, захудалому князю Дмитрию Пожарскому.

На Лубянке, где год назад он упал, изнемогая от ран, князь Дмитрий внес во вновь отстроенную, погоревшую до того церковь Введения, что у островка, образ Божией Матери, Владычицы Казанской, шедший с ополчением от самой Волги на Москву.

Обирание – собирание царства, венчание государя на осиротелое Московское царство было последним делом князя Пожарского.

После освобождения Кремля по всем городам, слободам и посадам от Пожарского и Трубецкого со товарищи пошли нарочные гонцы, призывая всякого чина людей в Москву, на Великий Земский собор.

Тогда же, в ноябре 1612 года, Пожарский ответил и в Новгород на грамоту митрополита Исидора:

– А что ты, великий господин, писал к нам, боярам и воеводам, и ко всей земле, чтобы Московскому государству быть с вами под единым кровом государя королевича Карлуса-Филиппа Карлусовича, и нам ныне такого великого государственного и земского дела одним учинити нельзя…

Пожарский указывает, что необходим совет со всеми людьми Российского царствия «от мала до велика».

Но из Новгорода, от Делагарди, вместо ответа на эту грамоту добрался до Москвы гонец Богдан Дубровский со срочными вестями.

Шведский королевич Карлус уже идет в Новгород. Как быть, присягать королевичу или не присягать? Присягнет Карлусу Москва, присягнет и Новгород, и вся Русь станет Карлусовой.

Пожарский с Трубецким – этот князь теперь всегда с ним рядом, как бы второй его голос, тень, – должны были ответить без уверток.

Вспомним, что из Ярославля Пожарский писал Новгороду, что не даст присяги королевичу шведскому, если он «по летнему пути» в Новгород не пожалует.

Королевич тогда не пожаловал. И Пожарский ему присяги не дал, но, вероятно, если бы королевские шведские войска пришли немедленно на помощь, Пожарский, как и Михайло Скопин-Шуйский, принял бы их помощь и присягнул бы Карлусу.

Шведское вмешательство в русские дела было осторожным, неуверенным, только пограничным, и Пожарский одними своими русскими силами добыл Москву.

Теперь из освобожденной Москвы он дает в Новгород через гонца ответ иной, чем делал бы из Ярославля:

– Того у нас и на уме нет, чтобы взяти иноземца на Московское государство. А что мы с вами ссылалися из Ярославля, и мы ссылались для того, чтобы нам в те поры не помешали, бояся того, чтобы не пошли на московские города, а ныне Бог Московское государство очистил, и мы рады с вами за помощию Божией биться и идти на очищение Новгородского государства…

Как бы и не Пожарский пишет. Прямой князь явно кривит. Стало быть, все его любезные переговоры с Новгородом были хитростью и обманом. Даже и язык не его, а чудится в нем казацкая косточка: «И мы рады с вами биться…»

По-видимому, Пожарский отвечал Новгороду под давлением Трубецкого, теперешней своей второй души.

Еще в Ярославле и всюду на московском походе Пожарский обычно отыскивал, выбирал, так сказать, равнодействующую, среднюю всех влияний, давлений и обстоятельств. И из Ярославля, когда был слаб, он не так говорил с Новгородом. Если тогда он и не присягал Карлусу, то обнадеживал новгородцев присягой шведскому королевичу. А теперь пишет: «того у нас и на уме нет».

Не в Смуте, а в победе над Смутой, под давлением обстоятельств, впервые как бы начинает кривить прямой князь. Он скрывает, что в Ярославле у него было на уме «взяти иноземца на Московское государство», – и кого взяти – самого кесаря германского, кому посылалась и грамота от ополчения и ходил послом Еремей Еремеев.

Победа, восторг победы, а может быть, и маложданная легкость победы овладения Москвой – все это, по-видимому, заставляло теперь Пожарского искать новую равнодействующую.

Московская победа была взрывом московской племенной гордыни и религиозного исключительства. Теперь нельзя было и заикнуться об иноземце или иноверце на царском престоле. Надо думать, что и Пожарский именно потому пишет теперь, что у него и в уме не было «взяти иноземца», хотя сам же ссылался о том и с германским императором и со шведским королевичем и – нельзя того забывать – присягал королевичу польскому.

