bannerbannerbanner
Встреча моя с Белинским

Иван Тургенев
Встреча моя с Белинским

После первого моего посещения Белинского я виделся с ним несколько раз в продолжение зимы. На Святой я уехал в деревню и уже опять встретился с ним летом на даче Лесного института. Тут мы сошлись с ним окончательно и видались почти каждый день[6]. В то время (публика об этом давно забыла – я по крайней мере льщу себя этой надеждой) я напечатал небольшой рассказ в стихах[7], который, в силу некоторых, едва заметных, крупиц чего-то похожего на дарование, заслужил одобрение Белинского, всегда готового протянуть руку начинающему и приветствовать все, что хотя немного обещало быть полезным приращением тому, что Белинский любил самой страстной любовью, – русской словесности. Он даже напечатал статью об этом рассказе в «Отечественных записках»[8], – статью, – которую я не могу вспомнить не краснея; зато в весьма непродолжительном времени надежды Белинского на мою литературную будущность значительно охладели, и он стал считать меня способным на одну лишь критическую и этнографическую деятельность. Как бы то ни было, но наше сближение летом 1843 года имело результатом продолжительные шестичасовые беседы, в течение которых мы с Белинским касались всех возможных предметов, преимущественно, однако, философских и литературных…

Он занимал одну из тех сбитых из барочных досок и оклеенных грубыми пестрыми обоями клеток, которые в Петербурге называются дачами; состоял при этой даче какой-то неприятный, всем доступный садишко, где растения не могли – да, кажется, и не хотели – дать тени;[9] сообщения с Петербургом были затруднительны – в ближней лавочке не находилось ничего, кроме дурного чаю и такого же сахару, – словом, удобств никаких! Помнится, Белинский, человек совершенно непрактический в житейском смысле, купил, между прочим, по совету доктора, козу для молока, а у козы за старостью лет молока не оказалось. Но лето стояло чудесное – и мы с Белинским много гуляли по сосновым рощицам, окружающим Лесной институт; запах их был полезен его уже тогда расстроенной груди. Мы садились на сухой и мягкий, усеянный тонкими иглами мох – и тут-то происходили между нами те долгие разговоры, о которых я упомянул выше. Я тогда недавно воротился из Берлина, где занимался философией Гегеля;[10] Белинский расспрашивал меня, слушал, возражал, развивал свои мысли – и все это он делал с какой-то алчной жадностью, с каким-то стремительным домогательством истины. Трудно было иногда следить за ним; человеку хотелось – по человечеству – отдохнуть, но он не знал отдыха – и ты поневоле отвечал и спорил – и нельзя было пенять на это нетерпение: оно вытекало из самых недр взволнованной души. Страстная по преимуществу натура Белинского высказывалась в каждом слове, в каждом движении, в самом его молчании; ум его постоянно и неутомимо работал; но теперь, когда я вспоминаю о наших разговорах, меня более всего поражает тот глубокий здравый смысл, то, ему самому не совсем ясное, но тем более сильное, сознание своего призвания, сознание, которое при всех его безоглядочных порывах не позволяло ему отклоняться от единственно полезной в то время деятельности: литературно-критической, в обширнейшем смысле слова. Критика его не имела тогда (да и после) никакой заранее определенной системы: собственно, теория критики, рассуждения о разных ее родах и т. д. его мало занимали; он и в этом был прямо русский, не отвлеченный человек. Для него литература была одним из самых полных проявлений живых сил народа; он требовал от критика вообще – и от себя – не столько изучения народа и его истории, сколько любви к нему и понимания его, вместе с пониманием художества и поэзии, и полагал, что с этими данными критик имеет право выражать свое мнение. Он чувствовал, что в то время, когда он писал, прямо действовать на общественное сознание было невозможно; разработывать массу данных фактов, вносить критический анализ в историю нашей литературы – для этого ему недоставало сведений, а главное, тогда было не до того. Тогда следовало расчистить самый родник, уяснить первоначальные понятия современников о том, что в словесности нашей представлялось как правда и как красота, следовало сказать обо всех ее явлениях искреннее и смелое слово – и Белинский принялся за это дело со всей несокрушимой энергией своей восторженной натуры. В этом деле никто не был его учителем, руководителем: из кружка своих московских друзей он вынес почти все свои познания, знакомство с результатами науки; он многим был им обязан, они дали ему в руки орудие, но никто не мог сказать ему, как им действовать, против кого сражаться; он как будто проводил их идеи, исполнял их замыслы, – но ни один из его товарищей-наставников не был в состоянии заменить его, делать его дело, потому что он превосходил их всех без исключения силой и тонкостию эстетического понимания, почти непогрешительным вкусом. При его страстном желании быть всегда истинным, при отсутствии в нем всякой мелкой щепетильности, Белинский легко поддавался влиянию людей, которых он уважал и которым верил. В его натуре лежала склонность к преувеличению, или, говоря точнее, к беззаветному и полному высказыванию всего того, что ему казалось справедливым; осторожность, предусмотрительность были ему чужды; стоило только взглянуть на полулисты, которые он посылал в типографию, на эти прямые, как стрелы, строки его быстрого, крупного, своеобразного почерка, почти без помарок, чтобы понять, что это писал человек, который не взвешивал и не рассчитывал свои выраженья. Оттого он часто увлекался и впадал в противоречия с самим собою, на которые враги его указывали потом с злорадным и бесплодным торжеством; оттого он в течение года внезапно начал наполнять свои статьи школьными выражениями немецкой философии, которым он сам почти добродушно радовался; оттого он иногда, читая между строками у авторов вроде Красова, превозносил их за то, что он один прочел, за то, на что они едва намекали[11]. Но со всем тем можно утвердительно сказать, что этот наплыв, что эти набежавшие волны не касались его почвы и что он даже в самых далеких своих «странствованиях» все-таки оставался самим собою, то есть оригинальным и самобытным мыслителем, едва ли не самым замечательным критиком своего времени. С этим, вероятно, согласятся все те, которые внимательно прочтут его недавно собранные и изданные сочинения. Особенно замечательны и интересны были его критические отношения к Пушкину, Гоголю и Лермонтову – этим трем далеко не одинаково даровитым, но полнейшим представителям нашей поэзии. Впрочем, я намерен поговорить об этом с вами во втором моем письме, которое последует вскоре. Но не могу теперь же не рассказать вам один случай, в котором особенно ясно высказался характер Белинского. В первые дни своего пребывания на даче Лесного института его занимал один очень важный религиозный вопрос: поверите ли, что в течение восьми дней, пока он не добился удовлетворительного, по его мнению, разрешения своих сомнений, он был в лихорадке, ни о чем другом говорить не мог, не понимал даже, как можно говорить о чем-нибудь другом, пока вопрос такой важности не разрешен, и упрекал меня в легкомыслии, как только я позволял себе малейшее уклонение. Черта, быть может, забавная, но над которой стоит призадуматься, особенно нам, русским людям, – и особенно теперь!

