На нем была простая синяя чуйка; росту он был среднего и довольно плотен. Закинув руки за спину и потупив голову, он уставился на меня. При тусклом свете свечки я не мог хорошенько разглядеть его черты: я видел только косматую гриву спутанных волос, падавших на лоб, да крупные, слегка искривленные губы, да белесоватые глаза. Я хотел было заговорить с ним, но вспомнил наставление Мастридии и закусил губы. Вошедший человек продолжал глядеть на меня, я также глядел на него и, странное дело! в одно и то же время я почувствовал нечто вроде страха и, словно по приказанию, немедленно принялся думать о моем старом гувернере. Тот всё стоял у двери и дышал усиленно, точно на гору взбирался или ношу поднимал, а глаза его как будто расширялись, как будто приближались ко мне – и неловко мне становилось под их упорным, тяжелым, грозным взором; по временам эти глаза загорались зловещим внутренним огоньком; подобный огонек замечал я у борзой собаки, когда она «воззрится» в зайца, и, подобно борзой собаке, тот весь устремлялся своим взором вслед за моим, когда я «делал угонку», то есть пробовал отвести глаза в сторону.
Так прошло не знаю сколько времени: быть может, минута; быть может, четверть часа. Он всё глядел на меня; я всё ощущал некоторую неловкость и страх и всё думал о французе. Раза два я попытался сказать самому себе: «Что за вздор! что за комедия!», попытался улыбнуться, пожать плечом… Напрасно! Всякое решение во мне тотчас «застывало», – я другого слова подобрать не умею. Мною овладевало какое-то оцепенение. Вдруг я заметил, что тот уже отделился от двери и стоял на шаг или на два ближе ко мне; потом он чуть-чуть подпрыгнул, обеими ногами разом, и стал еще ближе… Потом еще… потом еще; а грозные глаза так и упирались во всё мое лицо, и руки оставались за спиною, и широкая грудь дышала усиленно. Мне эти прыжки показались смешными, но и жутко мне становилось, и, что́ я уже никак понять не мог, сонливость вдруг начала находить на меня. Веки мои слипались… косматая фигура с белесоватыми глазами в синей чуйке задвоилась передо мной – и вдруг совсем исчезла!.. Я встрепенулся: он опять стоял между дверью и мною, но уже гораздо ближе… Потом он опять исчез – словно туман набежал на него; опять появился… исчез опять… появился опять… и всё ближе, ближе – его трудное, почти храпевшее дыхание уже добегало до меня… Опять надвинулся туман, и вдруг из этого тумана, начиная с белых, кверху приподнятых волос, явственно стала вырисовываться голова старика Дессе́ра! Да; вот его бородавки, его черные брови, его нос крючком! Вот и зеленый фрак с медными пуговицами, и полосатый жилет, и жабо… Я вскрикнул, я приподнялся… Старик исчез, и на месте его я снова увидел человека в синей чуйке. Он подошел, шатаясь, к стене, уперся в нее головой и обеими руками и, задыхаясь как запаленная лошадь, хриплым голосом проговорил: «Чаю!» Откуда ни возьмись, Мастридия подскочила к нему и, приговаривая: «Васенька, Васенька», – принялась заботливо утирать пот, который так и струился с его волос и лица. Я было приблизился к ней, но она так убедительно, таким раздирающим голосом воскликнула:
– Ваше благородие! отец милостивый, не губите, уйдите, Христа ради! – что я повиновался; а она снова обратилась к своему сыночку. – Кормилец, голубчик, – успокаивала она его, – сейчас тебе будет чай, сейчас. Да и вы, батюшка, чайку у себя дома выкушайте! – крикнула она мне вслед.
Вернувшись домой, я послушался Мастридии и велел подать себе чаю; я чувствовал усталость – даже слабость.
– Ну что-с? – спросил меня Ардалион, – были-с? видели-с?
– Он мне точно показал что-то… чего я, признаюсь, не ожидал, – отвечал я.
– Великой премудрости человек! – заметил Ардалион, вынося самовар, – от купечества к ним – ба-аль-шое уважение!
Ложась спать и размышляя о случившейся со мной истории, я наконец вообразил, что добился ее объяснения. Человек этот несомненно обладал значительной магнетической силой; действуя, конечно, непонятным для меня способом на мои нервы, он так ясно, так определенно возбудил во мне образ старика, о котором я думал, что мне, наконец, показалось, что я его вижу перед глазами… Науке известны подобные «метастазы» – перестановления ощущений. Прекрасно; но сила, способная производить такие действия, все-таки оставалась чем-то удивительным и таинственным. «Что ни говори, – думал я, – я видел, своими глазами видел покойного моего гувернера!»