А теперь тем самым новгородцам, с которыми был в самом тесном союзе, грозит «биться»…

Именно после московской победы образ Пожарского если не двоится, то начинает мутнеть…

Может быть, виновата усталость князя Дмитрия. А может, и его тяжкий недуг.

Князь Пожарский был болен душевным, иногда находившим на него недугом – черным недугом, как он звался в старину. Теперь его называют тяжелой формой меланхолии.

Тень, тусклая дымка, иногда как бы находит на князя Дмитрия и на победном движении к Москве, и в том же Ярославле, когда жаловался новгородскому послу князю Федору Черному-Оболенскому, что его к ополчению «бояре и вся земля сильно приневолили», как и теперь, на самой вершине победы.

Неясной, тусклой, какой-то незаметной становится фигура Пожарского именно на вершине победы, когда кипел и шумел, сходился и расходился, то додирался до сабель, то разъезжался, когда стал исходить ярой прей многоголовый и многошумный Великий Земский собор об избрании царя на Московский престол.

 

Дни его совещаний, его споров и тупиков, его страшной растерянности и нерешительности были, собственно, днями глубокой слабости Московского государства.

И Сигизмунд – будь он подлинно сильным, и Владислав, если бы не был он только пустой тенью для русской истории, – мощными ударами, быстрым движением на Москву могли бы еще заставить этот народ и эту страну принять царем Владислава.

Сигизмунд и двинулся было от Вязьмы к Волоколамску, на Москву. Но его передовой отряд был наголову разбит русскими, которых несла крылатая московская победа.

От пленного Сигизмунд узнал, что на Москве русская победа, что русские не примут больше Владислава, что они будут биться до последнего. И от таких вестей Сигизмунд малодушно повернул назад, в Польшу. Именно тогда польский прилив сошел, сбежал по-настоящему с Русской земли.

И московские люди недаром по всем церквам стали петь радостные, благодарственные молебны…

А после трехдневного очистительного поста начались совещания Великого Земского собора. Замечателен такой подъем духа в измученном, расшатавшемся было народе.

– Пусть народ положит подвиг страдания, – призывали его еще недавно Дионисий и Авраамий из Троицкой лавры. – Нам всем за одно положити свой подвиг и пострадати для избавления христианской православной веры…

И вот подвиг страдания свершен, закончен очистительным постом и молитвой всей земли.

А теперь уже шумит Земский собор.

Пожарский не на первом месте на соборе.

На первом месте там старый князь Иван Мстиславский, а Пожарский – в тени, хотя и ведет за старого князя Ивана соборные прения.

Русские на соборе точно все любуются своей победой, ослеплены ее сиянием. Бурно и гордо они вновь поверили в свои племенные народные силы, в своих людей, в себя.

И Пожарский как будто плывет по всем этим волнам собора. Он как будто отказывается от своей затаенной мысли времен Ярославля о сочетании Московского государства с Германской империей в одну мировую державу, вообще от всякой мысли о выборе в цари иностранного королевича.

Никто бы, вероятно, и не посмел подумать о том в светлом опьянении победой, когда воспрянули все охранительные, суровые, исступленные силы Москвы. Дух избранного Израиля Православного, дух замученного Гермогена, носился над собором…

И те самые донские казаки, кто на Москве с налета, в потеху рубили головы каждому, кто заикался против Лжедмитрия, воровские казаки князя-Смуты, князя-Бунта, целовавшие крест любому вору и среди них вору тушинскому, который звался жидом, – именно они жесточее, непримиримее, неукротимее других стали теперь за русский прирожденный корень, за искони православного государя. История знает немало примеров, когда силы беспорядка при перемене равновесия особенно свирепо, впереди других желают засвидетельствовать, что они силы порядка.

А Пожарский все еще искал равнодействующую, на этот раз уже в смуте собора.

Кому же быть царем на Москве?

На соборе творилось великое дело, но там же кипели старые распри, счеты местничества, зависти, жадные властолюбия и прямые подкупы.

Рейтинг@Mail.ru