Я – не кинозвезда. Я – актриса. Быть кинозвездой – просто кинозвездой – это как фальшивая жизнь, прожитая во имя фальшивых ценностей и ради известности.
Актерство – это надолго, и в нем всегда есть превосходные роли, которые можно сыграть.
Вивьен Ли, английская киноактриса, лаурет премии «Оскар» за роль Скарлетт О’Хара в фильме Дэвида Селзника «Унесенные ветром», США,1939 г.
Я хочу увидеть Нину прямо сейчас. Я плохо спал, какое-то неясное предчувствие мешало мне. Вчера я позвонил и сказал, что приеду. Попросил подобрать книги. Она не стала ничего уточнять.
– Приезжай завтра.
Мне показался новым тембр ее голоса и само его выражение, с каким она сказала эту простую фразу. Эта женщина – лет на двадцать пять старше меня, с которой я знаком уже бог знает сколько времени, вдруг открылась мне с совершенно новой стороны.
«Приезжай завтра».
Когда я был студентом, она говорила мне «вы». «Вадик, вы». Теперь, когда я стал двадцатидевятилетним и, как пишут обо мне журналисты, «реализующим возлагаемые на него надежды», она перешла на «ты».
«Ты, знаешь, Вадик…» – будто приравняла меня к себе. Простая библиотекарша приравняла меня – реализующего возлагающиеся на него надежды молодого гения – к себе.
Я очень удивился.
Моя машина стоит во дворе – вчера вечером удалось припарковать ее на обочине дорожки, ведущей к подъездам. Обычно, когда я приезжаю, все места уже заняты и мне приходится наматывать круги вокруг двора и близлежащих домов, но вот вчера повезло. За бордюром, отделяющим асфальт от газона, никогда почему-то не растет трава. Там, где должна быть трава, – почва, спрессованная с глиной и песком, исторгает из себя деревья. Их корни, будто вывороченные ураганом, вздымаются из земли, и когда я пробираюсь через них к помойке – выбросить мусор, я почти всегда о них запинаюсь, хотя прекрасно знаю, что вот здесь должны быть корни. Я чертыхаюсь каждый раз, но через день запинаюсь заново. Березы растут высотой с дом – с мою девятиэтажную башню, и их накренившиеся кроны как раз доходят до самых верхних балконов. В окна из-за них солнце попадает не прямо, а как сквозь резные деревянные ставни, и вдоль кромки бордюра на асфальте почти всегда влага. Мне часто кажется, что дом стоит в березовом лесу, и мне это нравится.
Сегодня ночью, видимо, прошел небольшой дождь – на ветровом стекле остались капли. Желтый лист прилип на капот. Я скинул лист, сел в машину и запустил двигатель. Заработал радиоприемник.
«Сегодня четвертое сентября, всем привет. В Москве семь часов тридцать минут…» Я включил отопление, пристегнул ремень. Брошенный на соседнее сиденье телефон подал голос. Звук арфы. Это Алла. Она сама выбрала себе рингтон. Интересно, арфа у нее для всех абонентов или только для меня?.. Наверняка она считает, что арфа романтичнее, чем, например, трещотка или труба.
Я думаю, Алла очень скоро станет настоящей оперной примадонной. Моя нынешняя постановка тоже будет способствовать этому, и я искренне желаю Алле успеха. Удивительно, как только она забывает, что она – будущая примадонна, то сразу же начинает трещать, как птица-трещотка. Куда только тогда деваются ее хорошо поставленное дыхание и голос? А когда она вспоминает о своем великом предназначении, то начинает говорить, как Галина Вишневская. В последнее время Алла все реже забывает о том, что она молодая звезда, и неотвязно трещит только со мной. С остальными людьми – от дирижера до электрика в театре – она разговаривает медленно, вдумчиво, короткими фразами, глубоким грудным голосом. Ей это идет, но я не хочу сейчас разговаривать с Аллой.
