bannerbannerbanner
Войти в одну реку, или Воспоминания архитектора

Иван Рерберг
Войти в одну реку, или Воспоминания архитектора

Обращение с кадетами со стороны воспитателей и учителей было вполне приличным. Случаи затрещин и дранья за уши бывали очень редко. Из наказаний практиковались: в младших классах ставили между уроками под висячую лампу; оставляли без третьего блюда за обедом; не пускали в отпуск; сажали в карцер и грозили розгами. Хотя при мне телесные наказания еще не были отменены, но применяли эту высшую меру очень редко. При мне за семь лет был только один случай: двух кадетов поймали за скверным занятием, их высекли и исключили из корпуса. «Ну, порка еще могла служить к их исправлению, – рассуждали мы, – а зачем же исключили?» Родители имели право сказать: «Вы взяли наших детей, испортили их, опозорили и вернули нам их обратно».

По субботам после трех часов я уходил в отпуск. До двенадцати лет очень любил ездить в цирк и почти каждую субботу в компании со сторожем при Управлении дороги Афанасием я посещал цирк и с удовольствием смотрел одну и ту же программу представления.

Я выучился точить, и отец подарил мне прекрасный станок, который был изготовлен ковровскими вагонными мастерскими для Всероссийской выставки.

Немного позднее у меня появилось более интересное занятие, и я увлекся им на многие годы, вернее, десятки лет. В корпусе были мастерские: токарная, столярная и переплетная. Желающие обучались в них этим мастерствам. Я выучился точить, и отец подарил мне прекрасный станок, который был изготовлен ковровскими вагонными мастерскими для Всероссийской выставки. На станке были приспособления для точки эллипсов и суппорт для работы по металлам. К станку были приложены шкаф с массой инструментов и бруски дерева разных пород. После смерти моего дяди я получил от его жены в подарок еще один маленький токарный станок и много инструментов, а впоследствии сам завел кроме токарных и столярных инструментов – слесарные, для резьбы по дереву и проч. Я очень увлекался токарным делом, в особенности когда мой старший брат уехал в Петербург в Академию художеств, а я остался один и мог беспрепятственно работать целую ночь напролет. В настоящее время станок находится в мастерских Художественного театра, а точная деревянная модель с него, сделанная мною в 1905 году, стоит на видном месте в моей мастерской.

Я несколько вернусь назад в своих воспоминаниях, которые я не могу точно датировать, но и не хочу что-нибудь пропустить. На площади Андроникова монастыря был большой бассейн, к которому была подведена мытищинская вода через напорные резервуары на Сухаревой башне. Таких бассейнов в Москве было несколько, и водовозы черпали из них деревянными на палке черпаками воду в бочки и развозили по домам, где стояли большие кадки с запасом воды. Мне не раз приходила в голову мысль бросить в бассейн кристаллы марганцовокислого калия и посмотреть, какой эффект и переполох это произведет; к счастью, я не решился проделать этот опыт.

На углу площади помещалась аптека Кименталя, и мы, дети, часто туда ходили, чтобы купить очень вкусный молочный или ячменный сахар и карамель из красных и желтых шариков, называемую «буль-де-гом». Помню, что из этой аптеки отпускали лекарства в удивительно красивых коробочках, и шикарные аптекари любили хвастаться, что нет такого лекарства, которого не было бы в их аптеке. На окнах всех московских аптек обязательно были выставлены стеклянные шары, наполненные разными цветными жидкостями и освещенные сзади по ночам, чтобы аптеку легко было найти.

На всех магазинах были большие вывески и многие – с картинками; например, на табачной лавочке непременно были нарисованы турок и турчанка, курящие кальян; на бакалейной – голова сахара в синей бумаге и китаец, сидящий на цыбике[2] чая; на мясной лавке – свирепый бык и петух с курами; на парикмахерской – банка с пиявками и т. д. Надписи на вывесках иногда вызывали улыбку, например: «Здесь коптят окорока – Генералов»; над рисунком детской колясочки с сидящим ребенком надпись: «Сих дел мастер»; «Тут стригут и бреют – Козлов»; «Мясо-торговля»; «Городская школа для детей обоего пола».