 
6В апреле 1843 г. Тургенев действительно ездил в Спасское, однако на даче Лесного института они с Белинским жили не в 1843, а в 1844 г.
7Книжка «Параша». Рассказ в стихах Т.—Л. <то есть Тургенева-Лутовинова> Писано в начале 1843 г. СПб., 1843 – вышла в свет во второй половине апреля 1843 г.
8Статья Белинского о «Параше» с высокой ее оценкой появилась в майском номере «Отечественных записок» за 1843 г. (Белинский, VII, 65–80). Ср. далее, с. 485.
9Об этой «даче» писал Н. X. Кетчер Герцену: «Виссарион переехал на дачу, то есть в лачугу, полуразвалившуюся, две стороны которой выходят на двор, третья на огород, а четвертая в так называемый садик, в котором к стене приделан парусиновый навес, три сирени, две паршивых березы, лоза и всякая дрянь и сор, а он очень доволен» (ЛН, 56, 170). Ср. также описание «дачи» Белинского в воспоминаниях А. Я. Панаевой и А. В. Орловой.
10Свои занятия гегелевской философией в Берлинском университете Тургенев закончил в мае 1841 г.
11Одно время Белинский в самом деле преувеличивал поэтический талант В. И. Красова, поэта круга Станкевича. Он даже ставил его в один ряд с Лермонтовым и Кольцовым (см., например, Белинский, IV, 138). Однако такие отзывы о Красове встречаются у Белинского не позже 1841 г., в письме же к Боткину от 6 февраля 1843 г. он говорит о его стихах совершенно иначе: «Какое страдание, если стишонки Красова и —Ѳ– <И. П. Клюшникова> были фактом жизни и занимали меня, как вопросы о жизни и смерти» (Белинский, XII, 129).
Рейтинг@Mail.ru