На следующий день происходил бал в дворянском собрании. Отец Софи заехал ко мне и напомнил мне приглашение, которое я сделал его дочери. В десятом часу вечера я уже стоял рядом с нею посреди залы, освещенной множеством медных ламп, и готовился выделывать немудреные па французской кадрили под громогласные завывания военного оркестра. Народу съехалось пропасть; особенно много было дам, и прехорошеньких; но пальма первенства между ними непременно осталась бы за моей дамой, если бы не несколько странный, несколько даже дикий ее взор. Я заметил, что она очень редко мигала; несомненное выражение искренности в ее глазах не выкупало того, что в них было необычного. Но сложена она была прелестно и двигалась грациозно, хоть и застенчиво. Когда она вальсировала и, немного перегнув назад свой стан, наклоняла тонкую шею к правому плечу, как бы желая отдалиться от своего танцора, ничего более трогательно-молодого и чистого нельзя было себе представить. Она была вся в белом, с бирюзовым крестиком на черной ленточке.
Я пригласил ее на мазурку и постарался разговорить ее. Но она отвечала мало и неохотно, а слушала внимательно, с тем же выражением задумчивого изумления, которое поразило меня в первое мое свидание с нею. Никакой тени кокетства в ее лета, с ее наружностию, и отсутствие улыбки, и эти глаза, постоянно и прямо устремленные в глаза собеседника, – эти глаза, которые в то же время как будто видят что-то другое, чем-то другим озабочены… Что за странное существо! Не зная, наконец, чем расшевелить ее, я вздумал рассказать ей мое вчерашнее приключение.
Она выслушала меня до конца с видимым любопытством, но, чего я никак не ожидал, не удивилась моему рассказу и только спросила меня, не Василием ли зовут его? Я вспомнил, что старуха при мне называла его «Васенькой».
– Да; его имя Василий, – отвечал я, – разве вы его знаете?
– Здесь живет один богоугодный человек, которого зовут Василием, – промолвила она, – я подумала, не он ли?
– Богоугодность тут ни к чему, – заметил я, – это простое действие магнетизма – факт, интересный для докторов и естествоиспытателей.
Я принялся излагать свои воззрения на ту особенную силу, которую зовут магнетизмом, на возможность подчинения воли одного человека воле другого и т. п.;[4] но мои, правда, несколько сбивчивые объяснения, казалось, не производили впечатления на мою собеседницу. Софи слушала, уронив на колени скрещенные руки с неподвижно лежавшим в них веером; она не играла им, она вообще не шевелила пальцами, и я чувствовал, что все мои слова отскакивали от нее, как от каменной статуи. Она понимала их, но у ней, видимо, были свои, незыблемые и неискоренимые убеждения.
– Не допускаете же вы чудес! – воскликнул я.
– Конечно, допускаю, – спокойно промолвила она. – Да и как возможно не допускать их? Разве не сказано в евангелии, что у кого на одно горчишное семя веры, тот может горы поднимать с места?[5] Нужно только веру иметь, – чудеса будут.
– Видно, мало веры в наше время стало, – возразил я, – что-то не слыхать про чудеса!
– Однако вот бывают же; вы сами видели. Нет; вера не перевелась в наше время; а начало веры…
– Начало премудрости страх божий, – перебил я.
– Начало веры, – продолжала Софи, нисколько не смутившись, – самоотвержение… уничижение!
– Даже уничижение? – спросил я.
– Да. Гордость человеческая, гордыня, высокомерие, вот что надо искоренить дотла. Вы вот упомянули о воле… ее-то и надо сломить.
Я окинул взором всю фигуру молоденькой девушки, произносившей такие речи… «А ведь этот ребенок не шутит!» – подумалось мне. Я взглянул на наших соседей по мазурке: они также взглянули на меня, и мне показалось, что мое удивление их забавляло; один из них даже улыбнулся мне сочувственно, как бы желая сказать: «А? что? какова у нас барышня-чудачка? Здесь все ее за такую знают».
– Вы попытались сломить свою волю? – обратился я снова к Софи.
– Всякий обязан делать то, что ему кажется правдой, – отвечала она каким-то догматическим тоном.
– Позвольте вас спросить, – начал я после небольшого молчания, – верите ли вы в возможность вызывать мертвых?
Софи тихо покачала головою.
– Мертвых нет.
– Как нет?
– Душ мертвых нет; они бессмертны и могут всегда явиться, когда захотят… Они постоянно окружают нас.