На улицах стояли лоточники и продавали печенку с ситниками, грешники, политые из бутылки подсолнечным маслом; на лотке лежал острый нож, которым предлагалось ловким ударом срубить сразу у десяти грешников головки; если кто срубал, то ел их даром, а если хоть один остался целым, – платил за все.

Между кучерами и извозчиками, мерзнувшими зимой у театров, ходили сбитенщики и продавали сбитень, варенный из спитого чая с патокой и имбирем для возбуждения.

На масляной неделе перед Великим постом все обязательно ели блины, а в трактирах продавали блины на аршин, т. е. стопочками высотой в четыре вершка, в пол-аршина и т. д.

Помню, как в Москве появились конки, или конные железные дороги. Пассажиры сидели внутри вагона и на крыше, куда влезали по узкой винтовой лестнице, и за то платили три копейки вместо пятачка в вагоне.

Так как зимой снег с улиц почти не вывозили, то по снегу вместо вагонов ходили большие сани с кондуктором на запятках. Во многих переулках бывало столько снегу, что по тротуарам прочищали узкую траншею, и перейти с одной стороны улицы на другую было нельзя. Этим обстоятельством пользовались фонарщики, они подставляли свои лестницы и переносили желающих на другую сторону и драли за эту услугу пятачок. Уличные фонари освещались керосиновыми лампами, почему у фонарщиков кроме лестницы был еще бидон с керосином.

На пересечении улиц стояли, как говорилось, «для всякого безобразия» городовые, а так как по городу были рассеяны будки, то городовых называли будочниками; отсюда каламбур: «Когда городовой бывает цветком?» – «Когда он не за будкой».

Все пожарные части имели высокие каланчи, на которых круглые сутки дежурили пожарные, и при пожарах вывешивали шары и фонари как установленные знаки для каждой части. При мне еще было время, когда часть пожарных под барабанный бой бежали по улицам на пожар, на лошадях же везли не только машины, но и бочки с водой.

Когда я был в первом классе гимназии, то серьезно заболел, болел несколько месяцев, лежа дома. В этом же году умерла моя мать на даче в Троицком.

Отец не хотел больше оставаться там, на даче, и семья в следующее лето жила в Люблино по Курской железной дороге в имении Голофтеева, у которого было много дач, и он сдавал в аренду участки под застройку. В Люблино была масса жуликов, и они часто обчищали дачи, не трогая голофтеевских, потому что он через местное начальство платил ежегодно отступного. Рядом с нашей голофтеевской дачей была дача Ремизовых; они переехали в начале июня, через два дня их обворовали, и они уехали сейчас же обратно в Москву. Местность в Люблино была неинтересная, кроме великолепного пруда от запруженной речки с массой рыбы. В пруду водились даже судаки, но на удочку ловилось рыбы очень мало. Помню только один удачный вечер, когда мы с братом поймали шесть больших линей. Гуляя в окрестностях Люблино, мы как-то встретили мужика, который вез воз с огурцами, и через дырявую рогожку огурцы сыпались на дорогу. Когда мы крикнули мужику, он обернулся, посмотрел на дорогу, на огурцы и сказал: «Ну их к ляху, все равно некуда девать!» В Люблино семья прожила только одно лето, а на следующее переехала в Старое Гиреево близ станции Кусково Нижегородской железной дороги. Здесь мое любимое занятие свелось к ловле только одних карасей, но зато у меня был интересный компаньон – артист Малого театра Н. И. Музиль[3]. Бывало, принесешь ему червей, он посмотрит и скажет: «Эх, хороши, не черви, а малина со сливками».

Самым скучным временем в корпусе было время поста, когда нас водили в церковь по три раза в день и держали там по часу. Мы не так уставали от стояния, как от скуки слушать «Иисусе Сладчайший» на все лады. Чтобы переменить положение, мы становились на колени, присаживались и упирались головой в пол, точно мы усердно молились.

