bannerbannerbanner
Яков Пасынков

Иван Тургенев
Яков Пасынков

«Ладанку эту покойный мой друг носил постоянно на груди и скончался с нею. В ней находится одна ваша записка к нему, совершенно незначительная по содержанию; вы можете прочесть ее. Он носил ее потому, что любил вас страстно, в чем он признался мне только накануне своей смерти. Теперь, когда он умер, почему вам не узнать, что и его сердце вам принадлежало?»

Елисей скоро вернулся и принес мне обратно ладанку.

– Что? – спросил я, – она ничего не велела сказать мне?

– Ничего-с.

Я помолчал.

– Прочла она мою записку?

– Должно быть, прочитали-с; ихняя девушка к ним носила.

«Недоступная!» – подумал я, вспомнив последние слова Пасынкова.

– Ну, ступай, – промолвил я громко.

Елисей улыбнулся как-то странно и не вышел.

– К вам-с… – начал он, – пришла одна девушка.

– Какая девушка?

Елисей помолчал.

– Вам покойный барин ничего не говорили-с?

– Нет… Что такое?

– Они, как в Новгороде были, – продолжал он, трогая рукой притолку, – с одной, примерно сказать, девушкой знакомство свели. Так вот эта девушка вас видеть желают-с. Я ее намедни на улице встретил. Я ей сказал: «Приходи; коли барин прикажет, я пущу».

– Проси, проси ее, разумеется. Да что… какая она?

– Простая-с… из мещанок-с… русская.

– Покойный Яков Иваныч любил ее?

– Ничего… любили-с. Ну и она… Как узнала, что барин скончался, оченно убивалась. Девушка ничего, хорошая-с.

– Проси ее, проси.

Елисей вышел и тотчас же возвратился. За ним шла девушка в ситцевом пестром платье и с темным платком на голове, до половины закрывавшим ее лицо. Увидев меня, она застыдилась и отвернулась.

– Чего ты? – сказал ей Елисей, – ступай, не бойся.

Я подошел к ней и взял ее за руку.

– Как вас зовут? – спросил я ее.

– Машей, – отвечала она тихим голосом, украдкой взглянув на меня.

На вид она казалась лет двадцати двух или двадцати трех; лицо имела круглое, довольно простое, но приятное, нежные щеки, кроткие голубые глаза и маленькие, очень красивые и чистые руки. Одета она была опрятно.

– Вы знали Якова Иваныча? – продолжал я.

– Знавала-с, – проговорила она, подергивая кончики платка, и слезы выступили на ее веки…

Я попросил ее сесть.

Она тотчас села на край стула, не чинясь и не жеманясь. Елисей вышел.

– Вы с ним в Новгороде познакомились?

– В Новгороде-с, – отвечала она, заложив обе руки под платок. – Я только третьего дня от Елисея Тимофеича узнала о их кончине-с. Яков Иваныч, как в Сибирь отъехали, писать обещались, и два раза писали, а больше не писали-с. Я бы за ними и в Сибирь поехала, да они не хотели-с.

– У вас в Новгороде есть родственники?

– Есть.

– Вы с ними жили?

– Я жила с матушкой и с сестрой с замужней; а после матушка на меня прогневалась, да и сестре тесно стало: у них детей много; я и переехала. Я всегда надеялась на Якова Иваныча и ничего не желала, как только его видеть, а они со мной завсегда были ласковы – спросите хоть Елисея Тимофеича.

Маша помолчала.

– У меня и письма их есть, – продолжала она. – Вот посмотрите-с.

Она достала из кармана несколько писем и подала мне.

– Прочтите-с, – прибавила она.

Я развернул одно письмо и узнал руку Пасынкова.

«Милая Маша! (писал он крупным, разборчивым почерком) ты вчера прислонилась своей головкой к моей голове, и когда я спросил: зачем ты это делаешь? – ты мне сказала: хочу послушать, о чем вы думаете. Я тебе скажу, о чем я думал: я думал, как хорошо бы выучиться Маше грамоте! Она бы вот это письмо разобрала…»

Маша заглянула в письмо.

– Это они мне еще в Новгороде писали-с, – проговорила она, – когда они меня грамоте учить собирались. Посмотрите другие-с. Там есть одно из Сибири-с. Вот то прочтите-с.

Я прочел письма. Все они были очень ласковы, даже нежны. В одном из них, именно в первом письме из Сибири, Пасынков называл Машу своим лучшим другом, обещался выслать ей деньги на поездку в Сибирь и кончил следующими словами: «Целую твои хорошенькие ручки; у здешних девушек таких ручек нету; да и головы их не чета твоей, и сердца тоже… Читай книжки, которые я тебе подарил, и помни меня, а я тебя не забуду. Ты одна, одна меня любила: так и я ж тебе одной принадлежать хочу…»

– Я вижу, он к вам очень был привязан, – сказал я, возвращая ей письма.