Стало уже заметно позднее светать и раньше темнеть. Ничего не поделаешь – осень. Деревья стоят тихо, и кроны их, наклоненные над дорогой, почти образовывают свод. С детства терпеть не могу начало осени. Даже позднее, в конце октября или в ноябре, когда уже по-настоящему холодно и все кутаются в теплые одежды, мне не бывает так противно, как сразу после лета. Ощущение, что вместе с ушедшим теплом душа погружается в спячку, осталось с детства и не меняется до сих пор. Хорошо бы выбраться хоть на недельку в какую-нибудь теплую страну. Можно, в принципе, и с Аллой, но сейчас мне совершенно некогда.
«… Передаем информацию о состоянии движения на дорогах. Затруднение наблюдается на внутренней стороне МКАД, на всем протяжении от Варшавского шоссе до Профсоюзной улицы и далее…»
Я тронулся с места и вывернул со двора на улицу. Впереди светились единичные огни машин, по краям тротуара блестели лужи. На фасаде кавказского ресторана, что на углу (типично южная архитектура – во всю стену второго этажа оштукатуренная и выбеленная лоджия с арками и колоннами), все еще горела световая реклама: знойная дама за круглым столиком держит в руке пузатый бокал. А позади нее стоит привязанный, непропорционально маленький по сравнению с дамой ослик. В этом ресторане я не был и быть не собираюсь.
«… На внешней стороне МКАД на участке от Волгоградского проспекта до шоссе Энтузиастов скорость не более пяти километров в час…»
Если перед Третьим кольцом еще не будет полного стояка, я вполне успеваю в библиотеку – дневная репетиция начинается в два.
Опять звонит Алла.
– Вадик! Ты уже встал? Как тебе спалось без меня?
Конечно, она ждет, что я отвечу «плохо», хотя на самом деле о ней сегодня ночью я не вспоминал. С другой стороны, я не хочу с ней разговаривать, но и разочаровывать ее тоже не стоит.
– У-у, милый. Я бы хотела приехать тебя разбудить. Это было бы очень здорово. До репетиции еще есть время.
Я соглашаюсь:
– Ага. – После некоторого молчания: – НУ КУДА ТЫ ПРЕШЬ, УРОД?
– Милый?
– Это я не тебе, Алла. Господи, ну куда ты прешь? – Это я внедорожнику, который оттирает меня с левой стороны.
Все-таки в ее голосе разочарование.
– Ты уже в дороге? Я перезвоню.
Я опять соглашаюсь.
Джип припер меня чуть не к обочине. Это он так выруливает из крайнего левого ряда. Ну хоть бы ты поворот показал, скотина! Ты думаешь, я сейчас выскочу, буду с тобой драться? Да пошел ты… Урод. Морда. Так бы и заехал бейсбольной битой. Жаль, биты нет. Надо будет прикупить. Пусть лежит в багажнике. Хотя и отжимался-то я в последний раз в институте на кафедре физкультуры. На втором курсе. Лучше бы, конечно, пистолет. На всякий случай. Настоящий. Травматический у меня уже есть. Мне неприятно слышать и читать о всех маньяках и убийцах, но если бы я жил в Америке, то обязательно купил бы себе пистолет. Кстати, в этом году у меня есть реальная возможность поехать. Если постановка будет удачной, а я должен сделать все, чтобы она такой стала, нас реально могут пригласить в Штаты в рамках какого-то там фестиваля. Плевать, что на Аляску, а не в Метрополитен-опера. Пока все равно куда, главное – начать ездить. Сначала Аляска, потом Ла Скала. Алла тоже так считает, поэтому хочет петь в моей постановке, а заодно и со мной спать, и вообще, пасет меня, как моя бабушка в нашем городке пасла козу – бдительно и со знанием дела, – чтобы и молоко давала, и в чужой огород не ходила. А спать с Аллой действительно офигенно, обалденно и охренительно, но только тогда, когда она находится в моей квартире не более двух часов. Из них – час на постель и час на разговоры. Дольше я никого не могу вынести. Когда-то я жил с мамой и с бабушкой в одной комнате в двухэтажном бараке около оврага, и было все нормально. Теперь бабушка уже давно умерла, а мама вышла замуж через год после того, как я окончил институт. По-моему, сейчас она счастлива. Во всяком случае, у нее новая квартира и новый муж – бывший моряк. Не пьет. А мой отец, бабушка говорила, пил.
«… Четвертого сентября в Москве около семнадцати градусов, переменная облачность, временами дождь». Голос грустный. От этого прогноза дикторша, видимо, сама опечалилась.