Бывали случаи, когда кадет с головой, прижатой к полу, засыпал и падал на бок. Тогда мы сейчас же хватали его под мышки и за ноги и тащили, как упавшего в обморок, в лазарет. Если дежурный фельдшер был добрый, он говорил: «Ну, ложитесь до конца службы, а там идите в классы», а если – злой, то давал валерьяновых капель и отправлял обратно в церковь.

Последние два года корпуса после шестого и седьмого классов нас не отпускали на лето в отпуск, а возили в лагеря при селе Коломенском. Там мы учились ружейным приемам, маршировали, строили укрепления и совершали военные прогулки, а осенью нас отправляли в разные военные училища.

В лагерях мы устроили сцену под навесом столовой, я написал лесную декорацию, и мы поставили спектакль. Мы играли комедию Островского «Лес», и я исполнял женскую роль помещицы.

Во время выпускных экзаменов, когда нам задавали письменные работы, в классе постоянно присутствовал воспитатель-офицер, в обязанности которого входило следить за тем, чтобы мы друг у друга не переписывали и не передавали шпаргалки. Воспитатель, заложив руки за спину, ходил по классу. Когда он приостанавливался на одном конце класса, ему за шпору затыкали шпаргалку, а на другом конце шпаргалку вынимали, и он бессознательно помогал нам в том, против чего должен был бороться.

 

Учился я в корпусе плохо, но как-то выкарабкивался на экзаменах и переходил из класса в класс, нигде не задерживаясь на второй год.

В аттестате, выданном мне, первая отметка была по закону божьему – одиннадцать, потому что меньше никому не ставили; последняя по рисованию – двенадцать, потому что я выделялся среди остальных: хорошо рисовал карандашом и писал акварелью; по другим предметам шли шестерки, сквозь которые скромно выглядывали две-три семерочки. Считалось это за удовлетворительные успехи, и я был выпущен в Московское юнкерское Александровское училище[4] в 1885 году.

Но тут произошел один случай, который чуть не изменил всю мою военную карьеру. Дело в том, что при окончании корпуса нам делали подробный медицинский осмотр, и выяснилось, что мой правый глаз почти ничего не видит. Я от рождения так привык пользоваться только одним глазом, что никогда не обращал на это внимание и никому не говорил, что правый глаз видит плохо. Отцу моему написали из корпуса, что у его сына имеется серьезный дефект, который не позволяет ему продолжать военное воспитание. Отец был возмущен, поехал к директору корпуса и высказал свою претензию на то, что меня держали в корпусе семь лет, и никто не догадался за это время выяснить недостаток моего зрения, и что по окончании корпуса мне чрезвычайно трудно будет поступить в какое-нибудь гражданское высшее учебное заведение. Конечно, директор и старший врач чувствовали себя виноватыми и после ряда обсуждений решили допустить меня в Александровское училище на испытание. Как раз вместе со мной наш старший врач переходил на службу из корпуса в Александровское училище, так что второй медицинский осмотр должен был производить он же. Когда стали определять степень моего зрения, то закрыли правый глаз, и левым я хорошо видел все буквы таблицы, до самых маленьких. Когда доктор закрыл мне левый глаз, то оставил между своими пальцами щель, и я назвал самые крупные буквы таблицы, хотя правым глазом не видел ничего. Мне определили для правого глаза удовлетворительный, двухсотый номер зрения, и все уладилось.

Но тут произошел один случай, который чуть не изменил всю мою военную карьеру. Дело в том, что при окончании корпуса нам делали подробный медицинский осмотр, и выяснилось, что мой правый глаз почти ничего не видит.

В Александровском училище я был не из плохих стрелков и стрелял с правого плеча; но чтобы видеть левым глазом через прицел-мушку, мне приходилось очень плотно прижимать щеку к прикладу ружья, и при большом числе выстрелов я набивал себе правую щеку.

Я с радостью покинул кадетский корпус. У меня не осталось ни одного светлого воспоминания, ни одного радужного пятна. Семь лет гнетущей скуки без всякого изменения, без всякого прогресса. Я слышал, что и дальше продолжалась такая же рутина, что при назначении начальником военно-учебных заведений великого князя Константина Константиновича, который считался наиболее развитым среди царской семьи, был поэт и писатель, продолжалась все та же «мертвечина», и только кадет еще чаще водили в церковь, и еще дольше продолжалось божественное стояние.