– Они меня очень любили, – возразила Маша, тщательно укладывая письма в карман, и слезы тихонько потекли по ее щекам. – Я всегда на них надеялась; если б господь продлил им веку, они бы не оставили меня. Дай бог им царство небесное!..

Она утерла глаза кончиком платка.

– Где же вы теперь живете? – спросил я.

– Теперь я здесь, в Москве; приехала с барыней, а теперь без места. К Яков Иванычевой тетеньке ходила, да они сами очень бедны. Мне Яков Иваныч часто об вас говаривали-с, – прибавила она, вставая и кланяясь, – они очень вас всегда любили и помнили. Я вот Елисея Тимофеича третьего дня встретила и подумала: не захотите ли вы помочь мне, так как я без места теперь стала…

– С большим удовольствием, Марья… позвольте спросить, как вас по отчеству?

– Петрова, – ответила Маша и потупилась.

– Все сделаю для вас, что могу, Марья Петровна, – продолжал я, – мне жаль только, что я здесь проездом, мало знаю домов хороших.

Маша вздохнула.

– Мне хоть бы какое-нибудь место-с… Кроить я не умею, а сшить, так все сошью… ну, за детьми ходить тоже могу.

«Денег ей дать, – подумал я, – но как это сделать?»

– Послушайте, Марья Петровна, – начал я не без замешательства, – вы, пожалуйста, извините меня, но вы из слов Пасынкова знаете, как я был с ним дружен… Не позволите ли вы мне предложить вам… на первый случай небольшую сумму?..

Маша взглянула на меня.

– Чего-с? – спросила она.

– Не нужно ли вам денег? – проговорил я.

Маша покраснела вся и наклонила голову.

– На что мне деньги? – прошептала она. – Лучше мне место достаньте-с.

– Место я вам постараюсь достать, но наверное отвечать не могу; а вам грешно совеститься, право… Ведь я для вас не чужой какой-нибудь… Примите это от меня на память о нашем друге…

Я отвернулся, поспешно достал из бумажника несколько ассигнаций и подал ей.

Маша стояла неподвижно, еще ниже потупив голову…

– Возьмите же, – твердил я.

Она тихо возвела на меня свои глаза, посмотрела мне в лицо печальным взором, тихо высвободила бледную руку из-под платка и протянула ее мне.

Я положил ассигнации на ее холодные пальцы. Она молча спрятала руку опять под платок и опустила глаза.

– Вы и вперед, Марья Петровна, – продолжал я, – если вам что-нибудь будет нужно, пожалуйста, обращайтесь прямо ко мне. Я вам доставлю мой адрес.

– Покорно благодарствуйте-с, – проговорила она и, помолчав немного, прибавила: – Они с вами обо мне не говорили-с?

– Я с ним встретился накануне его смерти, Марья Петровна. Впрочем, не помню… кажется, говорил.

Маша провела рукой по волосам, слегка подперла щеку, подумала и, сказав: «Прощайте-с», пошла вон из комнаты.

Я сел у стола и принялся думать горькую думу. Эта Маша, ее сношения с Пасынковым, его письма, скрытая любовь к нему сестры Софьи Николаевны… «Бедняк! бедняк!» – шептал я, тяжело вздыхая. Я вспомнил всю жизнь Пасынкова, его детство, его молодость, фрейлейн Фридерику… «Вот, – думал я, – много дала тебе судьба! многим тебя порадовала!»

На другой день я опять пошел к Софье Николаевне. Меня заставили подождать в передней, и, когда я вошел, Лидия уже сидела рядом с своею матерью. Я понял, что Софья Николаевна не желала возобновлять вчерашнего разговора.

Мы начали толковать – право, не помню о чем, о городских слухах, о делах… Лидия часто ввертывала свое словечко и лукаво на меня посматривала. Забавная важность проявлялась вдруг на ее подвижном личике… Умная девочка, должно быть, догадывалась, что мать нарочно посадила ее подле себя.

Я встал и начал прощаться. Софья Николаевна проводила меня до двери.

– Я вам ничего не отвечала вчера, – сказала она, остановясь на пороге, – да и что было отвечать? Наша жизнь не от нас зависит; но у нас у всех есть один якорь, с которого, если сам не захочешь, никогда не сорвешься: чувство долга.

Я безмолвно наклонил голову в знак согласия и простился с молодой пуританкой.

Весь этот вечер остался я дома, но я не думал о ней: я думал, все думал о моем милом, незабвенном Пасынкове – об этом последнем из романтиков, и чувства, то грустные, то нежные, проникали с сладостной болью в грудь мою, звучали в струнах еще не совсем устаревшего сердца… Мир праху твоему, непрактический человек, добродушный идеалист! И дай бог всем практическим господам, которым ты всегда был чужд и которые, может быть, даже посмеются теперь над твоею тенью, дай им бог изведать хотя сотую долю тех чистых наслаждений, которыми, наперекор судьбе и людям, украсилась твоя бедная и смиренная жизнь!

1855
Рейтинг@Mail.ru