bannerbannerbanner
Невероятное преступление Худи Розена

Исаак Блум
Невероятное преступление Худи Розена

Полная версия

Я издалека заметил, что она плачет, – удивляться нечему, на кладбище вообще-то положено плакать. Она стояла у новенького надгробия и смотрела на него. Раз примерно в секунду с подбородка сползала слеза и капала на траву.

Первым моим побуждением было спрятаться за каким-нибудь надгробным памятником. Я уже было рванул туда, но потом подумал: как бы сделать так, чтобы меня не приняли за маньяка? Исподтишка разглядывать человека, сидя за могильным камнем, – не лучший способ.

Тогда я решил, что просто пойду по кладбищу, как нормальный человек, который идет по кладбищу. Люди постоянно ходят по кладбищам. Вот и я иду.

Но там была единственная дорожка, которая проходила совсем рядом с Анной-Мари. Я попытался смотреть в землю. Но силы воли – ее сколько есть, столько есть. Когда она подняла глаза, взгляды наши встретились.

Я понял, что она меня узнала, даже улыбнулась сквозь слезы. Я тут же самовоспламенился и перестал существовать.

Нет, не совсем так. Я только подумал, что так произойдет. А на деле она сказала:

– А, это ты.

– Да, – ответил я, подтверждая ее правоту.

– Худи.

– Ага. Анна-Мари.

– Мило, – сказала она и принялась оправлять и так нормально сидевшую одежду – потянула себя за рукав.

Она как бы избегала смотреть мне в глаза, и мне от этого почему-то стало легче. Когда мы разговаривали накануне, я, хотя и был одет как положено, чувствовал себя обнаженным. Мне было далеко до Анны-Мари по части выдержки и уверенности в себе – и это делало меня уязвимым. А сейчас уязвимой оказалась она. Я совсем не специально застал ее в такой трогательный момент, однако меня это радовало, потому что я стал гораздо меньше ее бояться. Она не какое-то там небесное видение. Она живой человек, такой же, как и я.

– А где Борнео? – спросил я.

– Вон тут похоронен, – ответила она.

– Ой, я…

– Господи, я не всерьез, конечно. Сама не пойму, как у меня такое вылетело. Ужас какой. Господи Иисусе. Прости. А ты тут… с кем-то встречаешься?

– Нет. Просто это самая короткая дорога в школу. Наша семья вообще-то не отсюда. Ну, понимаешь, – закончил я, как бы оправдывая тем самым свой статус чужака: белую рубашку, ермолку[32], таблички на газонах. Хотя, может, Анна-Мари и не знает про таблички на газонах. Может, если они к тебе не относятся, ты их просто не замечаешь.

– А, да, – сказала она. – А моя родня – ну, по большей части, – живет здесь давным-давно. Прадеды тоже здесь похоронены.

После шутки, что это могила Борнео, я инстинктивно взглянул на памятник, рядом с которым она стояла. Вот только сфокусировать взгляд сразу мне не удалось – мне вообще это редко удается часов до десяти утра. Но тут все-таки в конце концов получилось.

Фамилия – О’Лири. Имя Кевин. Я посмотрел на даты, справился с вычислениями. Умер он в этом году в сорок с чем-то – как раз подходящий возраст, чтобы быть отцом Анны-Мари.

– Так это… он…

– Мой папа? Да. – Анна-Мари перестала плакать, но все еще вытирала глаза.

– Блин, – не сдержался я.

– Да, – согласилась она. – Жесть полная.

Вот только мы говорили о разных вещах. Если бы мое невул-пе относилось к смерти ее отца. Так ведь не относилось. Дело в том, что фамилия ее отца была О’Лири, получается, что она – (Диаз)-О’Лири, то есть и мама ее Диаз-О’Лири, то есть мэр города, та самая, которая запретила строительство многоквартирного дома и пытается выдавить нас из Трегарона.

Я не знал, что сказать, поэтому сказал то, что полагается сказать любому хорошему еврейскому мальчику: «Зихроно ливраха»[33]. А когда Анна-Мари ответила мне удивленным взглядом, я перевел: «Благословенна будет память о нем».

– Да, – подтвердила она. – Благословенна. – Она сдвинулась с места. Я собирался подождать, пока она уйдет, но она позвала: – Пошли, да?

И я ее догнал.

– Тебе здесь нравится? – спросила она.

– Ну да, в смысле красивое кладбище.

– Да нет. Я про город. В Трегароне.

Если честно, я вообще об этом не думал. Никто меня не спрашивал, хочу я сюда переезжать или нет. Вместе со мной приехало много друзей и одноклассников, так что я почти что не замечал разницы.

– Ну вроде ничего, – сказал я. – Только местным не нравится, что…

Тут Анна-Мари оборвала меня, вскрикнув, точнее резко втянув ртом воздух.

Я тогда тоже посмотрел нам под ноги. Рядом с ее кроссовкой в голубую полоску находился Коэн, которого я приметил накануне. Оказалось, что он Оскар Коэн. Умер в конце 1940-х годов.

Только теперь стало видно, что на надгробии нарисована свастика. Черной краской из баллончика. Середина нацистского символа находилась выше имени, а нижняя полоса тянулась к датам. На соседней могиле Элси Кантор тоже была свастика, примерно того же размера, тоже черная. Надгробие Кантор было побольше, там нашлось место еще и для надписи: «Валите отсюда, жиды».

Я попытался это осмыслить. Послание на могиле Кантор было обращено непосредственно ко мне: мне предлагали отсюда убираться, меня здесь не ждут, место, которое должно было стать моим новым домом, меня отвергает.

О существовании антисемитизма я знал всю свою жизнь, но напрямую с ним никогда не сталкивался. И вот я смотрю ему прямо в лицо. Или должен смотреть.

Но, вместо того чтобы таращиться на граффити, я поднял взгляд на Анну-Мари. Глаза у нее расширились. Она застыла, будто на фотографии. Я почему-то понял, что она хочет взглянуть на меня, но сдерживается усилием воли.

Потом она все-таки медленно повернула ко мне голову.

– Я… – начала она.

– Да ладно, ничего, – сказал я.

– Вовсе не «да ладно».

– Ясно, что не «да ладно». Я не это имел в виду. Я имел в виду – да ладно. Пошли отсюда.

Не хотел я больше во все это вдаваться. Не хотел, чтобы мне испортили общение с Анной-Мари. Но было уже поздно.

Дальше мы шагали в молчании. Неловком. Оно затянуло нас, будто пелена тумана. И душило.

Нам хотелось разбежаться в разных направлениях, но никто не решался сделать это первым. Я шел в школу обычным путем и на каждом углу только и мечтал, чтобы она свернула в другую сторону. Но дом ее оказался в том же квартале, что и школа, прямо на моем обычном маршруте.

Подойдя к дому, Анна-Мари остановилась. На газоне у нее за спиной на очень высокой подставке стояла та самая табличка. Похоже, Анна-Мари попыталась ее от меня заслонить, но я в этом не уверен.

Я думал, она что-нибудь скажет, но она промолчала. Просто повернулась и пошла по дорожке к крыльцу.

Дом – в колониальном стиле, с открытой верандой. Мезонин на втором этаже поддерживают две толстые белые колонны. Очень похож на тот дом, который мы снимали на другом конце города, только куда более ухоженный, и на крыше никто не стоит и не кидается в проходящих мимо.

А вот во дворе, у входа на веранду, кто-то стоял. Видимо, сама мэр, Моника Диаз-О’Лири. В свободной футболке и спортивных штанах – из тех, в которых ты выглядишь так, как выглядел бы голым, если бы покрасил задницу в черный цвет. Она держала Борнео на поводке, а он обнюхивал клумбу.

Увидев на дорожке дочь, миссис Диаз-О’Лири подняла голову. Она не могла не заметить меня на тротуаре, но не помахала мне, ничего такого. Вытянула руку, обняла Анну-Мари за талию, и они вместе скрылись в доме.

Я все стоял у калитки, и тут Анна-Мари пулей вылетела обратно. Промчалась по дорожке.

– У тебя какой номер телефона, Худи? Я бы тебя нашла в Инсте или ТикТоке, но… – Она умолкла.

Я переводил взгляд с таблички на нее и обратно. Она – из этих. Даже если с ними и не согласна. Я решил не давать ей свой номер телефона.

Я дал ей свой номер телефона.

– Можешь сказать бабуле – пусть звонит мне перед сном. То есть в любое время не позже восьми.

Анна-Мари нервно хихикнула. Но все же хихикнула.

И мне от этого вдруг стало очень хорошо, и было очень хорошо всю дорогу до школы, а там за Шахарис[34], утренней молитвой, я опять вспомнил про кладбище. Закрыв глаза, покачиваясь взад-вперед, я все видел свастики на внутренней стороне век. Они застряли там, будто спроецированные на экран, напоминая о собственном смысле. Под этим знаком и властью этого знака были уничтожены миллионы евреев. В то утро я поминал их в своей молитве.

После молитвы я сказал ребе Морицу, что мне нужно с ним обсудить одну вещь. Я совершенно не собирался мутить воду – на мой взгляд, мутная вода много хуже чистой, – но просто не знал, как еще поступить. Молчать про осквернение могил я попросту не мог. Что об этом подумают мои предки?

Когда все с топотом вылетели из класса перекусить на перемене, я остался.

– Иехуда, – обратился ко мне ребе Мориц, раскладывая книги на столе.

 

Я как раз собирался замутить воду, но тут в кармане завибрировал телефон. Я инстинктивно вытащил его, открыл крышку. Сообщение с незнакомого номера. Вот такое:

«Худи! Это твоя новая знакомая Анна-Мари. Меня бесят эти граффити. Поможешь разобраться?»

Я даже обдумать ничего не успел, а сразу ответил:

«Да. Прямо сейчас?»

«Я думала, ты в школе», – ответила Анна-Мари.

«Типа того».

«Как это в школе типа того?»

«Потом объясню».

«Заходи ко мне в □», – написала она. Вместо квадратика явно должна была быть картинка, но мой телефон эмодзи не воспроизводит. Наверное, там был домик.

– Иехуда, – повторил Мориц. – Ты хотел мне сказать что-то важное?

– А, да, – вспомнил я. – Просто я вчера забыл рассказать вам про одну березу, которая мне очень понравилась. Я так увлекся этим дубом, что у меня из головы вылетело. Только сейчас я… занят. Мне нужно идти. Придется отложить на потом.

Мориц засунул под мышку парочку книг, подчеркнуто расправил плечи и слегка поклонился.

– Буду с нетерпением ждать того дня, когда ты мне изложишь все подробности.

– Вам точно понравится! – заверил я и вышел следом за ним из кабинета.

Сбежал вниз по лестнице, вылетел наружу и во весь опор рванул в сторону дома Диаз-О’Лири. Борнео выскочил ко мне навстречу, а потом помчался назад к моей новой подруге Анне-Мари. Новая подруга меня не поприветствовала. Просто зашагала со мной рядом по тротуару в сторону центра. Борнео семенил сзади на поводке.

Анна-Мари была высокой, почти с меня ростом, но очень длинноногой. Шагала она размашисто, длинные ноги как бы опережали тело, тянули ее за собой – так собаку тянут на поводке.

– Как это ты «типа, в школе»? И почему ты вообще в школе в августе? – осведомилась она.

– Мы учимся в августе, потому что в прошлом году пропустили очень много дней из-за праздников. Нам в праздники разрешается не учиться. И… – Я приостановился, подумал, как бы это получше ей объяснить, что я могу в любой момент уйти с занятий. – Ну, в общем, зачем вообще нужно ходить в школу? – спросил я у нее.

– Учить физику, математику, историю? Готовиться к поступлению в колледж? Пялиться на прикольных парней и делать вид, что не пялишься?

Мы с ней ходили в очень разные школы. Впрочем, у нас ей бы, наверное, понравилось. Парней сколько хочешь.

– Ходить в школу нужно для того, чтобы стать настоящим мужчиной, научиться жить как положено, служить Богу. По крайней мере так оно в моей школе. Мы вот уже мужчины и должны понять, как выстраивать свои отношения с Богом и с нашей религией, понять, почему мы живем как живем и почему важно так жить, – а для этого иногда нужно погрузиться в себя, и, если нам нужно погрузиться в себя, нам разрешают пойти погулять.

– То есть ты сейчас погружаешься в себя?

– Угу, – ответил я. – Я как с виду, погруженный в себя?

– А то. Прямо такой погруженный, что дальше некуда. Господи Иисусе, если б я ушла из школы, они б вызвали полицию.

– У нас, похоже, следуют другим правилам, – сказал я.

– Это я заметила, – фыркнула Анна-Мари.

– Ты это в каком смысле? – уточнил я.

Анна-Мари посмотрела на Борнео.

– Ну, я не хотела…

– Погоди. Ты в каком смысле?

– Я не хотела тебя обидеть. Прости.

Да я и не обиделся. Нет, стоп. Обиделся. В Анне-Мари меня обижало все: ее одежда, ее шуточки на отцовской могиле, табличка перед ее домом. Но к ней подходило то же, что и к Мойше-Цви: друзья не обязаны тебе нравиться. Анна-Мари может обижать меня сколько угодно, я все равно постоянно хочу быть с ней рядом.

– Я просто не понимаю, что ты имеешь в виду, – объяснил я.

– Ну, эти ваши… нет, не «эти ваши». Я… Ладно, мы же друзья, да?

– Да, мы друзья, – подтвердил я, прежде всего потому, что сам хотел услышать, как звучат эти слова. А потом повторять их снова и снова.

– В общем, просто иногда я замечаю… ну, что ваши – так, наверное, их правильно называть, – вообще не замечают реальности. Ну, типа, мужик переходит дорогу и не видит, что на него едут машины, или детишки топают напрямик через чужие дворы по дороге в школу – всякое такое. Наши новые соседи… я просыпаюсь, а их дети носятся по двору и перекрикиваются, а вообще-то два часа ночи. Я не… я не имею в виду, что…

– Гм, – сказал я. Про первое я вообще никогда не думал. А что, разве не все переходят дорогу на красный свет? По второму пункту у меня у самого рыльце в пушку. Я каждый день по дороге в школу прохожу как минимум через два чужих газона. И не могу не признать, что Хана сидит в своем снайперском гнезде примерно в любое время дня и ночи. – Реальность… – протянул я. – А что такое реальность?

– Да вот это, – ответила Анна-Мари, указывая на окрестности, яркое солнце, деловую часть города, до которой мы уже почти дошли пешком.

Я был с ней не согласен, но спорить не собирался.

Минутку мы шагали в молчании. А потом она сказала:

– Было бы неплохо, если бы можно было иногда сбегать в другой мир. В этом-то не всегда классно, правда? Ну, я бы как минимум не возражала против мира, куда можно смываться от мамы.

Анна-Мари привязала Борнео перед хозяйственным магазинчиком.

Снаружи стоял летний зной. По крайней мере мне так казалось. Но народу по улице шлялась уйма – всем это пекло было в удовольствие. Молодые родители катили детишек в колясках. Наши ровесники заходили в кофейни, покупали напитки со льдом, выходили обратно. Иногда появлялся, пыхтя, как Борнео, очередной мазохист, совершавший пробежку.

В хозяйственном магазине было прохладно и пахло опилками. Когда мы вошли, женщина на кассе подняла голову. Я ни разу еще не был ни в одном магазине в центре, кроме кошерного, – уж больно косо тут на меня смотрели. Но у этой женщины на лице не читалось никакой злобы. Она просто задумчиво подняла брови, точно спрашивая: «Ну, а этому что тут надо?» Как будто у евреев болты и гайки не такие же, как у гоев.

А вот когда она увидела мою подругу, выражение ее лица изменилось.

– Анна-Мари! – сказала она. – Чем обязана такой чести?

Лгун из меня никакой. Просто отвратительный. Вы бы, например, никогда не поверили, что я люблю цукини.

Я просто обожаю цукини. Такая вкуснятина! Особенно потому что он такой… мягонький.

Нет. Все это вранье. Я терпеть не могу цукини. Гадость полная.

Поняли мою мысль?

Поэтому меня очень удивило, с какой легкостью Анна-Мари соврала продавщице.

– Мама меня кое за чем послала, – пояснила она.

– И как у нее дела? – с заботливым видом осведомилась продавщица.

– Да все хорошо.

– Чем могу помочь?

Анна-Мари подошла к прилавку. Я топтался сзади, подаваясь корпусом вперед, потом назад, потом опять вперед, медленно.

Анна-Мари повернула телефон экраном к продавщице.

– Я толком не знаю, зачем ей это, но она просила что-то в таком духе. Отчистить краску.

Женщина ловко выскользнула из-за прилавка и зашагала в дальний конец магазина.

Мы пошли следом.

Она сняла с полки бутылку, протянула Анне-Мари.

– Это должно помочь, – сказала она. – Плюс немного ветоши.

– А вы ее продаете?

– Чего? Ветошь? У мэра, что ли, нет ветоши?

– Не знаю. Не хочу к вам бегать второй раз.

– Дам тебе пару губок – должно подойти. Жду у кассы.

Анна-Мари заплатила, заверила продавщицу, что передаст маме привет, а потом мы вышли на улицу, отвязали Борнео и зашагали к кладбищу. Очень странным путем – не по главной улице, а закоулками.

– Меня тут каждая собака знает, – объяснила Анна-Мари.

Это видно. Продавщица в хозяйственном магазине знала ее по имени, и даже на боковых улочках, вдали от центра, при встрече все махали ей рукой.

Мне это чувство было знакомо по Кольвину. Там жили одни евреи, все знали меня и моих родных. Останавливались, расспрашивали, как дела у родителей, говорили, что только что видели Зиппи и Йоэля в магазине еврейской литературы (и как этой парочке хорошо вместе) и еще что я «с каждым днем все больше и больше похож на отца».

А когда я иду по Трегарону, никто меня не замечает. Сразу после переезда такая анонимность меня совсем не смущала, но теперь, после этих надписей на могилах, опущенные глаза стали казаться зловещими. Как будто все намеренно избегали на меня смотреть, делали вид, что меня вовсе не существует.

– Я жду не дождусь, когда свалю отсюда, – поведала мне Анна-Мари. – Поеду учиться в Университет Нью-Йорка, самый большой в самом большом городе, где меня никто не знает. Постараюсь ни с кем там не встречаться дважды.

Мы зашли на кладбище через боковой вход и прямиком зашагали к Коэну и Кантор. В ярком полуденном свете свастики были видны еще отчетливее.

Анна-Мари присела на корточки, вытащила бумажный пакет. Я присел с ней рядом, она поставила бутылку и положила губки на землю перед надгробием. Мы были совсем близко: я, она, оскверненные могильные плиты. Она потянулась, положила руку мне на локоть. Я немного закатал длинные рукава рубашки, она слегка коснулась одним пальцем моей голой кожи. Ощущение было до странности нормальным – невероятно, как такая странная, почти невозможная вещь может вдруг оказаться чем-то совершенно обычным! В такой момент ждешь грома, извержения серы, какого-нибудь знака свыше. Ждешь, что мистер Коэн сейчас выскочит из могилы и заорет на тебя на идише.

Но ничего такого не случилось. Я улыбнулся про себя, а Анна-Мари сказала:

– Худи, мне жуть как неприятно. Такие гады попадаются! Даже не представляю, что бы я чувствовала, если бы кто-то сделал такое с моими…

А потом, вместо того чтобы навеки оставить свою ладонь у меня на локте – я так на это надеялся, – она открыла бутылку, и мы принялись за работу.

Должен признать: не так я прежде воображал себе свое первое свидание. Я все не мог решить, что невероятнее: то, что она не еврейка, или то, чем мы занимаемся – старательно стираем с надгробий антисемитские надписи.

«Стираем» – не совсем подходящее слово. Скорее «размазываем».

– Мне жуть как стремно, что так вышло, – сказала Анна-Мари, выдавливая на губку еще средства. – Такое бывает со стариками. Они не любят перемен. А в Трегароне уже невесть сколько времени ничего не меняется. Все друг друга знают. Все учились в одних школах, закупаются в одних и тех же старых магазинах. И не хотят, чтобы что-то менялось.

– А ведь мир меняется, – заметил я.

– И это говорит парень с телефоном-«раскладушкой».

– Да я же не хочу… – начал я и осекся. – Оно просто защищает меня от… – Но это предложение мне тоже не хотелось заканчивать. «Раскладушка» защищала меня от всего, что отвлекает от чтения Торы: чтобы я не тратил время на просмотр видео, мемов, фотографий девчонок, одетых так же, как и та, которая только что до меня дотронулась. – Просто ощущается это по-другому. Если бы речь шла не о… нас, все было бы иначе. О нас говорят так, будто мы захватчики.

– А разве нет? В определенном смысле?

– Мы же никого не трогаем. Просто ищем себе место для жизни.

– Я, наверное, слышу только то, что говорит мама, – произнесла Анна-Мари. – Но, если вы построите эту многоэтажку, у нас ведь население города вырастет вдвое, да? Наверняка многое изменится.

Видимо, она права. В этом и состояла наша цель: сделать город другим – еврейские магазины, кошерные рестораны, новая синагога и учебный центр, эрув[35], Суббота – выходной день.

– Вряд ли это сделали старики, – заметил я, имея в виду рисунки на могилах.

– Да, скорее подростки. Потом будут хвастаться в соцсетях. Когда я говорю «такие гады бывают», я имею в виду – все люди гады.

Мы доработались до того, что пот выступил на подбородках, зато ни свастику, ни надпись на могиле Кантора было уже не опознать. Просто казалось, что кто-то шмякнул на надгробия темной грязи. Я приостановился, посмотрел время на телефоне – да так и ахнул.

– Мне нужно идти, – выпалил я.

– Мы почти закончили, – сказала Анна-Мари.

– Мне… мне нужно идти. Пропущу минху. Молитву. Можно хоть весь день пропустить. На математику хоть весь год не ходи – я, собственно, и не собираюсь. Но если пропустил молитву, тебя уводят за дровяной сарай и бьют ремнем еврейской вины.

 

Анна-Мари вытерла лоб и посмотрела на меня c ошарашенным видом.

– Сарай в фигуральном смысле, – прояснил я. – На самом деле у нас нет сарая. И ремня тоже нет.

– А.

– Я просто хочу сказать, что мне здорово влетит.

– Понятно. Мне самой закончить?

– Да. – Я встал, размял ноги. Увидел краем глаза какую-то фигуру у входа на кладбище, в темном костюме и шляпе. Впрочем, возможно, это просто заговорила моя совесть, потому что, когда я снова поднял глаза, там уже никого не было.

– Мы как, повторим? – спросила Анна-Мари, а потом поправилась: – В смысле, не это. Ну, ты понял, о чем я. Потусуемся.

Не хотелось ей улыбаться. Лучше сохранять невозмутимость – типа, тусоваться с симпатичными гойками для меня самое обычное дело. И все-таки я просиял. Губы растянулись сами собой. Я вовсю закивал, а потом поспешил обратно в школу.

Вернулся я с опозданием и весь в поту. Проскользнул на свое место рядом с Мойше-Цви и стал молиться. Минху нынче читал ребе Фридман, как всегда нараспев. Тон у него тихий, безмятежный – сразу забываешь про существование внешнего мира и про то, что находишься в блочном здании.

В душе воцарился мир, я покачивался взад-вперед и думал про Анну-Мари. Я по-прежнему переживал из-за рисунков на могилах, но душа так и пела – ведь мы с этим разобрались. А еще я до сих пор ощущал на локте ее пальцы – этим прикосновением она показала, что мы друзья. Нет, не только это. Девушка не будет дотрагиваться до парня, если речь идет о простой дружбе.

К концу службы я заметил, что ребе Мориц то и дело поглядывает на меня, а потом он подошел ко мне в узком коридорчике на выходе из бейс-медреша.

– Зайди ко мне в кабинет, – сказал он.

– У меня занятие.

– Это не просьба.

Тут я наконец посмотрел на него и понял, что он очень сердит. И вспотел. Хотя математик из меня никакой, я смог сложить два и два.

До того, как в прошлом году иешива приобрела этот участок, в главном здании находилась пресвитерианская церковь. Я мало что знал про пресвитерианцев. Знал только, что они христиане, потому что изображения Христа у нас были повсюду: на витраже, в резьбе над входной дверью.

Не сомневаюсь, что, когда в здании школы находилась церковь, кабинет Морица был кладовкой. Кабинетики наших раввинов были раскиданы по всему зданию. Кабинетик Морица был без окон, и дверь, открывшись, стукала по письменному столу. Стены без всяких украшений, только портрет Хафиц-Хаима[36] на стене.

– Хочешь газировки? – спросил ребе Мориц.

У Морица под столом стоит маленький холодильник, всем посетителям он предлагает газировки. Если увидят, что вы ходите по школе с бутылкой газировки, вас обязательно спросят: «Ты чего натворил?»

Потому что по газировке видно, что тебе влетело.

– Страшная жара на улице, – сказал ребе. – А газировка холодная.

Я молчал. Лучше первый ход оставить ребе. Может, он просто сердит на меня за опоздание к минхе.

Но ребе тоже молчал. Наклонился, открыл дверцу холодильника. Аккуратно выбрал банку газировки. Взял с покосившейся полки справа пластмассовый стаканчик, аккуратно налил в него газировки. Она пузырилась. Ребе отхлебнул, глядя на меня поверх стаканчика.

– Я не нашел на кладбище ни одной березы, – негромко произнес Мориц – могло показаться, что он обращается к газировке.

Мне хотелось ему возразить, что все не так, на кладбище полно берез. Но была одна проблема: я понятия не имел, как выглядит береза.

– А, ну да, видите ли, ребе, береза эта настолько изумительна, что совершенно невозможно находиться с ней рядом более или менее длительное время. Осмыслять ее великолепие лучше с безопасного расстояния, откуда можно… знаете, я бы, пожалуй, выпил газировки.

32Ермолка (кипа) – маленькая шапочка, прикрывающая затылок, которую после бар-мицвы мужчины-евреи обязаны носить постоянно. Символизирует преклонение перед Всевышним, к голове крепится заколками.
33Зихроно ливраха – одна из формул, которые принято произносить при упоминании имени умершего.
34Шахарис («Рассветная молитва») – первое, утреннее и самое длинное богослужение в иудаизме.
35Эрув – черта, отделяющая еврейскую общину от внешнего мира; в частности, в Субботу еврей может передвигаться только внутри эрува и только там совершать определенные действия. Ограждение территории эрува может быть как чисто символическим, так и обозначенным (например, натянутой бечевкой).
36Хафиц-Хаим (настоящее имя Исроэл Мейер Коэн Пупко, 1838–1933) – раввин, известный толкователь Талмуда, получивший свое прозвище по главному своему труду, «Сефер хафиц-хаим», посвященному толкованию законов о запрете сквернословия.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru