Был он трубач, и когда после долгого отсутствия приезжал в родное село, то на последнем перекрестке, откуда до дома уже рукой подать, останавливался, бросал сумки наземь, вынимал из футляра трубу и первый чистый, сильный и печальный звук пронзал настоянную на столетиях тишину, а все последующие, складываясь в щемящий ноктюрн, обгоняли друг друга, и от плача трубы с соцветий укропа на материнском огороде осыпалась желтая пыльца, и навстречу сыну бежала уже сама мать, и смыкала на его шее руки, пахнущие увядающей картофельной ботвой, пасленами и сыроватой горечью сорных трав; он целовал ее лицо, тыкался носом в худенькие усыхающие плечи, и не только ее руки, но и вся мама пахла огородом, домом, колодезной водой, теплыми тельцами неоперившихся голубят, цветочной прохладой палисадника.
Так было много раз. Но однажды, едва возвратясь из зарубежных гастролей, он рванул на три денька к матери, и замер на перекрестке, и от печального, сильного взрыда трубы качнулись задумчивые подсолнухи, будто стряхивая с себя надоевших пчел, и чистая, исторгаемая из блестящего зева трубы печаль нарастала, крепла, точно предчувствуя близкую коду, хотела выплеснуться вся, до капельки. Но в калитке дома никто не промелькнул, никто не выбежал навстречу по усеянной разноцветными угольными огарками улице. Соседи сказали: маму твою похоронили вчера.
Куда, куда делась моя юность? Заплутала в роскошной, пыльной урзуфской лебеде, осыпалась долу черными семенами вошедшей в осень щерицы, взмахом весла ушла в чуть подсоленную азовскую воду, гроздью «пловая», облепленной воздушными пузырьками, опустилась на дно колодезного, наполненного с краями, ведра, спелым «кальвилем снежным» ухнула в траву отцовского сада? Наверное…
Далекий, не по крови родич (брат мужа моей двоюродной тетки), длинный, как верста с гаком, донской казак, а ныне давно уж мариуполец дядя Коля с немыслимо синими и безгрешными, как у младенца, глазами, рассказывал: «В тридцать втором, когда был страшный голод, умерли в одночасье моя бабушка Феона и наша соседка тетя Маруся. Сколотили из каких-то щепок гробы, выкопали одну могилу, а на вторую сил уже не достало. Так и положили их – друг на дружку. Через год или два, когда малость поокрепли мы, отъелись, решили все-таки сделать по-людски, по-христиански. Раскопали могилу – бабушка наша лежала сверху, ну и не удержались, открыли гроб. Посмотрели и обомлели: у бабушки Феоны полные жмени волос. Значит, закопали мы ее живую. Значит, очнулась она, все поняла и начала рвать на себе волосы. Иначе откуда у нее полные жмени волос?»
Теща моя, Вера Петровна Хорольская, искусная рассказчица, поведала мне много занимательных историй из той, прежней жизни. Они были смешные и печальные, назидательные и трагические, правдивые и похожие на байки. Запомнилось: году в девятнадцатом маленькая Верочка, которой и семи лет не стукнуло, помирала от сыпного тифа. Лежала в беспамятстве, в бреду, а когда моментами приходила в себя, видела, что мать шьет ей обновку из какой-то серой холстины. «Я плакала и просила, чтобы платье было с двумя карманами, как у соседской девочки – моей подружки. Мне так хотелось, чтоб обязательно – с двумя карманами. А мама шила мне не платьице, а смертное. Ни на что уже не надеялась. Знала, что умру скоро».