– Как? Вы полагаете, что, например, подле того гарнизонного майора, с красным носом, может в эту минуту витать бессмертная душа?
– Почему же нет? Солнечный свет освещает же его и его нос – а разве солнечный свет, всякий свет, не от бога? И что такое наружность? Для чистого нет ничего нечистого! Лишь бы учителя найти! наставника найти!
– Да позвольте, позвольте, – вмешался я, признаюсь, не без злорадства. – Вы желаете наставника… а духовник ваш на что?
Софи холодно посмотрела на меня.
– Вы, кажется, хотите смеяться надо мною. Батюшка мой духовный говорит мне, что я должна делать; но мне нужен такой наставник, который сам бы мне на деле показал, как жертвуют собою!
Она подняла глаза к потолку. Своим детским лицом и этим выражением неподвижной задумчивости, тайного, постоянного изумления, она напоминала мне дорафаэлевских мадонн…[6]
– Я читала где-то, – продолжала она, не оборачиваясь ко мне и едва шевеля губами, – что один вельможа велел себя похоронить под папертью церковною для того, чтобы все приходившие люди ногами попирали его, топтали… Вот это надо еще при жизни сделать…
Бум! бум! тра-ра-рах! – гремели с хоров литавры… Признаюсь, подобный разговор на бале показался мне чересчур эксцентричным: он невольно возбуждал во мне мысли… свойства, совершенно противоположного религиозному. Я воспользовался приглашением моей дамы на одну из фигур мазурки, чтобы уже не возобновлять наших quasi[7] богословских прений.
Четверть часа спустя я отвел mademoiselle Sophie к ее родителю, а дня через два я покинул город Т…, и образ девушки с детским лицом и непроницаемой, точно каменной, душой скоро изгладился из моей памяти.
Минуло два года, и этому образу опять пришлось возникнуть предо мною. А именно: я разговаривал с одним сослуживцем, только что вернувшимся из поездки по южной России. Он прожил несколько времени в городе Т… и сообщил мне кое-какие сведения о тамошнем обществе.
– Кстати! – воскликнул он, – ведь ты, кажется, хорошо знаком с В. Г. Б.?
– Как же, знаком.
– И дочь его, Софью, ты знаешь?
– Я видел ее раза два.
– Представь: сбежала!
– Как так?
– Да так же. Вот уже три месяца, как без вести пропала. И удивительно то, что никто не может сказать, с кем она сбежала. Представь, никакой догадки, ни малейшего подозрения! Она всем женихам отказывала. И поведения была самого скромного. Уж эти мне тихони да богомолки! Скандал по губернии ужасный! Б. в отчаянии… И какая ей была нужда бежать? Отец во всем исполнял ее волю. Главное, непостижимо то, что все губернские ловеласы налицо, все до единого.
– И ее до сих пор не отыскали?
– Говорят тебе, как в воду канула! Одной богатой невестой на свете меньше, вот что скверно.
Известие это меня очень удивило. Оно никак не вязалось с тем воспоминанием, которое я сохранил о Софии Б. Но мало ли чего не бывает!
Осенью того же года меня, опять-таки по служебным делам, судьба закинула в С…кую губернию, находящуюся, как известно, рядом с губернией Т…ской. Погода стояла дождливая и холодная; изнуренные почтовые лошаденки едва тащили мой легонький тарантас по растворившемуся чернозему большой дороги. Помнится, один день выдался особенно неудачный: раза три пришлось «сидеть» в грязи по ступицу; ямщик мой то и дело бросал одну колею и с гиканием и завыванием переползал в другую; но и в той не было легче. Словом, к вечеру я так измучился, что, добравшись до станции, решился переночевать на постоялом дворе. Мне отвели комнатку с деревянным продавленным диваном, покривившимся полом и оборванными бумажками по стенам; в ней пахло квасом, рогожей, луком и даже скипидаром, и мухи роями сидели повсюду; но по крайней мере от непогоды можно было укрыться; а дождь, как говорится, зарядил на целые сутки. Я велел поставить самовар и, присев на диван, предался тем дорожным нерадостным думам, которые так знакомы путешественникам на Руси.
Они были прерваны тяжелым стуком, раздавшимся в общей избе, от которой моя комната отделялась дощатой перегородкой. Стук этот сопровождался отрывочным зычным бряцанием, подобным лязгу цепей, и внезапно гаркнул грубый мужской голос: «Благослови бог всех сущих у дому сему. Благослови бог!» «Благослови бог! Аминь, аминь, рассыпься!» – повторил голос, как-то нескладно и дико вытягивая последний слог каждого слова… Послышался шумный вздох, и грузное тело с тем же бряцаньем опустилось на лавку.
– Акулина! Раба божия, подь сюда! – заговорил опять голос, – зри, яко наг, яко благ… Ха-ха-ха! Тьфу! Господи боже мой, господи боже мой, господи боже мой, – загудел голос, как дьячок на клиросе, – господи боже мой, владыка живота моего, воззри на окаянство мое… О-хо-хо! Ха-ха… Тьфу! А дому сему благодать в час седьмый!
– Кто это? – спросил я тароватую мещанку-хозяйку, вошедшую ко мне с самоваром.
– А это, батюшка вы мой, – отвечала она мне торопливым шёпотом, – блаженный, божий человек. В наших краях недавно проявился; вот и нас посетить изволил. В экую непогодь! Так с него, голубчика, ручьями и льет! И вериги, вы бы посмотрели, на нем какие – страсть!
– Благослови бог! Благослови бог! – раздался снова голос. – Акулина! А Акулина! Акулинушка, друг! И где наш рай? Рай наш прекрасный? В пустыне наш рай… рай… А дому сему, на почине веку сего… радости велии… о… о… о… – Голос забормотал что-то невнятное, и вдруг, вслед за протяжным зевком, опять послышался сиплый хохот. Хохот этот вырывался всякий раз как бы невольно, и всякий раз после него слышалось негодующее плевание.
– Эх-ма! Степаныча нет! вот наше горе-то! – словно про себя промолвила хозяйка, со всеми признаками глубочайшего внимания остановившаяся у двери. – Словцо какое спасительное скажет, а мне бабе и невдомек! – Она проворно вышла.
В перегородке была щель; я приложился к ней глазом. Юродивый сидел на лавке ко мне задом: я видел только его громадную, как пивной котел, косматую голову, да широкую, сгорбленную спину под заплатанным мокрым рубищем. Перед ним, на земляном полу, стояла на коленях тщедушная женщина в старом, тоже мокром, мещанском шушуне с темным платком, надвинутым на самые глаза. Она силилась стащить сапог с ноги юродивого, пальцы ее скользили по загрязненной, осклизлой коже. Хозяйка стояла возле нее со сложенными на груди руками и благоговейно взирала на «божьего человека». Он по-прежнему бурчал какие-то невнятные речи.
Наконец женщине в шушуне удалось сдернуть сапог. Она чуть навзничь не упала, однако справилась и принялась разматывать онучи юродивого. На подъеме ноги оказалась рана… Я отвернулся.
– Чайком не прикажешь ли попотчевать, родимый? – послышался подобострастный голос хозяйки.
– Что выдумала! – отозвался юродивый. – Грешное тело баловать… Охо-хо! Все кости ему сокрушить… а она – чай! Ох, ох, старица почтенная, сатана в нас силен! На него глад, на него хлад, на него хляби небесные, дожди проливные, пронзительные, а он ничего, живуч! Помни день покрова богородицы! Будет тебе, будет много!
Хозяйка легонько даже ахнула от удивления.
– Только ты слушай меня! Всё отдай, голову отдай, рубаху отдай! И просить не будут, а ты отдай! Потому, бог видит! Али крышу долго разметать? Дал он тебе, милостивец, хлеба, ну и сажай его в печь! А он всё видит! Ви…и…ди…ит! Глаз в треугольнике чей? сказывай… чей?
Хозяйка украдкой перекрестилась под косынкой.
– Древлий враг, адамант! А…да…мант! А…да… мант, – повторил несколько раз юродивый со скрежетом зубов. – Древлий змий! Но да воскреснет бог! Да воскреснет бог и расточатся врази его! Я всех мертвых призову! На врага его пойду… Ха-ха-ха! Тьфу!
– Маслица нет ли у вас, – произнес другой, едва слышный голос, – дайте на ранку приложить… Тряпочка у меня чистая есть.
Я снова глянул сквозь щель: женщина в шушуне всё еще возилась с больной ногой юродивого. «Магдалина!» – подумал я.
– Сейчас, сейчас, голубушка, – промолвила хозяйка и, войдя ко мне в комнату, достала ложечкой масла из лампадки перед образом.
– Кто это ему прислуживает? – спросил я.
– А не знаем, батюшка, кто такая; тоже спасается, чай, грехи заслуживает. Ну да уж и святой же человек!
– Акулинушка, чадушко мое милое, дочка моя любезная, – твердил между тем юродивый и вдруг заплакал.
Стоявшая перед ним на коленях женщина возвела на него свои глаза… Боже мой, где видел я эти глаза?