Что там у нас со временем?
«… Восемь часов пятнадцать минут».
Еще не цейтнот, но хорошо бы поторопиться.
– Алло, Вадик? – Это снова Птица-трещотка. – Ты уже проехал Третье кольцо? И вообще, ты мне вчера не сказал, что собираешься встать в такую рань. Я бы тоже встала пораньше. Или даже еще лучше – мы могли бы встать вместе, ты сделал бы мне кофе в постель и… Или даже еще лучше! Мы могли бы с тобой снять одну квартиру на двоих в самом центре, а твою сдать внаем, чтобы ты не тратил столько времени на дорогу!
– Алла, у меня все в порядке. Я еду в библиотеку и не хочу жить в центре.
– Зачем тебе библиотека, если у тебя Интернет? И дома, и в машине?
– Алла, движение плотное. Пока.
Я представил, как она сделала обиженное лицо и сама себя спросила, швырнув в сторону лифчик или расческу: «Хм. Вы не подскажете, как пройти в библиотеку? В семь часов утра?»
Наверное, это забавно, что двадцатипятилетняя Алла – 90–60—90, рыжеватая загорелая красавица с сияющими глазами – ревнует меня к библиотекарше Нине – худой, сутулой, ненакрашенной, очень бледной, с веснушками на лице, груди и руках. Нина годится Алле в матери, как, впрочем, и мне, но никогда у меня с матерью не ассоциировалась.
Алла блестит и светится, как медный тазик, у Нины нога сорок первого размера, светлые волосы, стриженные в каре, сливаются с бледной кожей, а какого цвета у Нины глаза – я, ей-богу, не помню. Алла искрится и сверкает. Алла носит сценические костюмы так органично, будто родилась в каждом из них. Нина словно тень ходит по вечно сумеречному читальному залу, в котором с утра до вечера горят лампы, со стопками книг в руках или возит особенно тяжелые в пластмассовой корзине на колесиках, как в супермаркете «Билла». На ней узкие джинсы, балетки и длинная синяя кофта в обтяжку. Она одевается так с тех самых пор, как я ее помню – по меньшей мере, лет десять, а то и двенадцать. Об Аллином существовании Нина не знает. Алла однажды видела Нину, но продолжает ревновать. Впрочем, Алла ревнует всех, кто приближается ко мне на метр, – и мужчин и женщин.
Сейчас она затрещала своей телефонной арфой в третий раз.
– Послушай, я подумала, может быть, мы хотя бы пообедаем вместе?
– Я еще не завтракал. Ты прешь на меня, как трактор.
Она помолчала.
– Это ты мне?
Я отключился.
Стоим. На этом перекрестке всегда долго горит красный. Здесь машины с боковых улиц внедряются в проспект, как периферические вены вливаются в магистральный ствол.
Я переключил радиостанцию, и теперь уже мужской голос мне сообщил, что сегодня «… четвертое сентября, в Москве переменная облачность, во второй половине дня ожидается дождь».
Я почувствовал непонятное раздражение. Они уже затрахали с этим четвертым сентября. Можно подумать, что на одной радиостанции сегодня четвертое сентября, а на другой пятое или шестое… Кстати, четвертое сентября – знакомая дата. У кого-то сегодня день рождения. У мамы в феврале. У дирижера? Нет, кажется, у него – десятого.
Если Алла думает, что она может трещать без перерыва, то по крайней мере сегодня это не пройдет. Теперь она, опять мурлыкая своей арфой, предложила мне в подарок айпэд.
– Вадик, хочешь, я подарю тебе айпэд, и тебе не нужно будет ездить в библиотеку?
– Даже если ты подаришь мне десять айпэдов, я все равно поеду туда, куда хочу.
Теперь она отключилась первая.
Кстати, я действительно не помешан на девайсах, хотя это считается чуть ли не преступлением против нравственности. Теперь это все равно что быть атеистом. Конечно, я разговариваю по айфону и не отвергаю все нанотехнологии сразу, но просто не могу понять, чем электронные игры лучше театра, а электронные книги превосходят бумажные. Когда я беру в руки планшет, в который закачан текст, мне уже заведомо не хочется его читать. Это все равно, как если вместо еды мне бы давали какую-нибудь питательную пасту в тюбиках и уверяли бы, что нет никакой разницы между нею и настоящей свиной отбивной на косточке и в сухарях. Я знаю, что проповедую ересь – электронная книга экономичнее и практичнее, но я люблю все живое – живой голос, живую книгу и яйцо от деревенской курицы. Всмятку. Может быть, кому-то это забавно. Не знаю. Мне все равно.
Теперь мы стоим перед Таганской площадью. Еще не хватало, чтобы Алла начала командовать, куда мне ехать. К тому же я стараюсь ради нашей общей работы. Интересует меня обмундирование американских конфедератов в войне Севера и Юга американских штатов. Нашему художнику – двадцать один, он чей-то сынок, и мне его сосватали в таком тоне, что отказаться было невозможно. На мой взгляд, единственное, что этот парень может делать, так это многозначительно закатывать глаза и критиковать меня в ЖЖ. Пока в завуалированной форме, но если ему все время спускать, он скоро начнет атаковать меня в глаза. Конечно, я легко могу его заткнуть, но ссориться с теми, кто за ним стоит, не входит в мои планы. Пока у меня нет никакой возможности избавиться от этого «гения». И сейчас он упорно гонит, что костюм генерала Ли должен быть похож на костюм гоголевского Городничего. В этом и заключается «гениальная идея» – смешать русское и американское, потому что «мы очень похожи» и «у нас и у них в это время было рабство». Упс.
Еще я не переношу шнурки этого идиота – один из них розовый. Еще раз упс. Интересно, почему нетрадиционная сексуальная ориентация дает человеку такое осознание собственного превосходства? На мой взгляд, этот тип вообще не похож ни на мужчину, ни на женщину. Он напоминает птицу на длинных ногах. Узкая голова с крючковатым носом, тонкими губами и выдающимся кадыком. И походка – будто у цапли. Ступни выворачивает, когда делает шаг. Туловище короткое, а руки длинные, словно без локтей. Отвратительный тип. Я не агрессивен по натуре, но почему-то мне все время хочется его ударить.
Недаром на Таганке раньше была пересылочная тюрьма. На этой площади и теперь полная свалка. Напирают со всех сторон. Можно весь путь проскочить за пятнадцать минут и еще полчаса простоять только здесь, на двух перекрестках, где встречаются потоки машин с Садового кольца, с Волгоградки и с Воронцовской улицы. Да еще стадо троллейбусов прется на водопой вниз к Яузе и Москве-реке. И пешеходы хотят побыстрее прорваться к метро, ко всем шести выходам трех пересадочных станций. Что-то мне давно уже не звонит Алла. Сейчас доеду до места и позвоню ей сам. Приглашу после репетиции пообедать.
Я, наконец, прорываюсь в центр. Сейчас направо через Яузу и дальше в переулки. Немногие знают этот путь, а я исходил его студентом. Иду и думаю, что дал Алле петь Мелани, а она хотела – Скарлетт. Даже обиделась на меня вначале. Но на Скарлетт у меня есть другая певица. Со Скарлетт – никаких хлопот. А вот над образом Мелли я еще должен поразмыслить. В конце концов, если какой-то американский парень – мой ровесник – написал оперу по избитейшему для американцев сюжету «Унесенных ветром», а мне доверили эту оперу поставить, то это не значит, что я обязан во всем следовать первоисточнику. Из русской постановки я должен сделать сенсацию со всеми вытекающими из этой сенсации последствиями. Естественно, для нас – позитивными.
Я уже давно чувствую, что иду по следу, но не могу пока найти лисицу. Я обожаю это состояние. Неохота называть его творческим озарением – но по сути это так, по-другому не скажешь. Я думаю, думаю, думаю о тех людях, которых изображают актеры… Я вижу – все правильно, но вместе с тем – все не так, как я хочу. Правильно, но выходит плоско. Достоверно – но скучно. Люди приходят на спектакль за новым. Им нужно напитать свои головы чем-то еще, кроме того, что они уже знают. Но не слишком сложным, иначе они с досадой отвернутся. Они ведь и так устают, эти люди. Они хотят задуматься, но ненадолго. И я работаю для тех, кто не смотрит на сцену бездумно. В то же время есть важная грань, которую нельзя переступать, – если ты сделаешь слишком сложно, от тебя отвернутся с досадой и скажут, что ты сам дурак.
Все, последний светофор перед набережной! Я уже хочу есть. С самого утра я не люблю завтракать. Мне как-то тревожно завтракать одному – даже когда остается время, я все равно не могу спокойно есть, потому что тороплюсь. Все время боюсь куда-то опоздать. Не получаю удовольствия от еды. Я думаю, это из-за пробок – никогда не знаешь, доедешь ли вовремя. Но пересаживаться из машины на метро ни за что не хочу. В машине я нахожусь в своем личном пространстве. Метро для меня – враждебная среда. Толпы чужих мрачных людей. Удивительно, что студентом я любил метро. Наверное, из-за того, что в нем тепло. Да и народу тогда было все-таки меньше. Зато теперь я беру с собой в машину кофе в термосе и бутерброды. Мне нравится приехать туда, куда надо, чуть раньше, встать подальше, где тебя еще никто не видит, и выпить кофе, не пересаживаясь, прямо на водительском сиденье, просто глядя по сторонам. Пить кофе и наблюдать жизнь за стеклами твоей машины. При этом двери машины должны быть закрыты на замок.
Довольно часто я завтракаю в буфетах или в кафе, но в компании – когда это бывает полезно для работы. Настоящий кайф – это когда ты знаешь, что у тебя есть в запасе еще целых десять-пятнадцать минут, и ты можешь посидеть в машине один, ощутить во рту вкус сладкого горячего кофе, и не нужно напрягаться, чтобы выглядеть веселым, энергичным и умным. Ты можешь побыть один со своим плохим или хорошим настроением, со своими мыслями и вообще без мыслей. И выделить-то для этого счастья нужно меньше получаса. Но часто и на эту малость не удается найти времени за целый день. Вот уже лет восемь, как я бешено бегу вперед. Очень успешно, кстати, бегу. Но…
Припарковался, нашлись места почти возле самого здания. Я взглянул на часы. Отлично! Как ни тянулась дорога, а все-таки я приехал по плану. Не облажался. Ну что же, десять минут у меня есть на завтрак – и вперед, к американским конфедератам. К черту ваши утренние сообщения по «бизнес-FM». Тон у вас – будто сводки с фронта и мы отступаем. Меня от голоса Левитана всегда тошнит. Давайте музыку! Я перегнулся через спинку сиденья за термосом. И вдруг ворвалось: «Non! Rien de rien…» Голос, входящий в нутро без проводников.
И тут… будто стрела просвистела возле уха и вонзилась в висок. Беспорядочные стекляшки сошлись в четкий рисунок витража. Я увидел, как невысокая девушка в черном платьице и черной шляпке встала на постеленный мной прямо на асфальт полосатый домотканый коврик, сюда же относим четвертое сентября и старомодное словечко «облажался». Я вспомнил. Закрыл глаза, пальцы на миг перестали крутить крышку термоса. Я выключил Пиаф. Настала тишина. И в этой тишине я отчетливо услышал визг тормозов где-то за углом, а еще – неясный гул нашей студенческой аудитории перед очередной лекцией и дурацкое словечко «облажаться», несущееся почти из всех углов.
Сейчас так уже не говорят, хотя прошло вовсе немного лет, а вот когда я поступил в институт, это слово было слышно в каждой комнате нашего общежития, на каждой лестнице и из каждой курилки. Цель жизни тогда уже намечалась у всех – не облажаться.
Я надкусил бутерброд и стал жевать.
И вдруг увидел себя тогдашнего в церкви. В промокшей ветровке с поднятым воротником, замерзшего, с модной тогда холщовой сумкой на длинной лямке через плечо. Тогда был тоже прохладный день, гораздо более прохладный, чем сегодня. Я был худой. Ужасно худой – от того, что случилось той поздней весной, я не мог есть несколько месяцев, даже дома, в каникулы.
Все наши теснились в центре довольно большого зала вокруг двух высоких помостов, на которых стояли гробы – белые гробы с какими-то финтифлюшками, кистями и позолотой – Лехин отец организовывал это дело по первому разряду. Девчонки ревели в голос. Цветов было не так уж много. Розы стояли в корзинах, как на концерте, – это опять расстарался Лехин отец, а наши цветов принесли мало. После каникул денег у всех было не ахти. Я облажался в том, что не посмел подойти ближе. Я так и остановился у самого входа на проходе. Меня толкали незнакомые люди, а наши, кто знал и видел мое лицо, шептали: «Вадик, уйди!» А кое-кто, кто был не в курсе, наоборот, говорили мне: «Чего ты тут встал? Иди, простись!» Но я все стоял на одном месте – ни взад, ни вперед. Танину мать отливали водой – она причитала и все старалась кинуться на Танин гроб. Бабушку их я не видел, но, судя по тому, как огибали люди какое-то невидимое с моего места пространство – как волны бегущей реки огибают плоский, еле выступающий над поверхностью воды камень, она тоже находилась там. Лехин отец очень суетился. Он был просто Лехина копия – лет через двадцать мой бывший друг стал бы точно таким – высоким и одновременно очень плотным, красным и рукастым. Собственно, Леха был таким и сейчас, наверное, он оставался таким даже в гробу. Его отец в новехоньком черном костюме и ослепительно белой, тоже новой, рубашке без галстука, застегнутой под самый ворот, крутился вокруг гробов и все поправлял что-нибудь, на что падал его взгляд. Он без конца трогал кисти и цветы, выпрямлял свечи, разглаживал покрывала, расставлял людей в каком-то одному ему понятном порядке. Он совсем не мог стоять на месте, руководил и все время всем что-то указывал. Он смахивал с красного лба капли пота и, я хорошо это видел, часто вытирал мясистыми руками бегущие ручьи слез со щек. А Лехину мать я не мог узнать в толпе. Она, наверное, была среди каких-то одинаковых женщин в темных капроновых шарфах и одинаковых черных платьях. Я вспомнил, что Леха как-то рассказывал мне, что у его матери восемь сестер и ни одного брата. Я думаю, это они и были – Лехины тетки. Все одинакового роста, дородные, с темными глазами и бровями. «Деньги-то испортят, а любовь никогда…» – смешно передразнивал Леха своих родственниц, когда на его день рождения они все заваливали его какими-то глупыми подарками, а он, разбирая, кидал презенты на кровати – на мою и свою. Тетки никогда не дарили ему деньги. Все какие-то сувенирчики «со значением». Леха, иронизируя и потешаясь, читал надписи к подаркам вслух. Иногда выходило даже забавно. Потом эта груда подарков либо оказывалась на помойке, либо, что было чаще, Леха передаривал наиболее ценные сувенирчики знакомым девушкам.
Конечно, я облажался в тот день, четвертого сентября. Я не подошел тогда ни к Лехиной матери, ни к отцу. И уж тем более не собирался подходить к бабушке и матери Тани. Ребята говорили, что они обе потом спрашивали, уже, кажется, на сороковой день, знаю ли я, что случилось, и почему не прихожу. Я облажался и в том, что не мог скрыть от ребят свою злость и отмалчивался, не зная, что им сказать и как себя вести. Ребята смотрели на меня, а я видел в их глазах какое-то внутреннее неодобрение. Не знаю, чего они ждали от меня. Что я каждый день стану носить цветы на кладбище, на одну общую новенькую могилку? Может быть, сам лягу рядом с ними под пластмассовые венки?
Одобрял ли я свое поведение? Наверное, нет, но и винить мне себя было не за что. Было ли мне жаль Таню? Сейчас, наверное, да. А тогда я не мог скрыть даже от себя, что я ее ненавижу. И Леху, естественно, я ненавидел тоже.
Мне всегда нравилась эта улица, на которую я приехал. Почти всегда здесь тихо. За невысокой изгородью виден католический собор с розеткой. Здания вокруг светло-серые, мокрые от ночного дождя и нежилые. Редкое уже ощущение прежней Москвы. Учреждения, офисы, недалеко на взгорке толстые монастырские стены, крошечные магазинчики в подвалах… Раньше во всех этих домах жили люди. Здесь размещались старые коммуналки с вывешенным в коридорах бельем и старыми детскими ваннами – даже еще в девяностых были. В сравнении со здешними коммуналками наша общага казалась вполне приличным студенческим жильем. Теперь коммуналки перестали существовать, но вместе с ними исчез и человеческий дух здешних мест. Только работники офисов спешат на работу и с работы. От здания же библиотеки – последнего оплота прежнего порядка – ближе к обеду в воздухе распространялся животворящий дух – для посетителей библиотечного буфета здесь уже много лет пекут пирожки. Когда я был студентом, Нина иногда угощала меня пирожками. Только тогда я звал ее – Нина Антоновна.
Посмотрев на часы, я убедился, что просидел в машине пятнадцать минут. Выпил ли я кофе? Крышка от термоса – мой походный стакан – была пуста. На дне ее блестели остатки коричневой жидкости. О чем я думал сейчас? Ни о чем. И вдруг из памяти вынырнуло пышущее румянцем круглое молодое лицо, и я будто услышал раскатистый смех и сочный баритональный говорок с раскатистым «р-р-р».
– Что с тобой делать, старик, прямо не знаю! Но так уж и быть – опиши дяде Лехе пр-р-роблему и увидишь, как он быстро ее р-р-рассосет!
Обладатель этого лица громко заржал и хлопнул меня по спине. И это было так явственно, что я даже подался вперед, чтобы не улететь на несколько шагов от этого хлопка, как это частенько бывало в те годы, когда я и Леха жили вместе в одной комнате. Вот и сейчас я инстинктивно вжал голову в плечи и от неожиданности ткнулся грудью прямо в руль. Черт бы тебя побрал, сволочь Леха. Зачем ты свалился сегодня мне на башку?! У меня и без тебя полно важных дел.
Я вылез из машины и включил сигнализацию. Стрелки часов на фасаде здания отщелкнули ровно девять. Двери библиотеки отперли изнутри. Я вошел. Рабочего настроения как не бывало. В голове растекся липкий влажный туман. Огромный читальный зал вернул меня к действительности. Сегодня я был первым посетителем. Здесь не было никого, кроме меня и Нины, которая сидела в своем закутке в глубине зала, как будто и не уходила никогда отсюда ночевать. На ее столе в любое время суток горела лампа.
– Здравствуй, Нина.
Она посмотрела мне в лицо и вдруг поднялась. Я подошел к ней вплотную. От общего зала нас отделяли высокие стеллажи. Книги на них стояли так тесно, что в этот закуток только сверху, сквозь полки, просачивались тонкие горизонтальные полоски света. Ощущение было, что мы стоим в чулане, набитом книгами от пола до потолка.
Ее лицо вдруг порозовело. Что-то в ней было сегодня не так. Я присмотрелся и понял, что Нина сегодня в другой кофте – не в той, постоянной, синей, в которой она ходила всегда, сколько я ее помнил. Теперь на ней было что-то светлое, короткое и вязаное – что-то такое, что очень ей шло.
– Нина…
Она стояла и смотрела на меня, и что-то странное читалось в ее широко раскрытых глазах. Я вдруг заметил, что открытая часть груди и шея Нины внезапно вспыхнули нежными розовыми пятнами. И все лицо ее запрокинулось ко мне и стало молодым, трепещущим. Трепетали губы и веки, билась, сильно пульсируя, бледно-голубая жилка у виска, трепетно отчетливо обрисовались ноздри.
Я сделал последний шаг и подхватил Нину на руки. Она прильнула ко мне безрассудно и жарко, руки ее обвились вокруг моей шеи. Она была не такая уж маленькая, но очень худая. И я легко поднял ее и понес – туда, где сходились стеллажи в очень узкий коридор. Выхода из него не было – стеллажи упирались в огромные книжные шкафы.
Я поставил ее на пол и стал целовать. Она не удивилась, только вся выгнулась назад, еще больше запрокинув голову, и быстро-быстро шептала:
– Что ты?.. Тише-тише-тише-тише…
Я вел себя как безумный. Я ни о чем не думал и ничего не понимал – ни почему вдруг эта женщина согласится соединиться со мной сейчас же, прямо между этих книжных полок, ни зачем мне это надо. Я только чувствовал необыкновенный взрыв желания и четкую уверенность, что и Нина хочет сейчас меня так же страстно, как я ее. Я впивался в нее поцелуями, я расстегивал ее кофточку в полумраке между книг. Нина была податливой и нежной, и в то же время весьма ловко и умело мне помогала. Я ощутил вдруг страх и восторг. Страх – оттого, что сюда могут войти, а восторг от того, что я вызвал прилив желания у женщины, которая раньше относилась ко мне как к мальчику намного моложе ее.
Кофта Нины оказалась на ощупь воздушной и теплой. Она была восхитительно просторной для того, чтобы я беспрепятственно мог проникнуть под нее и, не стесненный ничем, в упоении ласкал горячую спину Нины, ее нежные плечи, ее выступающие лопатки и очень маленькую и мягкую грудь.
– Сядь на лестницу, – вдруг сказала она, и я послушался.
Спиной я нащупал стремянку, на которую взбирались библиотекарши, чтобы достать книгу с верхней полки, опустился на нижнюю – довольно высокую, впрочем, ступеньку – и поднял на себя Нину.
Ее живот был уже не таким упругим, как, например, у Аллы – ниже пупка образовалась мягкая выпуклость – предательская кожная складка. Но мне эта складка вдруг очень понравилась – очень мягко и ловко она прижалась к моему животу. Я ощутил ее полулунную нежность и закрыл глаза. Нинино лицо раскачивалось над моим, а губы ее были приоткрыты и улыбались. Я потянулся к ней и осторожно прикусил зубами ее подборок. Наши глаза упирались друг в друга взглядами, но мы не видели ничего. Мы будто плыли на парусной лодке в сильный шторм. От нашего суденышка остались только скамейка и мачта – перекладина той лестницы-стремянки, на которой я сидел, и вертикальная доска стеллажа, о которую Нина уцепилась руками.
– Поторопись… – прошептала она, задерживая дыхание. Я застонал. Теплая и розовая, с мерцающими глазами и влажной, прилипшей ко лбу прядью волос, Нина вдруг бессильно накренилась и стала сползать с меня. Я подхватил ее и, останавливая качку, крепко прижал к себе. Она постепенно приходила в себя, и по мере возвращения сознания наши тела неумолимо и безвозвратно разделялись. Дыхание вернулось к нам. Я осторожно отстранил от себя Нину и поставил ее на пол. Но чувство близости еще сопротивлялось разъединению. Еще некоторое время мы постояли с ней, обнявшись как лошади, и я чувствовал, как у нее еще изредка вздрагивали ноги. Но тут вдруг заскрипела дверь, послышался шум чьих-то энергичных шагов.
– Здравствуйте, есть здесь кто-нибудь? – женщина стала приближаться к Нининому столу. Мне показалось, что Нина сделала над собой усилие, чтобы ответить. Я же вообще не в состоянии был произнести ни звука.
– Одну минуту! Только принесу книги.
Нина быстро подвинулась так, чтобы закрыть меня своим телом. Чья-то голова заглянула в просвет и успокоилась, увидев между стеллажей Нину. Я замер, вдавившись в полки, думая о том, будет ли слышен в зале звук застегиваемой металлической молнии.
– Сейчас иду! – Нина вспорхнула на нашу лестницу. В руках ее замелькали стопки книг, которые она почти бросала сверху в пластмассовую корзину. Воспользовавшись этим шумом, я сумел проскользнуть между книжными шкафами и выйти в зал. Посетительница, женщина средних лет, терпеливо ждала Нину у столика. Потом до меня донеслось дребезжание катящейся тележки. Я взглянул в просвет между стеллажами и увидел удаляющуюся от меня Нинину спину. Корзину с книгами Нина катила за собой. Минуту назад в моих руках была живая плоть – горячая, хрупкая, голая, а сейчас от меня удалялась мало знакомая мне женщина, и я с каким-то странным изумлением вспоминал, что она и я – мы были единым целым буквально несколько мгновений назад. Это казалось непостижимым. Воспользовавшись тем, что посетительница склонилась над столом с какими-то бумагами в руках, Нина обернулась и посмотрела в мою сторону. Я опустил глаза, а когда посмотрел на нее в следующую секунду, она уже о чем-то спокойно говорила с посетительницей. Я повернул к двери. Навстречу из вестибюля потоком шли утренние посетители. Я пропустил их в дверях и отправился в буфет.