Как только Консуэло удалось побороть в себе страх от первой встречи с профессором и принять мясницкий фартук и могильный запах, исходивший от хозяина, как неотъемлемые, но незначительные детали его образа, она почувствовала себя в его особняке как дома. Сам он оказался вполне сносным человеком, легкоранимым, а порой вызывающим что-то вроде сочувствия или даже симпатии. В общем, по сравнению с монастырем жизнь в доме профессора показалась Консуэло раем: здесь никому и в голову не приходило вставать ни свет ни заря, чтобы вознести молитву во благо всего человечества; никто не требовал от нее подолгу стоять на коленях на рассыпанном по полу сухом горохе, чтобы искупить своими страданиями чьи-то там грехи. Как и в старинном здании монастыря Сестер Милосердия, в профессорском доме время от времени появлялись привидения, которые, впрочем, вели себя вполне скромно. Призраков видели все, кто бывал и жил в особняке, – все, кроме профессора Джонса, который упорно отказывался поверить в их существование по какой-то смехотворной причине: ему, видите ли, не хватало научной базы для обоснования возможности существования привидений. Консуэло выполняла самую тяжелую работу по дому, но у нее оставалось время, чтобы мечтать и думать; при этом никто не сбивал ее с мысли и не пытался истолковать ее молчание ни как болезнь, ни как признак святости или блаженности. Она выросла сильной и выносливой; ей и в голову не приходило отказаться выполнять какие-либо распоряжения хозяина; чему-чему, а уж беспрекословному повиновению монашки ее научили. Она собирала и выносила мусор, стирала, гладила, чистила туалет и ежедневно принимала лед для погреба. Его привозили в больших мешках, навьюченных на мулов; при этом куски льда были пересыпаны крупной солью. А еще она ассистировала профессору Джонсу во время приготовления той самой секретной консервирующей жидкости и разливала ее по большим аптекарским склянкам; в ее обязанности также входило поддержание забальзамированных тел в надлежащем состоянии: она сметала с них пыль, надевала принесенную родственниками одежду, расправляла морщины и предсмертные гримасы, причесывала покойных и подкрашивала им щеки румянами. Ученый был очень доволен такой служанкой и ассистенткой. До ее появления он всегда работал один, страшась, что кто-нибудь сможет выведать формулу его заветного консерванта. Со временем он свыкся с постоянным присутствием Консуэло в лаборатории и перестал волноваться по этому поводу: с его точки зрения, эта молчаливая девушка не представляла никакой опасности. Он так привык, что она всегда находится рядом и готова выполнить любое его распоряжение, что перестал даже задумываться о том, куда повесить снятый пиджак или шляпу. Войдя в дом, он просто ронял эти предметы гардероба, точно зная, что в нужный миг Консуэло окажется рядом и подхватит вещи на лету. Ни разу за все годы службы она его не подвела и уж тем более ни в чем не обманула. Со временем профессор стал просто слепо доверять своей служанке, и вскоре Консуэло стала единственным, кроме него самого, человеком, кому была ведома тайная формула бальзамирующей жидкости; впрочем, это тайное знание оказалось ей ни к чему, по крайней мере, никакой выгоды она от него не получила. Мысль о том, чтобы предать хозяина и продать самый главный его секрет, даже не приходила ей в голову. Она терпеть не могла возиться с трупами, и, по правде говоря, ей никак не удавалось взять в толк, зачем многие люди пытаются сохранить своих умерших близких как можно дольше и как можно более похожими на тех, какими они были при жизни. Будь от этого какой-нибудь толк, рассуждала Консуэло, природа сама придумала бы, как сделать, чтобы люди после смерти не разлагались. И все-таки ближе к концу жизни она нашла объяснение тяге человечества, свойственной ему с незапамятных времен: по всей видимости, стремление сохранить умерших такими, как при жизни, связано с тем, что, когда покойный находится рядом – в буквальном смысле слова всегда под рукой, – человеку легче хранить память об усопшем.
Так и текла жизнь Консуэло год за годом, без каких бы то ни было событий и потрясений. Ни о каких переменах в окружающем мире она совершенно ничего не знала: из практически полной изоляции в стенах монастыря она попала в другое, не менее уединенное место – дом профессора Джонса, жившего едва ли не отшельником. В доме, конечно, было радио, и купили его, собственно говоря, для того, чтобы узнавать новости; другое дело, что Консуэло чаще всего слышала не радиопередачи, а оперные арии: пластинки с записями своих любимых опер хозяин прослушивал на сверкающем патефоне одну за другой. Газет он не выписывал – в дом приходили лишь научные журналы; ученому было мало дела до того, что происходило в стране да и в мире; куда больше, чем сиюминутная суета, его интересовали абстрактные знания, исторические хроники или же прогнозы, касающиеся какого-то гипотетического будущего. Дом был набит книгами: стеллажи и книжные шкафы превращали внутреннее пространство в настоящий лабиринт. Книжные полки тянулись практически по всем стенам от пола до потолка: бесконечные ряды томов в кожаных переплетах поражали воображение; блестящие полупрозрачные страницы, золотые обрезы и тисненые буквы названий, – казалось, на этих полках представлена в печатной форме вся мудрость, накопленная человечеством. Книги стояли на полках в полном беспорядке: профессор без всякой системы, без всякого каталога отлично помнил, где находится любой том, и мог найти нужную книгу с закрытыми глазами. Пьесы Шекспира соседствовали с «Капиталом», изречения Конфуция – с «Жизнью тюленей», альбомы старинных морских карт стояли рядом с готическими романами и древнеиндийской поэзией. Консуэло каждый день тратила несколько часов на вытирание пыли с этих бесконечных полок. Когда очередь доходила до последнего шкафа, пора было приниматься за дело с самого начала. Девушка аккуратно брала в руки каждый том, нежно, словно лаская, стирала с него пыль и позволяла себе роскошь на пару минут погрузиться в неведомый внутренний мир незнакомой книги, открыв ее наугад, на первой попавшейся странице. Мало-помалу она стала узнавать те книги, что уже попадались ей в руки, и постепенно запомнила тот порядок, в котором они располагались на полках. Она так и не решилась попросить у хозяина разрешения брать книги к себе в комнату и читать. По вечерам она тайком снимала какой-нибудь том с полки, уносила к себе, а утром так же незаметно ставила на место.
Консуэло понятия не имела о большинстве политических перемен, катастроф, трагедий и преобразований своей эпохи, за исключением студенческих волнений, прокатившихся по стране и оказавших весьма ощутимое воздействие на жизнь обитателей уединенного пригородного особняка. Надо же было такому случиться, что активная фаза этих волнений, равно как и не менее активное их подавление властями, произошла в тот самый день и час, когда профессор Джонс выбрался в центр города, чтобы пройтись по аптекам и купить необходимые для его экспериментов препараты. Поход закончился тем, что профессора чуть не растоптала конная полиция. Консуэло пришлось самой делать ему примочки и перевязки и, кроме того, кормить супом и поить пивом из детского рожка с соской, до тех пор пока у него не зажили челюсти и не встали на место едва не выбитые в уличной мясорубке зубы. Рассеянный, думающий только о науке, доктор не учел, что отправляется в город за нужными препаратами в день карнавала – не столько веселого, сколько разнузданного праздника, который каждый год собирал свою дань: несколько погибших и несколько десятков покалеченных в пьяных драках. Впрочем, на этот раз никому и в голову не пришло бы подсчитывать тех, кто пал жертвой привычного веселья, подпитываемого алкоголем: другие, более жестокие и значимые события привели в движение давно не видевшую ничего подобного, словно погрузившуюся в сон, страну. Кто бы мог предположить, что самая серьезная стычка между распоясавшимися студентами и полицией произойдет именно в тот момент, когда профессор Джонс решит перейти центральную улицу города. На самом деле то, что впоследствии было названо бунтом, началось двумя днями раньше; отправной точкой принято считать избрание студентами университетской королевы красоты путем прямого голосования: был создан прецедент всеобщих, честных, по-настоящему демократических выборов – впервые в стране. Водрузив на голову красавицы соответствующую ее королевскому рангу корону, зачинщики беспорядков выступили с поздравительными речами, в которых, помимо цветистых комплиментов победительнице, позволили себе сказать такие слова, как «свобода» и «независимость». Очень быстро студенческий карнавал перерос в митинг, а затем выплеснулся в виде демонстрации на городские улицы. Ничего подобного в стране никогда не случалось, и полиции потребовалось двое суток, чтобы прийти в себя от изумления, осознать происшедшее и нанести ответный удар по бунтовщикам; на пути несущихся галопом конных полицейских как раз и оказался профессор Джонс, вышедший из очередной аптеки с охапкой флаконов и склянок и пачкой рецептов. Нет, он, конечно, видел приближающиеся к нему шеренги всадников со сверкающими мачете, но даже не подумал отойти в сторону или ускорить шаг: мысли его были заняты другим – какой-то химической формулой, чрезвычайно важной для дальнейших исследований. Крики и цокот копыт он воспринял не как предупреждение об опасности, а как звуковой раздражитель, свидетельствующий, что жители города, как всегда, предаются какому-то низкопробному веселью. Что произошло в следующие секунды, он так и не смог вспомнить. В себя он пришел уже на носилках, на которых его несли в больницу для нищих. Сориентировавшись в пространстве, он сумел пробормотать что-то вполне убедительное, что заставило носильщиков сменить курс и отнести его домой. При этом он вынужден был всю дорогу придерживать рукой челюсть, чтобы едва державшиеся на своих местах зубы не повыпадали от тряски и не рассыпались по мостовой. Его положили на постель в спальне, обложили со всех сторон подушками, а пока он приходил в чувство, полиция сумела схватить зачинщиков мятежа и бросить их за решетку; впрочем, избивать задержанных дубинками полицейские не рискнули, потому что среди бунтовщиков оказалось немало отпрысков самых знатных и влиятельных в стране семей. Затем произошло непредвиденное: задержание части студентов нисколько не напугало остальных, а, наоборот, подняло волну протеста в знак солидарности, и уже на следующий день десятки молодых добровольцев пришли к дверям полицейских участков и тюрем с требованием отправить и их за решетку. Их оформляли и распределяли по камерам по мере поступления, но буквально через несколько дней были вынуждены отпустить вместе с зачинщиками беспорядков: в тюрьмах просто не оказалось достаточно камер для такого количества заключенных, а кроме того, стоявший над городом крик и стон сотен матерей начал неблагоприятно сказываться на аппетите и пищеварении Благодетеля.
Несколько месяцев спустя, когда зубы профессора Джонса уже встали на свои места и заново приросли к челюсти, а сам он стал оправляться от тяжелейшего морального потрясения, студенты вновь взбунтовались; на этот раз мятеж был поддержан и некоторыми молодыми офицерами. Наученные горьким опытом, власти церемониться не стали: войска под руководством военного министра жестоко подавили восстание за каких-то семь часов. Те из мятежников, кому удалось спастись в этой бойне, спешно уехали за границу; так, не то в ссылке, не то в эмиграции они прожили до дня смерти Благодетеля Отечества, который скончался тихо и мирно в собственной постели, а не подвешенным за яйца на фонарном столбе на главной площади столицы, о чем так мечтали его противники и чего не без оснований опасался американский посол.
Вместе со смертью старого каудильо подошел к концу долгий период жестокой диктатуры; профессор Джонс засобирался в дорогу – он намеревался перебраться обратно в Европу, уверенный, как и многие другие, что страна неминуемо погрузится в экономический и политический хаос. Тем временем члены кабинета министров, не на шутку перепуганные случившимся и всерьез опасавшиеся народного восстания, собрались на экстренное совещание, чтобы решить, как быть дальше; в этот момент кто-то и предложил обратиться за помощью к уважаемому иностранному доктору. Это предложение было мотивировано тем, что поскольку в свое время труп Сида Кампеадора[3], привязанный к седлу верного коня, смог дать бой маврам, то почему бы покойному президенту Виталисио[4] не продолжать править после смерти в виде забальзамированной мумии, восседающей на троне тирана. Ученый муж явился во дворец в сопровождении Консуэло, которая несла чемоданчик с реактивами и по дороге с непроницаемым лицом разглядывала город: дома с красными крышами, трамваи, людей в соломенных шляпах и двухцветных ботинках, президентский дворец, впечатление от роскоши которого было, безусловно, несколько смазано всеобщим беспорядком и следами поспешного бегства некоторых его обитателей. В течение нескольких последних месяцев, когда всем, кто знал истинное положение дел, было ясно, что дни диктатора сочтены, система бзопасности дворца как-то сама собой ослабла и стала давать сбои; теперь же, через несколько часов после смерти правителя, в президентском дворце царил такой беспорядок, что ни у ворот, ни внутри здания вообще никто не остановил профессора и его ассистентку; у них даже не поинтересовались, кто они такие и с какой целью прибыли во дворец. Они прошли через множество гостиных и коридоров и наконец оказались в самой дальней части дворца – в той самой комнате, где и покоился человек, еще совсем недавно обладавший неограниченной властью, отец едва ли не сотни внебрачных детей, владелец огромного, просто неслыханного состояния. Тот, кто десятилетиями вершил судьбы страны и всех своих многочисленных подданных, лежал на постели в ночной рубашке, в тонких лайковых перчатках и был насквозь пропитан собственной мочой. У входа в президентскую спальню собрались несколько наложниц и кое-кто из перепуганной свиты; никто, включая и самих министров, не знал, как поступить: бежать за границу или остаться и посмотреть, сможет ли мумия Благодетеля продолжать руководить страной. Профессор Джонс подошел к трупу и стал разглядывать его с тем интересом, с каким энтомолог рассматривает очередное попавшее к нему занятное насекомое.
– Доктор, это правда, что вы умеете сохранять тела умерших? – спросил заплывший жиром мужчина с усами, очень похожими на те, что носил диктатор.
– Мм…
– Я бы настоятельно рекомендовал вам больше этим не заниматься, по крайней мере здесь, сейчас и с этим конкретным покойником. Я даю вам этот совет по праву человека, который теперь будет управлять страной, ибо покойный президент был моим единоутробным братом, – пригрозил профессору другой мужчина, посчитавший необходимым подкрепить свои слова, словно невзначай коснувшись здоровенного пистолета, заткнутого за пояс.
В этот момент в спальне президента появился военный министр, который, в свою очередь, тоже хотел поговорить с ученым, причем для этого отвел его в сторону, чтобы их разговор не был слышен посторонним.
– Даже не думайте пытаться забальзамировать тело президента…
– Мм…
– Очень рекомендую вам не соваться не в свое дело, и поверьте мне, я знаю, что говорю: править страной предстоит мне, и никто не осмелится встать на моем пути, потому что вооруженные силы находятся исключительно в моем подчинении.
Растерянный и сбитый с толку профессор вышел из дворца в сопровождении Консуэло. Он так и не узнал, кто его вызывал, зачем и на каком основании. По дороге домой он все время бурчал себе под нос, что ни один нормальный человек никогда не поймет, что творится в голове у этих жителей тропиков, а в его положении лучше всего вернуться в родную страну, где, по крайней мере, действуют общепризнанные законы логики и здравого смысла и откуда ему вообще не следовало уезжать.
Военный министр назвался верховным правителем, не слишком хорошо представляя себе, чем ему на самом деле предстоит заниматься: всю жизнь он был в подчинении у Благодетеля и даже не помнил, когда в последний раз ему приходилось самостоятельно принимать хоть какое-либо решение. В столице царила атмосфера неуверенности: народ отказывался верить в то, что президент Виталисио действительно умер; люди полагали, что траурные мероприятия – это своего рода спектакль, что старик, лежащий в роскошном, достойном фараона гробу, вовсе не Благодетель и что весь этот маскарад затеял сам диктатор, чтобы поймать с поличным своих недоброжелателей. Жители столицы позапирались в своих домах и старались без крайней необходимости не показываться на улице; дошло до того, что гвардия прошлась по жилым кварталам, вламываясь в дома и квартиры: людей буквально пинками выталкивали на улицу и гнали на центральные проспекты и площади, чтобы граждане, выстроившись бесконечной вереницей, изобразили искреннее горе и стремление отдать последние почести Отцу Нации; сам он тем временем уже начал пованивать, несмотря на то что его тело было со всех сторон обставлено свечами из первосортного натурального воска и обложено великолепными ирисами, специально доставленными самолетом из Флориды. Увидев роскошные похороны, проведенные по всем правилам самыми высокопоставленными служителями Церкви, облаченными в пышные церемониальные одежды, народ в конце концов уверовал: такая штука, как бессмертие, оказалась неподвластна даже тирану. Люди вышли на улицы, чтобы отпраздновать это долгожданное событие. Страна словно проснулась после долгой сиесты, и чувство тоски и усталости, угнетавшее народ многие годы, развеялось буквально в течение каких-то нескольких часов. Люди не верили тем мыслям, на которых ловили самих себя: да как же это так, неужели они и вправду мечтают о том, что можно назвать свободой? Они кричали, танцевали, швырялись камнями, били окна и даже разграбили виллы, принадлежавшие некоторым семьям, особо обласканным прежним режимом; более того, они сожгли здоровенный черный «паккард» с президентским штандартом на крыле: именно на этой машине разъезжал Благодетель, наводя ужас на всех, кто попадался ему на пути. Впрочем, через некоторое время военный министр взял себя в руки, преодолел охватившую его растерянность, занял президентское кресло и первым же указом распорядился несколько поумерить народное ликование посредством разгона манифестаций и стрельбы по тем, кто совсем уж зарвался и перестал отличать мечты от реальности. Вслед за этим новый правитель обратился к своему народу с речью, которую транслировали по радио на всю страну. Главным мотивом этого обращения был какой-то никому неведомый «новый порядок», который следовало установить в государстве; в общем, постепенно в стране вновь воцарились мир и покой. Тюрьмы, в которых содержались политические заключенные, опустели, ибо их следовало привести в порядок и подготовить к приему нового потока узников; в том, что их окажется немало, никто в стране не сомневался. Через какое-то время был сформирован и новый кабинет министров, не без оснований названный прогрессивным. Еще бы: это правительство пообещало ни много ни мало как превратить страну в государство двадцатого века; эта идея вовсе не была эффектным лозунгом или красивым образом. Стране действительно следовало встряхнуться и постараться догнать убегающее время, ибо в течение предыдущих тридцати с лишним лет она практически не развивалась. На этом девственном политическом пейзаже стали происходить разительные перемены: образовывались первые партии, был учрежден парламент, а в умах граждан началась эпоха возрождения – новые идеи и проекты посыпались как из рога изобилия.
В тот день, когда была похоронена любимая мумия профессора Джонса – забальзамированное тело адвоката, ставшего жертвой кровавой диктатуры, – у самого профессора случился припадок бешенства, закончившийся кровоизлиянием в мозг. По ходатайству новых властей, которые не желали каким-либо образом связывать себя с предыдущим режимом, родственники жертвы тирании согласились предать тело адвоката земле; похороны были организованы с размахом и роскошью; впрочем, многие из присутствовавших на траурной церемонии не могли избавиться от ощущения, что убитого много лет назад либерала хоронят заживо, – настолько хорошо он выглядел. Профессор Джонс приложил все усилия, чтобы его любимое детище не было погребено в своем фамильном склепе; увы, все было напрасно. В порыве отчаяния он встал в кладбищенских воротах в надежде преградить дорогу траурной процессии. Кучер, управлявший катафалком, на котором возвышался гроб из полированного красного дерева, с серебряными ручками, даже и не подумал попридержать лошадей; в общем, если бы доктор не отскочил в сторону, его просто растоптали бы без малейшего сочувствия и уважения. Когда церемония закончилась и нишу склепа закрыли мраморной плитой, великий мастер бальзамирования рухнул на землю как громом пораженный; одну половину его тела парализовало, а другая билась в конвульсиях. Вместе с адвокатом либеральных убеждений в мраморном склепе было погребено главное свидетельство того, что методика, разработанная профессором, действительно позволяла обмануть природу и препятствовала разложению тела в течение неограниченного времени.
Вот, пожалуй, и все знаменательные события, происшедшие в жизни Консуэло за годы пребывания в доме профессора Джонса. Все различия между диктатурой и демократией свелись для нее к тому, что теперь она могла сходить в кино и посмотреть какой-нибудь фильм с участием Карлоса Гарделя[5], на которые раньше девушек не пускали; кроме того, так уж получилось, что политические перемены в стране совпали со значительным ухудшением здоровья ее хозяина. После случившегося на кладбище припадка он фактически стал инвалидом, за которым нужно было ухаживать и присматривать, как за малым ребенком. Впрочем, его привычки и образ жизни практически не менялись вплоть до того дня, когда работавшего у него садовника укусила ядовитая змея. Садовником был индеец, высокий, крепкий мужчина с мягкими чертами лица, на котором словно застыло унылое, меланхоличное выражение; за все годы совместной работы Консуэло едва ли обменялась с ним десятком фраз, несмотря на то что он частенько помогал ей при работе с трупами, раковыми больными и идиотами. Пациентов он, благодаря своей силе, перетаскивал на верхний этаж особняка, где располагалась лаборатория, настолько легко, будто это были пушинки: перекинув очередного бедолагу через плечо, он поднимался по высоким крутым ступенькам, не проявляя ни малейшего любопытства к происходящему и как будто даже не делая разницы между еще живым пациентом и трупом.
– Садовника укусила гадюка, – сообщила Консуэло профессору Джонсу.
– Когда умрет, принеси его в лабораторию, – распорядился ученый, с трудом ворочая перекошенным после перенесенного удара ртом; ему пришла в голову идея сделать из индейца-садовника мумию индейца-садовника, подрезающего кусты; впоследствии он намеревался поставить это чучело в качестве украшения в саду.
Возраст и последствия кровоизлияния в мозг пробудили в нем художественные наклонности и образное мышление, он стал подумывать, чтобы организовать у себя в доме музей: тематическую экспозицию «Профессии» должны были представлять забальзамированные трупы людей, владевших этими самыми профессиями при жизни.
Впервые за свою молчаливую и безропотную жизнь Консуэло осмелилась ослушаться приказа и поступить так, как сама считала нужным. Призвав на помощь кухарку, она перетащила индейца в свою комнату, находившуюся в сарае на заднем дворе, и уложила на тюфяк. Она была полна решимости спасти его, во-первых, потому, что ей было бы жалко видеть старого знакомого в качестве садовой скульптуры – неодушевленного украшения, созданного по капризу хозяина, явно выжившего из ума; а во-вторых, иногда она сама чувствовала какое-то необъяснимое беспокойство, наблюдая за тем, как эти большие смуглые сильные руки ласково и деликатно касаются растений, гладят их и приводят в порядок. Она промыла ранку водой с мылом, взяла на кухне нож для разделывания кур и сделала в месте укуса два довольно глубоких надреза. После этого она долго отсасывала зараженную ядом кровь, то и дело сплевывая ее в специально подставленную миску; чтобы не отравиться самой, она после каждого плевка прополаскивала рот уксусом. Потом она обернула пострадавшего вымоченными в скипидаре простынями, промыла ему желудок настоем целебных трав, залепила ранку собранной по углам паутиной и разрешила кухарке зажечь свечи у статуй святых, хотя сама не слишком верила в эффективность этого ненаучного метода лечения. Когда укушенный садовник стал мочиться кровью, Консуэло пробралась в кабинет профессора и принесла оттуда «сандаловое солнце» – незаменимое средство при всех воспалениях мочевого пузыря и мочеиспускательного канала; увы, несмотря на все ее старания, нога садовника стала гнить прямо у нее на глазах, а у него самого началась агония. Все страдания индеец переносил мужественно и с достоинством, ни разу не застонав и не пожаловавшись на боль; он даже не позволил себе хотя бы на миг потерять сознание. В какой-то момент Консуэло заметила, что мужчина усилием воли заставляет себя забыть о приближении смерти и более чем благосклонно принимает ее заботы, выражающиеся прежде всего в прикосновениях и растираниях его тела. Его энтузиазм по поводу ласковых касаний рук Консуэло выразился весьма недвусмысленным образом, и та – уже зрелая, но все еще не удосужившаяся потерять девственность – не смогла ответить умирающему мужчине отказом. Когда он слабеющей ладонью взял ее за руку и умоляюще посмотрел в глаза, она поняла, что настал тот миг, когда ей следует на деле подтвердить, что ее не зря нарекли таким именем[6]: ей выпал жребий утешить умирающего в его последние минуты. Кроме того, она вдруг подумала, что за тридцать с лишним лет жизни ей так и не довелось познать любовного наслаждения; впрочем, следовало признать, что особо настойчиво она его и не искала, пребывая в полной уверенности, что это занятие не для простых смертных, а развлекаются таким образом, пожалуй, лишь герои фильмов. В общем, она решила подарить себе это удовольствие и откровенно предложила себя умирающему, рассчитывая, что такая благосклонность с ее стороны поможет ему перейти в лучший мир если не довольным, то по крайней мере удовлетворенным.
Я так хорошо знала мать, что без труда могу представить себе в подробностях, как именно произошла эта любовная история, хотя сама мама никогда не посвящала меня в детали. Нет, она не была чрезмерно стыдливой и обычно отвечала на все мои вопросы предельно откровенно, но как только речь заходила о том индейце, она мгновенно замолкала и погружалась в воспоминания – по всей видимости, едва ли не самые приятные во всей ее жизни. Она сняла хлопчатобумажный халат, нижнюю юбку и льняное белье, затем распустила волосы, заплетенные в косу и уложенные, по неизменному требованию хозяина, на затылке. Эти волосы – пожалуй, главный атрибут ее красоты – рассыпались по плечам, прикрывая, пусть частично, ее наготу. Она аккуратно села на умирающего, стараясь делать все так, чтобы не увеличивать его страдания. Она не слишком хорошо представляла себе, что именно ей нужно делать, по той простой причине, что в данном случае у нее не было никакого опыта. Впрочем, все то, о чем она не знала, было подсказано ей природой, инстинктом и добрыми намерениями. Под смуглой кожей мужчины заиграли напрягшиеся мускулы, и она почувствовал себя так, будто скачет на каком-то огромном и сильном животном. Неразборчиво проговаривая только что придуманные и еще до конца не понятые ею самой слова, вытирая простыней выступивший по всему телу пот, она соскользнула по его телу именно туда, куда было нужно, и стала двигаться ласково и осторожно, как любящая жена, привыкшая заниматься любовью с пожилым мужем. Затем он опрокинул ее на спину и крепко обнял – обнял со всем жаром неминуемо приближающейся смерти; в этот краткий миг их счастья вспышка света, родившаяся между их телами, казалось, разорвала в клочья все тени в самых дальних углах комнаты. Там я и была зачата – там, на смертном одре моего отца.
Тем не менее садовник не умер, к немалому удивлению и даже разочарованию профессора Джонса и ученых-французов из серпентария, которые рассчитывали заполучить труп индейца для своих исследований. Вопреки всякой научной логике он начал выздоравливать, у него упала температура, нормализовалось дыхание и наконец появился аппетит. Консуэло понимала ситуацию так: сама того не сознавая, она нашла чрезвычайно эффективное противоядие от последствий змеиных укусов. Стремясь подтвердить свою догадку, она с нежностью и готовностью отдавалась садовнику всякий раз, когда он того желал. В итоге в один прекрасный день пациент сумел самостоятельно встать на ноги. Прошло совсем немного времени, и он ушел. Она не пыталась удержать его; они постояли, взявшись за руки, минуту-другую, чуть печально поцеловались, а затем она сняла с шеи уже порядком поистершийся шнурок с висевшим на нем золотым самородком: свое единственное сокровище она отдала своему единственному возлюбленному – на память о безумной скачке во весь опор. Он ушел – благодарный и почти выздоровевший. Мама говорила, что он уходил, улыбаясь.
Консуэло не позволила себе дать волю чувствам. Она продолжала работать так, словно ничего не произошло; о том, каким образом ей удалось спасти того, кого уже записали в покойники, она не стала рассказывать никому – даже тогда, когда у нее начались приступы тошноты, головокружения, когда стали слабеть и подкашиваться ноги, когда перед глазами то и дело начинали плясать, затуманивая взгляд, разноцветные круги. Она продолжала молчать и тогда, когда у нее стал расти живот. Со временем даже профессор Джонс обратил внимание на изменение ее фигуры и прописал ей слабительное, пребывая в полной уверенности, что вздутие живота у служанки является следствием каких-то нарушений в работе пищеварительного тракта. Консуэло продолжала хранить молчание и тогда, когда подошел назначенный природой срок произвести на свет младенца. Двенадцать часов она терпела страшную боль, продолжая работать, и лишь когда терпеть эти муки стало уже невозможно, закрылась в своей комнате, готовая не просто родить ребенка, а прожить, прочувствовать все эти мгновения как самые важные в своей жизни. Она причесалась, заплела волосы в тугую косу и подвязала ее новой лентой, затем разделась, вымылась с головы до ног, положила на пол чистую простыню и села над ней на корточки – так, как она видела в книге, описывающей традиции и уклад жизни эскимосов. Вся в поту, зажав во рту скомканную тряпку, чтобы заглушить стоны, она тужилась изо всех сил, стремясь произвести на свет это крохотное создание, так упорно цеплявшееся за нее. Она была уже немолода, и роды шли трудно; к счастью, тяжелая работа: мытье полов на четвереньках, перетаскивание тяжестей вверх-вниз по лестнице и ежедневная многочасовая, порой до полуночи, стирка – все это наполнило мышцы Консуэло редкой для женщины силой. Именно они, эти мускулы, выполнив предписанную им природой работу, и помогли ей родить ребенка. Сначала она увидела, как из ее тела показались две крохотные ножки; они чуть заметно шевельнулись, словно в нерешительности собираясь сделать первые шаги на долгом и трудном жизненном пути. Консуэло глубоко вдохнула и, в последний раз застонав, почувствовала, как в глубине ее тела что-то оборвалось и между ее бедрами проскользнуло нечто большое и уже не совсем принадлежащее ей. Свершившееся потрясло мою мать до глубины души. Да, это была я, обмотанная синей пуповиной, которую она аккуратно сняла с моей шеи, чтобы помочь мне сделать первый вздох и начать самостоятельную жизнь. В этот миг дверь комнаты Консуэло распахнулась и на пороге появилась кухарка, которая заметила долгое отсутствие моей матери и, поняв, что происходит, бросилась к ней на помощь. Она появилась в комнате Консуэло, когда самое трудное было уже позади: я лежала на животе у матери, и между нами еще не была оборвана последняя физически ощутимая связь.