Я уверен, что все воспитатели и преподаватели становились ненормальными в течение нескольких лет, а бедные кадеты, которым было некуда ходить в отпуск, наверное, оставались на всю жизнь меланхоликами.

Я помню свое душевное состояние, когда приходилось возвращаться в корпус после летних каникул и после непродолжительных отпусков на Рождество и на Пасху. Первые несколько дней я не находил себе места, машинально зубрил уроки, и в голове оставалась одна пустота. За все семь лет корпусного «воспитания» мы не видели со стороны наших воспитателей никакого участия, ни малейшей ласки, одно лишь формальное холодное отношение и сухое выполнение своего долга и своих обязанностей.

Такое же отношение друг к другу и со стороны кадет. Я не помню настоящей, бескорыстной дружбы между кадетами, и лично у меня не было ни одного товарища, с которым я продолжал бы общение или хотя бы иногда переписывался. Перед выпуском нас посетил бывший тогда военным министром Ванновский [5]. Случилось так, что я в седьмом классе сидел на той же скамье и спал на той же кровати, на которых сидел и спал он. Ванновский предсказал мне, что я – будущий военный министр. Как он в своей шутке ошибся, показало будущее; я не только не увлекался никогда военной службой, но всегда думал о том, как бы мне переменить мою профессию, что и удалось мне осуществить после 1905 года.

Глава третья

В конце августа 1885 года, около десяти часов утра, в назначенный день мы стали собираться в здании Александровского военного училища на улице Знаменка. Юноши прибывали из разных московских кадетских корпусов, которых в Москве было четыре; три из них были в Лефортове, а четвертый кадетский корпус, основанный значительно позднее, помещался на углу Садовой и Спиридоньевки.

Мы скромно и почтительно входили в подъезд нового для нас училища и собирались в большом зале. Из дверей за нами наблюдали с улыбкой юнкера старшего класса, добродушно встречая своих новых товарищей. В Александровском училище было всего два курса, с несколькими отделениями в каждом.

В зале стали появляться офицеры, которые очень любезно с нами разговаривали, и было заметно, что с самого начала все держали себя так, чтобы произвести на вновь поступающих хорошее впечатление.

Мы ждали появления начальника училища генерала Самохвалова, о котором мы в корпусе слышали немало. Говорили, что он очень любит своих юнкеров, относится строго к преподавателям и постоянно заступается за учеников, считая, что самой важной наукой служат строевые занятия. Рассказывали, что незадолго до нашего поступления у Самохвалова вышла крупная ссора с одним из младших офицеров училища Квалиевым, и что последний без свидетелей ударил генерала по лицу. Ждали со дня на день увольнения Самохвалова, а Квалиева возводили в герои и сообщали, что когда его должны были вести на гауптвахту, он как георгиевский кавалер потребовал, чтобы по статуту его вели по улицам со знаменем и оркестром музыки. Перед приходом начальника училища нас выстроили в зале в один ряд. Появился Самохвалов в сопровождении ротных командиров и стал медленно обходить ряд кадет, сообщая номер роты, в которую того или другого назначал, что отмечалось сейчас же в списках новоприбывших.

В училище было четыре роты, и соображения генерала относительно нашего распределения состояли в следующем. В первую роту выбирали самых высоких ростом и роту комплектовали до конца. Дальше выбирали в третью роту – самых смазливых. Затем самых маленьких ростом назначали в четвертую роту, а всех остальных, без разбора их внешнего вида, определяли во вторую роту. Юнкера уже давно присвоили каждой роте свою кличку в зависимости от порядка распределения: первая рота называлась «Жеребцы», вторая – «Звери», третья – «Девочки» и четвертая – «Вши». Я лично попал во вторую, звериную, роту и был, как и все мои товарищи по роте, очень доволен, что не отличаюсь никакими внешними особенностями. Начальство наше состояло из ротного командира, младшего офицера и фельдфебеля из юнкеров старшего курса, не считая нескольких портупей-юнкеров, которые распоряжались и командовали только в строю.

