Детско-юношеская социально-политическая активность, строившаяся в обход массовых организаций – пионерской и комсомольской, а часто в противовес им, неравномерно изучена в отечественной литературе. Если для времени позднего сталинизма и хрущевской оттепели накоплена определенная информация о таких прецедентах, то для 1930-х – начала 1940-х гг. она почти полностью отсутствует. Между тем, она представляет большой интерес хотя бы в плане понимания того, как отражались на умонастроениях и поведении подрастающего поколения социально-политические реалии, идеология и политика этого времени, включая события Большого террора. Помимо того, указанная сторона жизни советских школьников позволяет увидеть их в непривычном свете субъектов истории (пусть даже на микроуровне), а не в качестве пассивных реципиентов сфокусированных на них внешних воздействий, в каком, они, по словам британского культуролога К. Келли, чаще всего предстают в научной литературе[105].
Главной проблемой, с которой сталкивается исследователь детской самоорганизации – это скудная документальная база. Основными поставщиками информации о ней являлись школьные комсорги, которые действовали с 1935 г. в большинстве городских школ, вели наблюдение за школьниками, а иногда выявляли их конспиративные сообщества. Последние попадали в фокус пристрастного внимания комсомольского руководства и начальства от образования, а многие поступали в ведение карательных органов. Как минимум недоброжелательное отношение официальных структур к детским самодеятельным группам определяли два фактора: на фоне партийных чисток и громких политических процессов 1930-х они смотрелись как реплика «оппозиционных блоков» (пусть неполноценная и не зеркальная) и этим вызывали опасливое отторжение. Кроме того, фактом своего существования они подрывали коллективизм, составлявший краеугольный камень советского воспитания[106]. В глазах комсоргов и стоявших за ними инстанций стремление к личной или групповой обособленности осмысливалось через негативно заряженные понятия отщепенства, отрыва от массы и выглядело симптомом отклоняющегося поведения. А сами его субъекты, выпадавшие из-под контроля пионерской и комсомольской организаций, рассматривались как явные или потенциальные нарушители правовых и социальных норм.
Вместе с тем, приемы обрисовки разных по направленности групп в документах различались. Так, комсорги были склонны к более обстоятельному и свободному освещению подростковой активности без признаков политической или идеологической делинквентности. И, наоборот, к более скупым, основанным на однообразных описательных клише характеристикам политизированных группировок. Эту разницу объясняет разграничение полномочий с карательной системой. Если первая категория школьников в логике информантов подлежала возвращению на правильный путь усилиями здорового коллектива, то вторая априори рассматривалась как объект изучения и мер воздействия «компетентных» органов. Попавшие в поле зрения последних подростковые группы поступали в активную разработку, привлекались к ответственности, а на их следственные дела накладывался гриф секретности, сохраняющий свою силу и в текущем времени.
С учетом недоступности многих документов донесения, справки, информационные сводки комсомольского мониторинга остаются практически единственным источником по интересующему нас предмету[107]. Краткий отчет НКВД Сталину по антисоветским школьным группам за 1938–1939 г. содержится в сборнике документов «Лубянка. Сталин и НКВД – НКГБ – ГУКР «Смерш» 1939 – март 1946». При подготовке данного раздела было также использовано следственное дело организации «Четвертая империя», хранящееся в ЦА ФСБ РФ.
Мотивы, потребности, интересы подростков, претворявшиеся в их самоорганизации, отличались большим разбросом. Однако все они были опосредованы особенностями возрастной психологии, в частности, склонностью подростков к игровым занятиям[108]. Образование и функционирование детских объединений в своих основаниях совпадало с игрой, то есть, согласно Й. Хейзинги, являлось отделенной от обычной жизни, несерьезной, свободной деятельностью, хотя и определяемой правилами и предоставлявшей возможности перевоплощения своим участникам[109]. Игровая парадигма позволяет представить подростковую самоорганизацию как осознанный переход из актуальной действительности в виртуальную (хотя и не менее подлинную для участников), где правила задавала специализация объединения, а способы перевоплощения – структура его ролей. Сокрытое от непосвященных, особенно взрослых, такое объединение всегда обладало притягательностью для подростков опять-таки за счет возрастного пристрастия к тайне, секретным шифрам, кодам и конспирации[110]. Тайна играла и утилитарную роль – она всегда крепко цементировала складывающиеся отношения[111].
Несмотря на то, что игра/организация была отделена от обыденной жизни, она не была выключена из социального контекста. Как отмечает один из ведущих специалистов по психологии детской игры Д.Б. Эльконин, игра социальна по своему происхождению, она возникает из условий жизни ребенка в обществе[112]. Это заключение в полной мере относится к подросткам 1930-начала 1940-х, чья самодеятельная активность чаще всего разворачивалась на дефицитной стороне инфраструктуры детства и государственной политики в области воспитания.
Школьная реформа 1930-х, с ее строгим учетом успеваемости и поведения учащихся, контролем учительства, пионерской и комсомольской организаций, вовлечением учащихся в общественную работу была направлена на формирование социально ответственной личности, способной выполнить свои обязательства перед социалистическим Отечеством. Введенные изменения порывали с концепцией автономности ребенка и задачей развития его индивидуальности, на которые еще ориентировалась педагогика 1920-х гг[113]. Для многих подростков пребывание в среде, перенасыщенной деспотическими требованиями и не оставлявшей зазора для удовлетворения личных релаксационных, коммуникативных, познавательных и прочих потребностей, становилось тяжелым испытанием. Как следствие даже у благонамеренных школьников нередко возникал запрос на объединение с себе подобными ради разрядки и сатисфакции. Подобные образования складывались скорее в дополнение, чем в пику школе и другим институтам, которые не могли предоставить им подходящей ниши. При различных степенях конформности и разной специализации под общий знаменатель такие группы подводило стремление вырваться из-под дисциплинарной власти, с ее технологиями производства «нормализованных субъектов», в пространство свободного общения и творчества.
Как пример конформной реализации указанных побуждений можно привести группу из 11 старшеклассниц, комсомолок и хороших учениц, из г. Постышево (ныне Красноармейск) Донецкой области. Назвавшись «Союзом отважных», группа разработала свою программу, которая включила следующие положения: «Никогда не ссориться, а если поссоримся, сейчас же… мириться, всегда выручать друг друга из беды, несмотря ни на что, помогать друзьям в их беде, никогда не обижать друг друга, исполнять приказания Союза, что бы то ни было, делиться хорошими вещами, жить честно и бороться с некультурностью. Делиться конфетами»[114]. В повестку первого же заседания вошли пункты: 1. утверждение программы; 2. организация вечеринки; 3. сбор средств и обсуждение сметы; 4. кто кого любит?»[115]. Деятельность («организация вечеринки», выяснение «кто кого любит») как будто демонстрировала сугубую аполитичность и дрейф от комсомольской повестки в сторону камерного девичьего общения, с интересом к гендерным отношениям, одежде, развлечениям. Однако то, от чего бежали девушки – избыточное давление социального окружения с его символической властью, настигало их в самой структуре всего предприятия. Название организации, отсылающее к героическому этосу советской культуры, императивы честности, дружбы, «культурности», восходящие к соответствующим топосам печати и пропаганды, межличностные отношения по типу молодежных коммун («делиться» «хорошими вещами» и «конфетами»), показывали гипер-социализацию, ограничивавшую свободное творчество в намеченном деле. Причина, по которой эти девушки попали в объектив комсомольского мониторинга, заключалась в осуждении информантом их пассивной позиции в комсомоле и активной за его пределами.
Другая группировка школьников из Рославля, выявленная в 1936 г., сложилось вокруг литературного журнала, вначале называвшегося «Грусть века», а затем переименованного в «Серапион» – в память о литературном объединении «Серапионовы братья». Судя по намерению руководящего ядра выяснить мнения читателей о символистах и имажинистах, а также поклонению С. Есенину, «коньком» журнала должен был стать Серебряный век русской литературы с его декадентскими тенденциями. В соответствии с обозначенными приоритетами учредители и постоянные авторы, как сообщал информант, собирались «писать обо всем том, что отвергнуто нашей современной советской литературой (грусть, тоска, скука, упадничество, маловерие, нытье и т. д.)». Данная позиция манифестировалась в стихах первого же выпуска, которые выражали разочарование жизнью и даже готовность с ней расстаться:
Скука жить не дает,
Ходишь вечно мрачный,
Пессимизм меня зовет
В гроб дубовый, страшный.
C одной стороны, мотивы одиночества и ранней усталости от жизни можно расценить как форму отрицания насаждаемых советским воспитанием социального оптимизма, веры в светлое будущее. С другой стороны, как отражение подросткового негативизма и связанной с ним ролевой модели ниспровергателей общепринятых ценностей и норм. С очевидностью, ее прототипами служили образы нигилистов и «лишних людей» русской классики – увлечение ими старшеклассников фиксировали и школьные работники послевоенных лет[116].
Продвигая журнал как территорию без догм, авторитетов и иерархий, трое главных авторов и учредителей зазывали к себе собратьев по перу, заинтересованных в развитии независимого взгляда на жизнь и литературу («Так слушай же, товарищ мой/Приди в журнал ты к нам/Не будь ты для других слугой, /А будь хозяин сам»). А чтобы повысить привлекательность предложения обещали основать при журнале общество для избранных – «Союзное бюро», с выработкой специальной декларации целей, секретных шифров и паролей. Такое продолжением игры в свободную прессу и независимую экспертизу вызвало острую реакцию надзирающих инстанций. В условиях нарастания Большого террора заявка на создание сообщества, перекликавшегося по названию с разгромленной в 1931 г. меньшевистской организацией («Союзное бюро меньшевиков»), становилась чрезвычайным происшествием. Даже несмотря на то, что указанное намерение не успело вступить на путь исполнения, оно дало повод к серьезному разбирательству[117]. Дальнейшая судьба подростков, втянутых в эту историю, неизвестна.
При различиях в содержании и формах активности участников обеих групп объединяла высокая включенность в институциональную среду, субъективно ощущавшаяся как бремя. Стремившиеся высвободиться из-под него подростки создавали свое отгороженное от социума пространство, где отменяли идеологический нарратив и школьный регламент. Однако и здесь в той или иной форме их «догонял» социальный контроль, вторгавшийся в реализацию плана.
Подростковый пубертат как предмет медико-педагогического дискурса, школьного просвещения и специальной помощи детям, легализованный в 1920-е гг. вместе с фрейдизмом, педологией и теорией свободной любви (Эроса крылатого), в 1930-е был снят с обсуждения[118]. Усиление цензуры, разгром в 1936 г. педологии и передача функций изучения и направления ребенка учителям ознаменовали переход тематики секса и полового созревания в разряд табуированных для сколько-нибудь широкой аудитории. Она стала прерогативой узко-профилированных специалистов. Эти же аспекты начисто выпали и из текстов советской культуры о любви. Вместе с тем, сексуальная проблематика продолжала будоражить школьный мир, с не прекращавшимися случаями изнасилований, беременности учениц, хождения по рукам подростков порнографических картинок и томов энциклопедии с изображением гениталий. Даже в знаменитой московской 25-й (с 1937 г. – той самой 175-й школе, о которой шла речь в начале очерка) тема интимных отношений полов доминировала в анонимном опросе старшеклассников о волнующих их вопросах[119]. Не исключено, что при психологической и психиатрической поддержке проблемных подростков негативные тенденции и печальная статистика могли бы быть взяты под контроль. Однако в сложившихся обстоятельствах школьникам приходилось самостоятельно решать проблемы на этом поле. И если законопослушные юноши довольствовались знакомством с соответствующей книжно-печатной продукцией, то их делинкветные сверстники искали более действенных способов справиться с либидозными желаниями.
Так, в конце 1936 г. в поселке Чернь Тульской области была выявлена организация «Союз говельщиков» из 15 восьмиклассников и одного шестиклассника местной школы, сложившаяся как ответвление взрослой хулиганской шайки. Название кружка и его ритуалы были увязаны с игрой, в которой разнузданные подростки хватали за половой член одного из своих товарищей. Это действие называлось «разговеться», или «поговеть», проходило в уборной и сопровождалось дикими выкриками. Перенос понятия из церковно-религиозного обихода на сферу низменных инстинктов, шутовская постановка ритуала и соответствующая тому площадка проведения придавали ситуации характер карнавала, с типичными для последнего инверсией высокого и низкого, обыгрыванием непристойных ролей и положений[120]. В тот же сценарий вписывались другие атрибуты сообщества, отраженные в его «конституции», включая «столицу», особое поощрение отличившихся и номенклатуру должностей, частично заимствованную из истории Новгородской боярской республики, частично придуманную самими участниками в пандан основному занятию[121]. Такая карнавализация имела под собой вполне целерациональные основания. Развратные действия, снимавшие психо-сексуальное напряжение, в контексте смехового представления не вызывали у участников чувства вины и дискомфорта. Описанный ритуал дополнялся требованиями хорошей физической формы, дисциплины и отстраненности от общественной жизни школы (даже, невзирая на то, что почти все участники были пионерами, а один из них – председателем Совета пионерских отрядов школы). Сознательное дистанцирование от официальной детской организации при формальном членстве в ней и ритуалистика, замешанная на сексуальной игре, вызвали серьезную обеспокоенность властей. Расследование по «Союзу говельщиков» в 1937 г. проводила бригада проверяющих во главе с членом ВЦИК Носовым, а докладная записка была направлена председателю ВЦИК М.И. Калинину и зам. пред. СНК РСФСР Лебедю[122].
Похожая, хотя и более «продвинутая» соответственно возрастному составу участников нелегальная организация существовала в 1936–1937 гг. при Хуторском сельсовете и избе-читальне Челябинской области под вывеской «кружка любителей естествознания». Объединившиеся в нем 12 отвязанных парней и девушек разных возрастов (самым младшим было по 17 лет, а самому старшему – 21) под водительством изгнанного из колхоза и неработающего парня Чернотелова изучали детородные органы и состояли друг с другом в половой связи. Более того, участники кружка бравировали своей вседозволенностью, выводя мочой по снегу названия гениталий. А в торжественный день памяти Ленина непристойными действиями сорвали читку его биографии на официальном собрании[123]. Карнавализация в виде пародийной профанации официального названия кружка, публичного нарушения культурных табу, обесценения сакральных символов и ритуалов советского государства – в передаче информанта выглядела тем более вопиющим извращением поведенческих норм, что контрастировала с моралью и социальными привычками сельской молодежи в целом. Какие санкции были наложены на эту участников этой группы, неизвестно.
В том же ряду подростоко-юношеских сообществ, с карнавализованной постановкой практик, хотя и без сексуальной подоплеки, стоят подмосковные группы, складывавшиеся для игрового воспроизведения московских политических процессов, в частности, процесса по т. н. «параллельному антисоветскому центру». Школьники разбирали между собой роли Троцкого, Пятакова, Радека, Сокольникова, а предводителя кампании назначали прокурором «Вышинским». После того, как в одной из школ распространился слух об образовании местной «троцкистско-зиновьевской шайки», к новоиспеченному «Троцкому» посыпались заявления: «В троцкистскую шайку… Просим принять нас в вашу троцкистскую шайку, и все твои указания, товарищ Троцкий, мы будем выполнять»[124]. В появлении таких групп следует видеть побочный продукт публичной стигматизации подсудимых как бандитов, разбойников, убийц и прочей уголовной нечисти. Эти «ярлыки» будили в воображении подростков ассоциации с плеядой популярных преступников – от Робина Гуда и Дубровского до Мишки Япончика и Леньки Пантелеева и окружали фигурантов процессов ореолом криминальной славы. Карикатурная (хотя и не осознаваемая таковой) репрезентация обвиняемых указывала на запечатленный в сознании школьников мир перевернутых образов, созданный из политических процессов пропагандистской шумихой. В этом смысле можно было говорить о ее успехе. Одновременно эффект этого пропагандистского продукта вскрывал сильное давление уголовного мифа на детскую психику, уходившее корнями в маргинализацию и криминализацию городской среды по ходу социальных трансформаций 1930-х[125]. В этом контексте ошельмование подсудимых, по крайней мере, для части подрастающего поколения, закономерно достигало обратного результата.
Ш. Фицпатрик и К. Келли в своих монографиях ссылаются на близкий прецедент, имевший место в 1936 г. в Ленинграде. Там сын партийного чиновника 12-летний А. Дудкин организовал игру в контрреволюционную «троцкистско-зиновьевскую банду», в которой сам исполнял роль Зиновьева, а его товарищи – Каменева, Троцкого, Кирова, Николаева (убийцы Кирова) и представителя НКВД. Если в первой части разыгрывалось убийство Кирова, то во второй речь шла об убийстве Сталина теми же персонажами[126]. По мнению и той, и другой исследовательницы, это был инвариант игры в казаков-разбойников или в разбойников и полицейских. А безнаказанность Дудкина, отделавшегося легким испугом, – проявлением тенденции деполитизации детства, иногда бравшей верх над противоположной – его форсированной политизацией[127].
Такая трактовка события представляется не вполне корректной. На самом деле ленинградские, так же, как схожие подмосковные забавы, для инициаторов были не модификацией обычных детских игр, а разыгрыванием зловещей драмы, с матерыми преступниками в главных ролях. На фоне ужесточившейся позиции власти по отношению к детским правонарушениям, в частности, установления в 1935 г. возраста уголовной ответственности с 12 лет, а также стараний взрослых наставников дискредитировать в глазах учащихся преступный мир и уголовную романтику, все втянутые в подобные развлечения подростки хорошо осознавали неблаговидность своих занятий. Подобно участникам сексуальных игр, вуалировавших «стыдные» влечения карнавальными образами, эти игроки прятали свое общественно порицаемое пристрастие к уголовщине под «контрреволюционными» масками. Данная подмена была настолько ясна взрослым экспертам, видевшим ситуацию изнутри, что не привела к заметным последствиям для ее зачинщиков.
Не убывающие показатели детских правонарушений, по единодушному признанию историков советского детства, составляли ахиллесову пяту всей выстроенной в 1930-е годы системы работы с детьми[129]. Наиболее опасным и трудно искоренимым феноменом криминализации становилась организованная преступность. Опиравшиеся на запугивание, шантаж, а то и на прямое насилие преступные сообщества могли определенное время оставаться вне видимости правоохранительных органов. В расчете на полное доминирование в зоне своих интересов некоторые из них старались изгнать оттуда все знаки «обобщенного другого» в лице государства, или, по формуле французского социолога А. Лефевра, пытались превратить пространство государственной репрезентации в репрезентацию своего пространства. Этот позыв распространялся не только на казенное имущество и советские символы, которые портились или уничтожались, но и на официальную пропаганду и идеологию, которые в меру своего интеллектуального развития бандиты пытались дезавуировать в глазах остальных учеников.
Так, несколько уголовных групп из школ Сыктывкара, занимавшихся кражами и издевательствами над слабыми учащимися, одновременно распространяли антисоветские анекдоты и песни, критические высказывания о вождях, на стенах рисовали фашистские знаки[130]. В Темниковской средней школы Мордовской АССР в конце 1936 г. была выявлена банда из 10 учеников, совершившая за два неполных месяца осени 1936 г. семь ограблений. На протяжении двух лет данная группа систематически срывала уроки и массовые мероприятия, часто являлась в пьяном виде на занятия. Конец хулиганскому террору положила проверяющая комиссия, усмотревшая в бесчинствах вызов системе еще и по причине распространенности в школе антисоветских настроений, главным источником которых была все та же делинквентная группировка. Например, на уроке истории на вопрос учителя, почему будущая война против Советского Союза будет самой опасной для буржуазии, один из учеников, не задумываясь, ответил: «Буржуазия пойдет на Советский Союз, кулачество восстанет, привлечет на свою сторону колхозников, и все вместе выступят против советской власти». А на встречный вопрос учителя: «Чем вы это обосновываете?» пояснил: «Положение в деревне плохое, вы вот снимите галифе, поезжайте в деревню, послушайте, что говорят крестьяне. Только похуже оденьтесь, и вы все узнаете». С этим мнением были согласны и остальные учащиеся[131].
Еще более дерзкий сценарий подчинения обширного социального окружения, с вытеснением оттуда всех репрезентаций власти, реализовался в Ташкенте. Там в середине 1930-х гг. на базе двадцати городских притонов сложилось детское бандитское подполье, державшее в страхе несколько районов города. Наряду с разбойными налетами на квартиры, магазины, раздеванием прохожих на улицах, вымогательством денег у школьников и учителей, избиением и запугиванием тех, кто пытался сопротивляться, они вели подрывную работу против власти: на глазах у граждан уничтожали вырванные из газет портреты советских вождей, накануне революционных праздников срывали развешенные красные флаги, атаковали и избивали школьников – участников первомайских и октябрьских демонстраций. Кроме того, группа 12-13-летних отморозков зарезала финским ножом 15-летнего сына рабочего-стахановца, возвращавшегося из школы. Расправа над мальчиком сопровождалась выкриками: «Одним стахановцем будет меньше!». По приговору суда участники самых тяжких преступлений в возрасте от 14 лет и выше были приговорены к заключению, а подростки меньшего возраста частью были направлены в исправительно-трудовые колонии НКВД, частью – на производство, а частью возвращены в школу под надзор комсомольского актива[132].
На фоне основной массы преступных сообществ, предпочитавших держаться в тени и избегать любого соприкосновения с государственной властью, открытое противоборство с ней было редким явлением. Таким же нетипичным было и стремление вступить с ней в отношения симбиоза. В 1936 г. в селе Борисовка Курской области был раскрыт «Союз Юных Бандитов» (или сокращенно «СЮБ») из шести девятиклассников, родившийся несколько ранее в красном уголке местной школы. Там участники подписали кровью программный документ: 1. Добиваться образования за десятилетку. 2. Каждому дать кличку из кинокартины «Путевка в жизнь». 3. Один за всех, и все за одного. 4. Попавшись в ловушку, умереть, но не выдавать членов «СЮБ». Ближайшей задачей члены «СЮБ» ставили накопление оружия, с помощью которого намеревались совершить ряд краж, после чего с большой суммой денег выехать на Кавказ или в Крым. Часть этого плана была блестяще реализована: милиция изъяла у парней арсенал оружия, денежную сумму в размере 6703 руб., добытую в результате серийных ограблений, и наворованные вещи, которые складировались все в том же красном уголке[133]. Судя по взятому всеми обязательству получить образование в размере полной средней школы, что было скорее исключением, нежели правилом для сельской молодежи, они были хорошо интегрированы в школьную жизнь и нацелены на социальное продвижение. По всей видимости, и доступ к красному уголку обосновывался общественной работой, которую они вели в школе. Члены банды поклонялись культовому советскому фильму о перевоспитании преступных элементов среди беспризорников 1920-х, хотя, скорее всего, были заворожены не педагогикой начальника колонии Сергеева, а галереей уголовных персонажей, с которыми себя отождествляли. Идеологически нагруженной деталью был красный уголок – священная точка школьного пространства и символ Октября, переоборудованный в собственную штаб-квартиру и склад награбленного добра. За этим выбором (при наличии альтернативных мест для воровского «схрона» в большом селе) просматривается отсылка к революционному осмыслению частной собственности как к продукту эксплуатации чужого труда или даже прямого ограбления, с вытекающим отсюда оправданием ее экспроприации. Однако такая попытка подстроиться под советскую теорию и практику отъема имущества эксплуататоров, во-первых, не могла остаться незамеченной (надо полагать, что изобличению группы послужил все тот же красный уголок с недвусмысленными находками), а во-вторых, не была учтена судом: все члены «СЮБ» отправились за решетку.
Обе модели отношений с государственной властью, конфронтационная и симбиотическая, обладали общим признаком демонстративности. Если первые из рассмотренных криминальных сообществ афишировали непримиримое отношение к государственной системе, то последнее столь же откровенно показывало возможность использования ее предложений и элементов дискурса, оставаясь по другую сторону закона. Облегчавшие работу милиции и сокращавшие срок существования уголовных сообществ, данные тактики были невыгодны с прагматической точки зрения. Тем не менее, они находили сторонников, которые своим образом действий бросали вызов системе, отвечая на ужесточение репрессивной политики по отношению к подросткам-преступникам.