Два года назад мы с моим другом Ларри Зароффом сидели в кафе в Саусалито с видом на залив Сан-Франциско. Ветер трепал чаек, и саусалитский паром, кренясь, полз к городу, пока не скрылся из виду. Мы с Ларри предавались воспоминаниям о колледже: мы учились в Университете Джорджа Вашингтона и ходили вместе на большинство занятий. Это были такие сложные курсы, как органическая химия, качественный анализ и сравнительная анатомия, на которой мы препарировали кошку, – орган за органом, мышцу за мышцей. Мы наперебой делились воспоминаниями о тех днях, которые стали для меня самым напряженным временем в жизни, а потом Ларри пустился в рассказ о какой-то безумной вечеринке студенческого братства, с обильными возлияниями и компанией благосклонных девиц.
Я напрягся:
– Братство? Что еще за братство?
– ТЭП, разумеется.
– О чем это ты?
– Тау Эпсилон Пи. Да что с тобой сегодня, Ирв?
– Со мной?! Я ужасно расстроен. Я виделся с тобой каждый день – и ни разу не слышал о студенческом братстве в Университете Джорджа Вашингтона. Почему мне не предложили вступить? Почему ты меня не пригласил?
– Ирв, как, по-твоему, я могу это помнить? На дворе 2014 год, а мы начали учиться в Джордже Вашингтоне в 1949-м!
Расставшись с Ларри, я позвонил в Вашингтон своему близкому другу, Гербу Котцу. Герб, Ларри и я в колледже были неразлучны. Мы составляли тройку лучших по каждому изучаемому предмету, чуть ли не каждый день вместе ездили в колледж и вместе обедали.
– Герб, я только что разговаривал с Ларри, и он поведал мне, что принадлежал в Джордже Вашингтоне к какому-то братству, некоему ТЭП. Ты об этом знал?
– Ну… да. Я тоже был членом ТЭП.
– ЧТО?! И ты? Не могу поверить! Почему вы не предложили мне вступить?
– Да кто же теперь это вспомнит? Наверное, я предлагал тебе, но единственное, чем мы занимались, – это распивали пиво по пятницам, а ты пиво ненавидишь. Да и не встречался ты тогда ни с кем – все хранил верность Мэрилин.
Я растравлял свою обиду еще пару месяцев, пока во время генеральной уборки Мэрилин не обнаружила письмо 1949 года, приглашавшее меня в Тау Эпсилон Пи, и удостоверение о членстве. Я действительно был членом этого братства, но ни разу не присутствовал на его встречах, и этот факт напрочь стерся из моей памяти!
Этот яркий пример показывает, насколько зажат и тревожен я был в мои студенческие годы в Университете Джорджа Вашингтона, находившемся в пятнадцати минутах езды от нашего дома. До сих пор я завидую тем, кто с удовольствием вспоминает этот период – чувство единения с однокашниками, соседи по комнате в общежитии, ставшие друзьями на всю жизнь, командный дух, которым проникнуты спортивные состязания, взаимные розыгрыши соперничающих студенческих братств, доверительные отношения с профессором-наставником и тайные сообщества вроде тех, что запечатлены в известном фильме 1989 года «Общество мертвых поэтов». Все это прошло мимо меня.
При этом я сознаю: я был настолько мнителен и неудовлетворен собой, что совершенно не важно, что учился я не в колледже из Лиги Плюща. Сомневаюсь, что мне пришелся бы по душе весь этот антураж. Не уверен даже, что я выжил бы в такой среде.
В моей психотерапевтической работе меня всегда поражало, как часто пациенты начинают вспоминать что-то о своей жизни на тех этапах, которые в это время проживают их дети. Со мной это случалось неоднократно много лет назад, когда мои дети переходили в выпускной класс школы и задумывались о выборе колледжа, а потом еще раз, когда учебу в университете начал мой внук Десмонд.
Меня охватывали изумление и зависть при виде того, сколько ресурсов доступно нынешней молодежи, размышляющей, куда пойти учиться после школы. В распоряжении Десмонда были консультанты по выбору колледжа, справочники по лучшей сотне небольших гуманитарных колледжей и беседы с университетскими рекрутерами. Я в свои школьные дни не припомню вообще никакой помощи: консультантов по выбору колледжа в то время не существовало, а мои родители и родственники ничего обо всем этом не знали. Более того – и это очень важно – я не знал никого в своей школе или по соседству, кто собирался бы уехать в университет: все мои знакомые выбирали один из двух местных колледжей – Мэрилендский университет или Университет Джорджа Вашингтона (оба они в то время были огромными, посредственными и безликими образовательными учреждениями).
На меня оказал решающее влияние муж моей сестры, Мортон Роуз. Я очень уважал его: он был превосходным врачом, учился в Университете Джорджа Вашингтона, сначала на подготовительном отделении, а потом и в медицинской школе, и я был убежден – если уж этот университет хорош для Мортона, то и мне сгодится.
Наконец, когда в школе мне присудили стипендию Эммы Карр – полную оплату обучения в Университете Джорджа Вашингтона, – вопрос был решен, и не имело никакого значения, что ежегодная стоимость этого самого обучения составляла всего триста долларов.
В то время мне казалось, что вся моя жизнь, все мое будущее стоят на кону. В четырнадцать лет я познакомился с доктором Манчестером и с тех пор знал, что хочу учиться на медицинском факультете. Но всем было известно, что в медицинских учреждениях существует жесткая пятипроцентная квота на студентов-евреев: на медицинском факультете Университета Джорджа Вашингтона набирали сто человек на курс и ежегодно принимали всего пятерых евреев. В нашем школьном еврейском братстве, в котором я состоял (Эпсилон Лямбда Фи), умных выпускников, планировавших пройти подготовительный курс и подать заявление на медицинский факультет, насчитывалось намного больше пяти, а ведь это было лишь одно из нескольких подобных братств в Вашингтоне. Конкуренция была сильнейшая, поэтому с первого же дня учебы в колледже я выбрал для себя стратегию: отложу в сторону все прочее, буду трудиться усерднее всех и получать такие хорошие оценки, что меня не смогут не взять на медицинский.
Как оказалось, не один я избрал такой подход. Складывалось впечатление, будто все знакомые мне молодые люди, все сыновья еврейских иммигрантов из Европы, съехавшихся в Америку после Первой мировой войны, считали медицину идеальной профессией для себя. Если не получалось поступить в медицинскую школу, оставались еще стоматологическая, юридическая и ветеринарная школы или – последнее прибежище и наименее желательный вариант для идеалистов из нашего числа – вступление в семейный бизнес. Вот популярная шутка тех дней: у еврея есть два пути – стать либо доктором, либо неудачником.
Родители никак не участвовали в моем решении учиться в Джордже Вашингтоне. В те дни мы не очень близко общались: от нашего дома до магазина было полчаса езды, и я мало виделся с родителями, если не считать воскресений. Но даже в выходные мы редко разговаривали на важные темы. С матерью я вообще почти не разговаривал много лет, с тех пор как она обвинила меня в сердечном приступе, случившемся с отцом. Я принял решение защищать себя, держа дистанцию. Мне хотелось бы большей близости с отцом, но они с матерью были слишком тесно связаны друг с другом.
Помню, как в выпускном классе школы я однажды вез мать в магазин. Как раз когда мы поравнялись с парком Солджерс Хоум, она спросила меня о планах на будущее. Я сказал, что в следующем году начинаю учиться в колледже и что решил попробовать поступить в медицинскую школу. Она кивнула и, казалось, была очень довольна, но этим все и кончилось. Мы больше не заговаривали о моем будущем. Теперь, размышляя об этом, я задаюсь вопросом: не наводил ли я каким-то образом страх на нее и отца, не казалось ли им, что у них больше нет со мной никакого контакта, что меня уже забрала у них непонятная им культура?
Тем не менее я воспринял как должное то, что они пожелали оплатить мое обучение и все прочие расходы во время учебы в колледже и медицинской школе. Вне зависимости от наших отношений, в культуре моих родителей было немыслимо поступить иначе, и я последовал их примеру, когда растил своих собственных детей.
Таким образом, для меня и моих ближайших друзей базовый цикл колледжа не был пределом мечтаний: он был препятствием, которое следовало преодолеть как можно быстрее. В обычной ситуации студенты поступали в медицинскую школу после четырех лет базового цикла и со степенью бакалавра, но временами медицинские школы принимали выдающихся претендентов после всего трех лет предварительного обучения, при условии, что они прошли все обязательные курсы. Я, наряду со своими сверстниками, выбрал этот план и, как следствие, решил не изучать почти никаких предметов помимо обязательных для поступления на медицинский (химии, физиологии, биологии, физики, анатомии позвоночных и немецкого языка).
Что я помню из своих дней в колледже? За три года учебы я прослушал лишь три курса по выбору, и все они были курсами литературы. Я жил дома и следовал жесткому расписанию: упорный труд, зубрежка, лабораторные эксперименты, бессонные ночи перед экзаменами, занятия семь дней в неделю.
К чему такая лихорадка? К чему такая спешка? Для меня – или, если уж на то пошло, для любого из моих близких друзей – было бы совершенно немыслимым делом позволить себе годовой перерыв в учебе, который нынче называют «гэпом», чтобы вступить в Корпус Мира (которого тогда еще не существовало), или волонтером поехать в другую страну и заняться там гуманитарной деятельностью, или выбрать любой другой вариант из столь распространенных в мире моих детей и их сверстников. Нам всем предстояло поступление в медицинскую школу. Никому и в голову не приходило потратить на путь до нее больше времени, чем строго необходимо.
Но на меня действовали и другие факторы: мне надо было упрочить свои отношения с Мэрилин. Мне нужно было добиться успеха, показать ей, что у меня будет надежная карьера, что я перспективен, и тогда она выйдет за меня замуж. Она оканчивала школу на полгода позже меня, и учительница французского уговорила ее подать документы в Уэллсли-колледж[15], который принял ее сразу же.
В выпускном классе глава школьного «сестринства» твердила Мэрилин, что она слишком молода, чтобы связывать себя обязательствами, и что ей следовало бы – по крайней мере иногда – встречаться и с другими парнями. Мне это было не по душе, и я до сих пор помню имена двух парней, с которыми она ходила на свидания.
Стоило ей уехать в Уэллсли, как я начал ужасно бояться потерять ее: мне казалось, что я не выдержу конкуренции с парнями из университетов Лиги Плюща, с которыми она будет встречаться. Я засыпа́л ее письмами, полными переживаний, что я не могу быть достаточно интересен ей, что она знакомится с другими мужчинами, что я могу потерять ее. Вся моя жизнь в то время заключалась в изучении подготовительных предметов к медицинской школе, к которым Мэрилин не питала ни малейшего интереса. Я сохранил все письма Мэрилин, и пару лет назад университетский журнал Уэллсли опубликовал часть из них.
В те годы я был постоянно задавлен тревогой и страдал тяжелой бессонницей. В этом состоянии следовало бы обратиться к психотерапевту, но у меня не было такой возможности. Однако если бы я тогда встретился с психотерапевтом вроде меня, наш диалог выглядел бы примерно так.
Доктор Ялом: По телефону вы сказали, что ваша тревога на грани выносимого. Расскажите мне об этом подробнее.
Ирвин: Посмотрите на мои ногти, обкусанные почти до мяса. Я стыжусь их и стараюсь прятать руки от собеседников – посмотрите на них! Грудь сдавливает точно тисками. Мой сон совершенно расстроен. Я глотаю дексадрин и кофе, чтобы выдерживать бессонные ночи, готовясь к экзаменам, и теперь вообще не могу уснуть без снотворного.
Доктор Ялом: Что именно вы принимаете?
Ирвин: Секонал, каждый вечер.
Доктор Ялом: Кто его вам прописал?
Ирвин: Я просто потихоньку таскаю его у родителей. Сколько я их помню, они оба каждый вечер принимали секонал. Я уж думаю, не генетическая ли эта бессонница?
Доктор Ялом: Вы говорили, что в этом году учеба отнимает у вас очень много сил. А что было у вас со сном в предшествующие годы – например, в старших классах школы?
Ирвин: Иногда мне мешало напряжение из-за сексуального возбуждения, и приходилось мастурбировать, чтобы уснуть. Но, как правило, я спал хорошо – до этого года.
Доктор Ялом: Вот вам ответ, не генетическая ли это бессонница. Как вы считаете, ваши однокурсники также страдают от бессонницы и тревоги?
Ирвин: Сомневаюсь. И уж точно не знакомые мне студенты-неевреи! Они как-то спокойнее, расслабленнее. Один из них играет питчером в университетской бейсбольной команде, другие ухаживают за девушками или участвуют в жизни студенческого братства.
Доктор Ялом: Значит, можно предположить, что ваши проблемы не генетические и не вызваны обстоятельствами, а возникают из-за ваших личных реакций на происходящее.
Ирвин: Знаю-знаю – я фанатик. Я прыгаю выше головы по каждому предмету, перед каждым сдаваемым экзаменом. Всякий раз как на доску вывешивают графики результатов по любому экзамену, я вижу сначала общую кривую своего курса, а потом вижу свой результат – отдельно от всех, далеко превысивший то число баллов, которое было бы необходимо для отличной отметки. Но мне нужна абсолютная уверенность, иначе я схожу с ума.
Доктор Ялом: А почему вы так сходите с ума? Как вы думаете, что за этим стоит?
Ирвин: Ну, прежде всего, существует пятипроцентная квота на евреев, которых принимают в медицинскую школу, – одного этого уже достаточно!
Доктор Ялом: Но вы говорите, что прыгаете выше головы. Что отличной отметки для вас недостаточно – вам нужно отлично с плюсом. Можно ли сказать, что ваши друзья-евреи в аналогичной ситуации проявляют такое же рвение?
Ирвин: Они тоже вкалывают как проклятые. Мы часто занимаемся вместе. Но нет, они не в таком исступлении. Может быть, у них более приятная обстановка в семье. У них в жизни есть и другие интересы, они с кем-то встречаются, играют в баскетбол… Думаю, у них всё более сбалансировано.
Доктор Ялом: А каков ваш баланс? Как он выглядит?
Ирвин: Примерно восемьдесят пять процентов учебы и пятнадцать процентов тревоги.
Доктор Ялом: Эти пятнадцать процентов – тревога из-за поступления в медицинскую школу?
Ирвин: Это и еще кое-что – мои отношения с Мэрилин. Я очень хочу провести свою жизнь с ней. Мы были неразлучны все время учебы в старших классах.
Доктор Ялом: Видитесь ли вы сейчас?
Ирвин: Следующие четыре года она будет учиться в колледже Уэллсли в Массачусетсе, но мы пишем друг другу письма чуть ли не через день. Иногда я ей звоню, но междугородные звонки слишком дороги. Мать постоянно на меня ругается. Мэрилин обожает Уэллсли и ведет нормальную здоровую студенческую жизнь, в том числе встречается с парнями, и всякий раз, как она упоминает о каком-нибудь парне из Гарварда, с которым у нее было свидание, у меня сносит крышу.
Доктор Ялом: Вы боитесь – чего?..
Ирвин: Очевидного – что она познакомится с каким-нибудь парнем, который сможет предложить ей больше, чем я, – с более симпатичным, из высшего класса, благородного происхождения, с лучшим будущим… Всякое такое.
Доктор Ялом: А что вы можете предложить ей?
Ирвин: Вот именно поэтому поступление в медицинскую школу значит для меня так много – практически всё! Я не думаю, что помимо этого у меня есть какие-то достоинства.
Доктор Ялом: Вы встречаетесь с другими женщинами?
Ирвин: Нет, нет времени.
Доктор Ялом: Так вы живете монашеской жизнью? Это, наверно, очень тяжело, особенно учитывая, что ваша девушка так не живет.
Ирвин: В точку! Иными словами, я настроен серьезно и храню верность, а она – нет.
Доктор Ялом: Обычно этот возраст – время сильных сексуальных желаний.
Ирвин: Ага, я все время чувствую себя полупомешанным из-за секса, иногда – на три четверти помешанным. Но что я могу сделать? Я ведь не могу встречаться с какой-нибудь девушкой и говорить: «Я люблю другую, которая сейчас очень далеко, и единственное, что мне от тебя нужно, – это секс». Так что же мне – обманывать? Врун из меня никакой. Я не дамский угодник, и пока мой удел – фрустрация. Я день и ночь мечтаю познакомиться с какой-нибудь красивой и пылкой соседкой, которая тоскует по сексу, пока мужа нет в городе. Это было бы идеально. Особенно момент соседства – чтоб не тратить время на езду к ней.
Доктор Ялом: Ирвин, по моему убеждению, вы испытываете намного больше дискомфорта, чем нужно. Думаю, вам пошла бы на пользу психотерапия – вы носите в себе бездну тревоги, и вам предстоит немало потрудиться: понять, почему ваша жизнь так разбалансирована, почему вам так необходимо сверхусердно заниматься, почему вам кажется, что вы мало что можете предложить женщине, почему вас настолько душит любовь к ней, что вы рискуете отвратить ее от себя. Думаю, я сумею вам помочь, и предлагаю начать встречи дважды в неделю.
Ирвин: Дважды в неделю! А ведь мне понадобится почти полчаса, чтобы добраться сюда, и еще полчаса, чтобы вернуться домой. Это целых четыре часа в неделю. А у меня почти каждую неделю экзамены.
Доктор Ялом: Я подозревал, что вы можете так отреагировать, поэтому хочу еще кое-что сказать. Вы об этом не говорили, но у меня есть сильное предчувствие, что, продолжая свое медицинское образование, вы найдете особенно интересной психиатрию. И если так, то часы, которые мы с вами проведем вместе, послужат двойной цели: они не только помогут вам, но и расширят ваше понимание этой области.
Ирвин: Я вижу достоинства вашего предложения, но это будущее кажется таким… таким… далеким. А тревога – враг, нависший надо мной прямо сейчас, и я боюсь, что вычеркивание четырех часов из моей учебной недели лишь создаст еще бо́льшую тревогу, чем та, которую мы сможем развеять во время наших бесед. Позвольте мне подумать об этом!
Оглядываясь назад, я с сожалением думаю, что хорошо было бы все-таки начать проходить психотерапию в бакалавриате, но в 1950-х у меня не было ни одного знакомого, посещавшего психотерапевта. Мне каким-то образом удалось одолеть эти три кошмарных года. Невероятно помогало то, что мы с Мэрилин проводили летние каникулы вместе, работая в лагерях вожатыми. Те лагерные дни были свободны от учебного стресса, и я купался в своей любви к Мэрилин, заботился о юных подопечных, учил их играть в теннис и играл сам, сводил дружбу с людьми, которые интересовались чем-то еще помимо медицины. В один такой год моим коллегой-вожатым был Пол Хорн, который впоследствии стал известным флейтистом, и мы оставались друзьями до самой его смерти.
Если не считать этих летних передышек, мои студенческие годы были мрачны: я – один из множества студентов в потоке, контакт с преподавателями минимален. Однако, несмотря на напряжение и унылые, сухие лекции, содержание курсов меня завораживало. Особенно это касалось органической химии – бензольное кольцо с его красотой и простотой, сочетающимися с бесконечной сложностью, очаровало меня, и два лета подряд я зарабатывал себе на карманные расходы, подтягивая других студентов по этой теме.
Однако самыми любимыми были три предмета по выбору – литературные курсы: «Современная американская поэзия», «Мировая драматургия» и «Расцвет романа». На этих занятиях я чувствовал себя по-настоящему живым и упивался чтением книг и написанием сочинений – единственных письменных работ, которые я выполнял в колледже.
С особенными чувствами вспоминаю курс мировой драматургии. Аудитория его была самой маленькой из всех курсов, что я посещал (всего сорок студентов), а содержание – поистине чарующим. Этот предмет запомнился еще и тем, что у меня сложился личный контакт с его преподавательницей. Это была привлекательная женщина средних лет, со светлыми волосами, убранными в тугой пучок.
Как-то раз она попросила меня зайти к ней в кабинет и похвалила мое сочинение на тему «Прометея прикованного» Эсхила, сказав, что пишу я превосходно, а мое мышление отличается оригинальностью. Она спросила, не задумывался ли я о карьере в гуманитарной области. Я и по сей день помню ее сияющее лицо. Она была единственной из преподавателей, кто знал мое имя.
Если не считать одной четверки с плюсом за экзамен по немецкому, по всем предметам в колледже я имел твердые отлично с плюсом, но даже при этом процесс поступления в медицинскую школу оставался сплошной нервотрепкой. Я отослал документы сразу в девятнадцать школ и получил восемнадцать отказов и одно согласие (с медицинского факультета Университета Джорджа Вашингтона, на котором просто не могли отказать выпускнику их колледжа со средним баллом, близким к 4.0).
Почему-то само существование антисемитской квоты в медицинских школах не бесило меня. Она была повсеместной; я никогда не знал ничего иного и, следуя примеру родителей, просто принимал ее как нечто само собой разумеющееся. Я никогда не занимал позицию активиста и даже не гневался на абсолютную несправедливость этой системы. Теперь, оглядываясь назад, я полагаю, что это отсутствие негодования было результатом низкой самооценки: я принял мировоззрение тех, кто меня притеснял.
Я до сих пор ощущаю дрожь ликования, которую почувствовал, получив из письмо «Джорджа Вашингтона» с сообщением, что меня приняли: это был величайший восторг в моей жизни. Я помчался к телефону, чтобы позвонить Мэрилин. Она постаралась, как могла, выразить свой энтузиазм, хотя и прежде ничуть не сомневалась, что меня примут.
После этого моя жизнь изменилась – у меня внезапно появилось свободное время. Я взял роман Достоевского и снова начал читать. Я попытал счастья в университетской теннисной команде и сумел сыграть один парный матч; вступил в университетскую команду по шахматам, где отыграл на второй доске несколько межуниверситетских матчей.
Я считаю первый год медицинской школы худшим годом за всю свою жизнь – не только из-за высоких академических требований, но и потому, что Мэрилин на второй год учебы уехала во Францию. Я вгрызался в науки, зубрил все, что требовалось выучить, и трудился, пожалуй, еще усерднее, чем в колледже. Единственной моей отрадой в медицинской школе были отношения с Гербом Котцем и Ларри Зароффом, которые стали моими друзьями на всю жизнь. Они были моими партнерами в анатомичке, когда мы вскрывали труп, названный нами Агамемноном.
Не в силах больше выносить разлуку с Мэрилин, я решил к концу первого курса перевестись в Бостон и – mirabile dictu[16] – меня приняли в медицинскую школу Бостонского университета, а когда Мэрилин вернулась после года учебы во Франции, мы обручились.
В Бостоне я снимал комнату в большом четырехэтажном пансионе «Бэк Бэй» на Мальборо-стрит. Это был первый год вдали от дома, и моя жизнь, внутренняя и внешняя, начала меняться к лучшему. В том же пансионе жили и некоторые другие студенты, и у меня быстро появились приятели. Вскоре мы начали ежедневно ездить на занятия компанией в три-четыре человека. Один из этих приятелей, Боб Бергер, стал моим другом на всю жизнь. О нем еще пойдет речь.
Комната Ялома в Бостоне во время учебы в медицинской школе, 1953 г.
Но главным камнем преткновения во время моего пребывания в Бостоне и учебы на втором курсе медицинской школы были уикенды с Мэрилин. В Уэллсли-колледже действовали очень строгие правила насчет студенток, проводящих по вечерам и ночам время вне колледжа без присмотра взрослых. Поэтому каждую неделю Мэрилин приходилось изобретать какой-нибудь правдоподобный предлог и добывать приглашение от какой-нибудь свободомыслящей подруги. Часть выходных мы посвящали занятиям, а в остальное время ездили кататься по побережью Новой Англии, ходили по музеям в Бостоне и ужинали в ресторане «Дарджин-Парк».
Моя внутренняя жизнь тоже менялась. Мое исступление прошло, тревожность снизилась до минимума, и я, наконец, смог спокойно спать. Уже в первый год учебы в медицинской школе я знал, что займусь психиатрией, хотя прослушал всего пару лекций по этому предмету и ни разу не беседовал с настоящим психиатром. Думаю, я выбрал психиатрию еще до того, как поступил в школу: это решение проистекало из моей страсти к литературе и убежденности, что психиатрия обеспечит мне близость ко всем великим писателям, которых я любил.
Меня тянуло и к медицине, и к литературе. Моим самым большим удовольствием было погрузиться в мир романа, и я снова и снова говорил себе, что лучшее, что человек может сделать в жизни, – это написать прекрасный роман. Я всегда был жаден до сюжетов, и с тех пор как в раннем отрочестве впервые прочел «Остров сокровищ», глубоко нырнул в истории, рассказанные великими писателями.
Даже теперь, в свои восемьдесят пять, я пишу эти слова, а сам жду не дождусь вечера, чтобы вернуться к «Маршу Радецкого» Йозефа Рота. Я стараюсь растянуть это удовольствие и борюсь с желанием проглотить его за один присест. Когда история представляет собой нечто большее, чем рассказ о человеческой жизни, и является исследованием человеческих желаний, страхов и поисков смысла – как, например, эта книга, – она завораживает меня. И завораживает меня то, что эта драма осмысленна вдвойне, ведь она затрагивает не только человеческие жизни, но и параллельные процессы, происходящие во всей культуре, в данном случае в Австро-Венгерской империи перед Первой мировой войной.
При всей моей любви к литературе медицина ни в коем случае не была для меня выбором «по умолчанию», поскольку науки всегда завораживали меня не меньше, особенно биология, эмбриология и биохимия. А еще я очень хотел быть полезным и передавать другим то, чем одарил меня доктор Манчестер в тяжелую для меня минуту.