После распределения кадет по ротам, что продолжалось часа три-четыре, нас повели обедать строем поротно, и мы были поражены и окончательно подкуплены, когда в столовой нас встретили музыкой великолепного духового оркестра, игравшего веселый марш из балета «Конек-Горбунок». Мы шли такой легкой и радостной походкой, точно что-то поднимало нас на воздух, и не могли удержаться от полной улыбки, которая вызывала гордость в юнкерах старшего класса: «Смотрите, мол, как у нас хорошо», и действительно, нам было хорошо, и я запомнил этот день до мельчайших подробностей.

Мне приходилось часто наблюдать, какое впечатление производит музыка в воинских частях. Случайные военные, как вольноопределяющиеся, поступившие в полки для отбывания воинской повинности и часто настроенные против солдатчины и военщины, маршировали чуть ли не вприпрыжку под оркестр музыки, как старые кавалерийские лошади.

Здание Александровского военного училища выходило своим главным фасадом на улицу Знаменка и было построено в форме каре с большим закрытым двором для строевых занятий. За главным корпусом на другом дворе помещались здания манежа для верховой езды, ряд других зданий, назначения которых я не помню, и, наконец, – жилые корпуса, выходившие в Антипьевский переулок, параллельный Знаменке. Таким образом, училище занимало целый квартал, окруженный улицами со всех сторон. Главное здание имело два этажа. Верхний этаж, выходивший на Знаменку, имел в середине большой зал во всю ширину корпуса, по бокам которого размещались спальни третьей и четвертой рот; по углам были помещения церкви и комнаты для занятий третьей и первой рот. На Знаменский переулок выходила спальня первой роты и на Пречистенский бульвар – спальня второй роты. Между корпусом, выходившим на Пречистенский бульвар, и проездом этого бульвара был сад, отделенный от улицы низким и длинным зданием тира для учебной стрельбы из винтовок и револьверов.

Задний корпус был отведен для двух рядов классов со средним коридором, освещенным световыми фонарями на крыше. Три уличных корпуса имели односторонние светлые коридоры, выходившие на закрытый двор. Спальни первой и второй рот имели два ряда опорных колонн. На антресолях переднего фасада по Знаменке помещались цейхгаузы для склада обмундирования. В первом, нижнем этаже по Знаменке было два вестибюля и из них двумя прямыми маршами лестницы, под церковью – комната дежурного офицера и приемная, а под второй ротой – большая сводчатая столовая. Остальная площадь первого этажа была занята квартирами офицеров, служащих и канцелярией.

Но вернемся к нашему первому обеду под веселые звуки, которые продолжались в течение всего вкусного и обильного принятия пищи. После него нас повели в цейхгаузы, где мы должны были оставить наше кадетское обмундирование и надеть будничную форму училища, состоявшую из длинных навыпуск штанов и «бушлата» с белыми погонами. Парадная наша форма – короткие штаны и высокие сапоги, а взамен бушлатов – мундиры без пуговиц – на крючках и погоны, обшитые золотыми галунами, так как мы приобрели первый чин – унтер-офицеров – и с этого момента находились на действительной военной службе.

Кое-какие прозвища и привычки корпусов переезжали вместе с нами и в училище. В корпусе меня многие называли не по фамилии, а по имени и отчеству и, наконец, некоторые даже думали, что Иван Иванович – это мое прозвище. В первый же день приезда в училище я услышал за своей спиной: «Иван Иваныч! Скинь портки на ночь. Повесь их на гвоздок. И ложись спать без порток».

Наши ротные командиры имели свои прозвища. Командир первой роты Алкалаев-Калогеоргий назывался хухриком, не пользовался симпатией юнкеров и при его появлении откуда-нибудь раздавался протяжный звук «Ху». Рассказывали, что на пограничном столбе между Европой и Азией вырезано по камню «Хухрик» и подписи офицеров, проезжавших на службу в Среднюю Азию и Туркестан. Командир второй роты Клоченко имел кличку «Рыжий пес», хотя цвет его волос и имел рыжий оттенок, но он вовсе не был свиреп, и кличка была неудачна. Командир третьей роты был Ходнев, прозвища его я не помню, а может быть, он его и не имел. Четвертой ротой командовал Фофонов, который между словами вставлял звук «е». Иногда этот звук он тянул, подыскивая нужные слова и выражения; его прозвали «е-дрозд». Помню офицера Темирязева, он отличался красивым лицом восточного типа и был всегда исключительно хорошо и шикарно одет, а офицер Страдовский отличался тем, что великолепно стрелял и имел целую серию призов за стрельбу. Когда в лагерях на учебной стрельбе юнкера первоначально не попадали даже в мишень и жаловались на ружье, Страдовский его брал и быстро всаживал пять-шесть пуль в средний черный кружок.

Я недавно сказал, что наши мундиры были без пуговиц, и вспомнил по этому поводу, как наше интендантство «провалилось» со своим предложением. В царствование Александра III, который, между прочим, был очень скупым, стали думать о разных сокращениях расходов по содержанию армии. Было внесено предложение уничтожить медные пуговицы и заменить их железными крючками во всех воинских частях, что даст миллионную экономию. Пуговицы уничтожили и ввели крючки, но через несколько лет получили не миллионную экономию, а миллионный перерасход. Дело в том, что медная пуговица считалась бессрочным имуществом и пуговицы перешивали со старых мундиров на новые. Если кто пуговицу потерял, то отвечал своим карманом и должен был ее купить или украсть. Воинские части приобретали партии пуговиц из своих хозяйственных сбережений без расходов для казны. Железный крючок никак нельзя было считать бессрочным имуществом и, несмотря на его незначительную стоимость, расход на крючки при каждом новом обмундировании явился громадным, а интенданты со своим необдуманным предложением сели в лужу.

 

На другой же день после нашего приезда начались учебные занятия по классам и строевые по ротам с настоящими ружьями. По наукам были новые предметы, нам незнакомые: фортификация, артиллерия, тактика, военная история, механика, администрация. Преподавателем по тактике был тогда еще молодой офицер Генерального штаба Кондратович, тот самый, который уже большим генералом в войну 1914 года первым вторгся со своим корпусом в Восточную Пруссию и был так жестоко побит немцами.

Механику, или, вернее, начала высшей математики, преподавал Пржевальский, брат знаменитого путешественника. Остальные предметы читали военные инженеры и офицеры Генерального штаба Московского округа.

В классах мы сидели тихо, слушали внимательно и чувствовали себя уже взрослыми людьми. Мальчишеские выходки мы позволяли себе только на уроках немецкого языка при учителе «черном» Соколове, который очень плохо видел и почти совсем не знал русского языка, несмотря на свою русскую фамилию. За его уроком мы дремали, а сидевшим на передних скамьях мы рисовали на верхних веках глаза, так что с закрытыми глазами они производили на подслеповатого Соколова впечатление внимательно смотрящих людей. Брат нашего Соколова был директором Института гражданских инженеров в Петербурге и тоже плохо владел русским языком; объяснялось это тем, что они были детьми священника при русской церкви в Берлине, родились там и там же получили свое образование. Однажды бывший военный министр Ванновский, который одно время заделался министром народного просвещения, приехал в Институт гражданских инженеров и, удивляясь, что директор не может вести с ним свободно беседу, спросил его фамилию. Соколов отвечал: «Зокколов, Зокколов». Тогда Ванновский обернулся к своей свите и громко сказал: «Первый раз вижу, что директор высшего учебного заведения так плохо говорит по-русски», на что Соколов, обернувшись к своим профессорам, тоже громко сказал: «Первый раз вижу, что русский министр говорит только по-русски», и действительно, Ванновский совершенно не знал иностранных языков.

Начальник училища Самохвалов посещал классы во время занятий и, желая раз во время репетиции по артиллерии выгородить юнкера, не знавшего заданного ему вопроса, обратился к преподавателю и спросил: «Пуля летит, когда она долетит?» Преподаватель отвечал, что этого вопроса нельзя разрешить, потому что в нем нет никаких данных. «Что вы мне говорите, – сказал Самохвалов, – с данными всякий юнкер решит задачу, а профессор должен решать и без данных». Профессор не догадался ответить, что пуля долетит тогда, когда встретит самого Самохвалова.

Другой раз профессор Московского университета Ключевский[6] читал нам лекцию о событиях 1812 года и, когда вошел в класс начальник училища, Ключевский, рассказывая о Наполеоне, сказал: «Наполеон был маленький паршивенький генералишко и притом ужасный самохвал». Это была последняя лекция Ключевского и больше он в училище не читал. Самохвалова вскоре уволили в отставку, а ударившего его по лицу Квалиева осудили на ссылку в Сибирь. Говорили, что по протекции кого-то из высоких особ Квалиев по дороге в Сибирь бежал и скрылся за границей.

После Самохвалова назначили начальником училища генерала Анчутина. Это был высокий, сухой во всех отношениях человек, за время моего пребывания в училище ничем себя не проявил, если не считать распоряжения всем юнкерам носить на голове пробор с левой стороны. Я помню, как меня, носившего всегда прическу бобриком, мазали фиксатуаром[7] и зачесывали пробор, а на макушке всегда торчал вихор.

Ключевский, рассказывая о Наполеоне, сказал: «Наполеон был маленький паршивенький генералишко и притом ужасный самохвал». Это была последняя лекция Ключевского и больше он в училище не читал.

Кормили нас в училище превосходно: сытные и вкусные завтраки и обеды, по утрам кофе, днем молоко. Хозяйством заведовали сами юнкера, для чего по очереди от каждой роты выбирался артельщик, и каждый день назначался дежурный по кухне. Каждая рота хотела перещеголять другую, и артельщики вели дело прекрасно в пределах отпускаемых сумм. Раз в неделю, по четвергам, за обедом наш оркестр под управлением Крейнбринга играл музыку. В Москве оркестр Александровского военного училища считался лучшим, и многие музыканты были из консерватории, отбывая воинскую повинность. Часть оркестра образовывала струнный оркестр, который давал концерты.

По учебным предметам нам не задавали уроков, и в конце года не было экзамена по всему курсу, а введена была репетиционная система, лучшая из всех существующих систем. Четыре раза в год назначались репетиции по каждому предмету, и мы сдавали их по отделам курса.

Когда первый раз пришел училищный священник читать нам богословие, я заметил, что вместо слова «учение» он употребляет слово «учёба». Потом на протяжении многих лет мне приходилось слышать это гнусное семинарское слово, но исключительно из уст попов. Как мне стало больно, когда после революции 1917 года я начал часто слышать это слово, которое уже твердо приобрело права гражданства и даже проникло в литературу. Товарищи! Бросьте это слово, чем оно лучше слова «учение», ведь вы не говорите «учёбник», «учёбное заведение» и «учёник». Слово это рождено попами, ими взлелеяно, и теперь они должны торжествовать.

Отношения между всеми юнкерами старшего и младшего курсов, а также между юнкерами и офицерами были самыми безупречными. Самым большим наказанием были иногда назначения на лишнее дежурство или дневальство – в очень редких случаях; я даже не помню ни одного случая ареста в карцер. Если кого назначали на лишнее дневальство, то фельдфебель зачитывал его в очередь и пропускал следующее очередное назначение, так что в конце концов на каждого юнкера приходилось одинаковое число дежурств.

В отпуск нас отпускали по субботам до десяти, а иногда и до двенадцати часов вечера воскресенья и, кроме того, мы могли уходить вечером по средам, когда мы преимущественно посещали театры. Я увлекался тогда Малым театром и посещал его, даже не зная репертуара. Каждое представление было настолько увлекательно, что я готов был по нескольку раз смотреть одну и ту же вещь. Я живо помню еще молодыми Федотову, Ермолову, Садовскую, Акимову, Яблочкину, Лешковскую, Южина, Ленского, Правдина, Горева, Рыбакова, Музиля, Садовского и многих других. Шекспир и Островский не сходили со сцены.

Как мы устроили спектакль в училище и поставили старинный водевиль «Вицмундир»! Я играл женскую роль кухарки. По сценарию чиновник по рассеянности забывает закрыть кран самовара, и вода из чайника через край льется на пол, вода же через полсцены проникла в зал и по уклону потекла к первому ряду зрителей. По моей роли надо было начать подтирать пол, конечно, на сцене; но я решил спасти положение и, произнеся слова своей роли, перешагнул через рампу к публике и начал там собирать воду на тряпку. За эту выдумку я удостоился громких аплодисментов и неоднократных вызовов со стороны публики.

В мае месяце мы выходили в лагеря на Ходынку и помещались там в бараках поротно. Перед нашими бараками был устроен большой бассейн с бревенчатой обделкой стен для купанья; помню, что вода была всегда очень холодной.

У нас велись строевые занятия и почти каждый день – учебная стрельба: в ожидании очереди мы ложились на траву и прекрасно спали под непрерывную ружейную трескотню.

У нас велись строевые занятия и почти каждый день – учебная стрельба: в ожидании очереди мы ложились на траву и прекрасно спали под непрерывную ружейную трескотню.

Среди товарищей у меня было шесть человек наиболее близких друзей, которые каждое воскресенье приезжали к нам в дом. Среди них один пел, один играл на скрипке и один – на виолончели; сестры играли на рояле, и мы устраивали форменные концерты. Местом для наших кутежей, которые, между прочим, бывали довольно редко, преимущественно ранней весной, служили Воробьевы горы. Мы забирали провизию и выпивку и отправлялись на лодках компанией в несколько десятков человек. Несмотря на постоянные требования большинства держать себя прилично, не напиваться и не орать песни, все-таки бывали случаи сильного опьянения среди товарищей. Я помню, как один юнкер настолько был пьян, что свалился без сознания, и мы принуждены были обливать его холодной водой, но и это почти не подействовало. Тогда пришлось положить «мертвое тело» на дно лодки и везти его в Москву. От Бабьегородской плотины я нанял извозчика, велел поднять верх, несмотря на прекрасную погоду, и повез пьяного к себе домой к Андроникову монастырю. По приезде домой пришлось с помощью дворников перенести его в мои комнаты внизу и положить на диван. Тут я принялся его отрезвлять, для чего первым делом разжал отверткой стиснутые зубы и влил ему в рот рюмку воды с тремя каплями нашатырного спирта. Это сильное средство сразу подействовало, он сморщил физиономию и стал проявлять признаки жизни. Вторым приемом я поднял его с дивана, подтащил к открытому окну и сильно встряхнул, держа его за плечи; содержимое желудка оказалось за окном во дворе, после чего самочувствие значительно улучшилось. Я провозился с ним часа три-четыре, учил его, как надо себя держать перед дежурным офицером в училище, и, наконец, в десять часов вечера отвез на Знаменку. Я видел в стеклянную дверь, как он стоял, пошатываясь, перед дежурным офицером, но все обошлось благополучно, и я сдал его товарищам по роте, которые уложили его спать. После этого случая я получил прозвище «крестного папаши» и еще не раз ко мне обращались в подобных случаях, даже когда я был уже в Петербурге в Инженерном училище.

2Пакет, ящик с чаем (устар.).
3Му́зиль Николай Игнатьевич – бесконечно любимый московской публикой и вначале получавший жалованье из ее пожертвований, заслуженный артист императорских театров. Похоронен на Ваганьковском кладбище в «актерском некрополе» с разрешения митрополита, несмотря на лютеранское вероисповедание.
4Московское юнкерское училище готовило офицеров пехоты.
5Ванновский Петр Семенович – военный министр (1881–1898 гг.), заканчивал Московское кадетское училище.
6Ключевский Василий Осипович – выдающийся русский историк.
7Помадой для приглаживания волос и закрепления формы прически.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru